Страница:
Альберт Иванов
Старая немецкая сказка, или Игра в войну
ВЫЖИТЬ В ТРУДНОЕ ВРЕМЯ…
Чем старше человек, тем чаще и острее вспоминает он свое детство. Не исключение и Альберт Иванов. Впечатления школьных послевоенных лет, проведенных в Кашире, Германии, где он два года жил с родителями «в зоне советской оккупации», и Воронеже, оказались настолько сильными, что писателю хватило их на ряд рассказов и повестей. Большинству читателей Альберт Иванов известен как автор знаменитых сказок про Хому и Суслика. Даже не верится, что милые, веселые сказочные истории и другие, вовсе не сказочные, потрясающие резким реализмом рассказы и повести о мальчишках конца 40-х годов ХХ века, написал один и тот же человек.
Мастерства Альберту Иванову не занимать. Это в нем заложено от природы, сочинять он начал еще со школы. Затем учился на филологическом факультете Воронежского государственного университета, а потом – на сценарном факультете ВГИКа. Работал на Мосфильме редактором, писал сценарии для фильмов и книги: «Билет туда и обратно» (1976), «Настойчивая погода» (1985), «Февраль – дорожки кривые» (1988) и многие другие. Он автор более 100 книг, включая переиздания.
И вот перед вами новая книга писателя.
Читаешь ее, и возникает ощущение абсолютной достоверности! Однако сам Альберт Иванов не считает свою прозу автобиографической. Конечно, в ней множество конкретных деталей того времени – конца 40-х годов ХХ века. Память о послевоенном детстве отразилась как в зеркале в произведениях писателя. Быт, характеры и отношения людей, даже названия улиц – всё в них как в жизни. Но это художественная проза.
Книга «Старая немецкая сказка, или Игра в войну» захватывает с первых строк. Уже от первой представленной в ней повести, впервые напечатанной в журнале «Новый мир» в 2006 году, невозможно оторваться. Современным мальчишкам и девчонкам повезло: их мамы и папы не могли даже мечтать о такой повести, в советское время ее просто не пропустила бы цензура. Простодушный рассказ мальчишки, который вместе с отчимом-офицером оказался в побежденной Германии, потрясает той правдой, о которой тогда не принято было говорить. Герой из разрушенного и нищего родного города попадает в чудом уцелевший после войны аккуратный немецкий городок, словно бы в сказку братьев Гримм, недаром и повесть названа «Старая немецкая сказка»! Но мальчишеская жизнь далека от безмятежной сказки. В ней царят свои жестокие законы. Война закончилась для отцов, а для сыновей она продолжается. И сколько всего придется пережить и перечувствовать герою-рассказчику: гордость за свою родину, ненависть и презрение к врачам, невольное уважение к противнику – гордому немецкому мальчишке Эрвину… Обстоятельства, в которых оказываются герои повестей Альберта Иванова, – тяжелы и драматичны. Но позиция автора неизменно четкая и всегда – нравственная. «Я позже понял, что можно бить кого-то, даже сильно бить, но унижать никого нельзя, просто недостойно».
Мальчишечьи игры – жестокие игры… Так было во все времена. В детстве идёт борьба за человечное в человеке. Кто-то держится до конца, а кто-то приспосабливается. Проблема нравственного выбора в книгах Альберта Иванова поставлена очень остро. И тем она острей, что речь в повестях и рассказах Иванова – о тяжелом времени. Со страниц его книг встает грозная правда жизни, та, перед которой руки опускаются. Неужели добро бессильно перед злом? И вот герою другой его повести, «Февраль – дорожки кривые», только и остается молиться доброй соседской собаке (какой сильный, щемящий момент!), потому что люди не могут ему помочь. Даже самый близкий человек, отец, предает героя! Мальчишка ждет от своего отца, что тот вот-вот сейчас защитит справедливость, но вместо этого слышит, как отец лебезит перед своим начальником – папашей его злейшего врага. И много лет спустя уже взрослый герой, вспоминая тот эпизод, бросает страшные слова: «Мне хотелось хоть как-то оправдать отца, но всё равно – ненавидел его и ненавижу».
Герой судит своего отца, но в его горькой отповеди, рожденной отчаянием, – тяжелая, недетская правда – в горе взрослеют быстрее… Беспомощный совет отца: «Не связывайся» – вызывает у мальчишки ярый протест. «Не связывайся… Это был принцип всей его жизни, да и не только его. Не связывайся, не высовывайся, не вылезай, не замечай… Промолчи, уступи, поддайся. И вся мудрость – выжить любой ценой. Философия шкурника. Причем не того, кто снимает шкуру, а того, с кого снимают, – шкуроносца. Авось не всю снимут, не целиком – пронесет…»
Надо ли говорить об этом подросткам? Нужны ли вообще им сегодня такие книги? Очень уж это страшно, легче засесть перед теле– или киноэкраном, на котором царит бездумная голливудская поделка, тупое ржание и нет никаких проблем. Или бродить по радиоэфиру и ловить уже свою, русскоязычную пошлятину. Или засесть за компьютерную игру-«стрелялку». Или листать глянцевый журнальчик с гламурными красавицами и всемогущими олигархами и мечтать, что вот и я когда-нибудь… Стоп. Да разве сегодня нет того, о чем пишет Альберт Иванов? Что, перевелись Степанчиковы, расчетливые, хитрые, жестокие, для которых нет ничего лучше, чем причинять другим унижение и боль? Да никуда они не делись. Наше время породило их, бесстыжих, безнравственных, бессердечных, еще больше, чем то, послевоенное, о котором пишет автор! И что теперь – сделать вид, что их нет? И старательно отворачиваться, не замечая, как унижают одноклассника или издеваются над соседом? Только надо помнить, что завтра жертвой Степанчикова можешь оказаться ты, и никакие виртуальные супермены из любимых твоих «стрелялок» и уж тем более никакие богачи тебе не помогут. А вот прочитанная вовремя умная, честная, пусть и суровая книга – поможет, подскажет, как выжить в трудный момент.
И ведь не придумал автор своих персонажей! Каждому не раз в жизни доведется встретиться с такими людьми – коварными, расчетливыми, лживыми. Читаешь описания мерзостей, которые придумывает подлый тип, и кулаки сжимаются. Вот уже переполнилась чаша терпения у главного героя, вот он почти осуществил свой отчаянный замысел сжить со свету своего мучителя, и мы солидарны с ним, – да-да! – мы уже готовы одобрить готовящееся убийство. Но герой наш взял и в последний момент пожалел своего палача. Зачем?! Ведь тот только мучает и унижает всех вокруг. И вот здесь-то и начинается самая настоящая философия. И мы вместе с автором оказываемся свидетелями неотвратимости промысла Господня или закономерной случайности – это уж кто во что верит… Повесть заканчивается неожиданно. Есть в мире высшая справедливость. Добро и правда в конце концов торжествуют – через страдания, утраты и боль… И нам, читателям, надо вынести эту боль сопереживания героям, чтобы прийти к такому финалу – жесткому, но справедливому и, несмотря ни на что, светлому. Ведь недаром еще великий Шекспир говорил, что добро переживает человека, а зло погребают вместе с ним…
В книгах Альберта Иванова нет нравоучений и назидательности. Он даже объяснений особых не дает, и читатель остается один на один с героями, с суровыми буднями их жизни. И учится думать.
Главная проблема многих произведений А.Иванова – что такое человеческое достоинство и как его сохранить? Что лучше: остаться верным своей совести, но погибнуть – или купить благополучие или даже жизнь ценой подлости и предательства? Тяжелые вопросы. А куда от них денешься? Жизнь такова, что в ней нередко гибнут не только взрослые, но и дети. Погибают мальчишки и в повестях А. Иванова. Не каждый писатель решается на такой поворот событий. Детская смерть невольно воспринимается как победа несправедливости. Но как быть писателю, если он решил до конца следовать жизненной правде? Промолчать об этом? Русская литература никогда не была стыдливо-слащавой. Гибнут дети в произведениях Ф.М. Достоевского, убит в бою Петя Ростов в романе Л.Н. Толстого «Война и мир», погибает на баррикаде Гаврош в «Отверженных» В. Гюго…
Повести А. Иванова зовут на защиту правды и справедливости. А еще побуждают читателя задуматься о цене человеческой жизни.
Небольшие по объему повести и рассказы А. Иванова дают гораздо более сильное и яркое представление о послевоенном времени, чем многотомные исторические фолианты. Можно прочесть сотни страниц воспоминаний и исследований о культе личности Сталина, о репрессиях, но всем сердцем почувствовать весь ужас миллионов разбитых человеческих судеб, прочитав завершающий этот сборник рассказ «Глаза» (в рукописи он назывался «Глаза Сталина»). Никуда не спрятаться от всевидящего ока «отца народов», губителя миллионов людей! Взгляд пронзает души, призывает людей – нет, не к добру и милосердию – к предательству ближнего своего.
И как на подвиг, идут на невольное предательство двое друзей, Витька и Юрка. Но с самого начала писатель настойчиво подчеркивает, что не были эти мальчишки злыми и подлыми. Резко отличались от большинства своих шпанистых сверстников: не любили жестокие забавы, зато любили добрые книги. Из хороших книг черпали идеалы дружбы, благородства, великодушия… И в конце трагической истории автор вновь напишет про них, что не были они злыми. Почему же ребята донесли на загадочного Никифора, прятавшегося в развалинах элеватора и ставшего их взрослым другом? Да потому что время такое было – беспощадное. Обстоятельства жизни были такие, что толкали людей на подлость.
Наши герои вроде бы не такие. Они же бессребреники, они доносят из высших побуждений. Но почему же тогда они прячутся, когда стражи порядка уводят их взрослого друга? Да потому что в них начинает, только еще начинает просыпаться совесть. Глубокая и страшная получилась у Альберта Иванова эта вещь.
Думай, читатель, учись на чужом горьком опыте.
Наталья Богатырева
Мастерства Альберту Иванову не занимать. Это в нем заложено от природы, сочинять он начал еще со школы. Затем учился на филологическом факультете Воронежского государственного университета, а потом – на сценарном факультете ВГИКа. Работал на Мосфильме редактором, писал сценарии для фильмов и книги: «Билет туда и обратно» (1976), «Настойчивая погода» (1985), «Февраль – дорожки кривые» (1988) и многие другие. Он автор более 100 книг, включая переиздания.
И вот перед вами новая книга писателя.
Читаешь ее, и возникает ощущение абсолютной достоверности! Однако сам Альберт Иванов не считает свою прозу автобиографической. Конечно, в ней множество конкретных деталей того времени – конца 40-х годов ХХ века. Память о послевоенном детстве отразилась как в зеркале в произведениях писателя. Быт, характеры и отношения людей, даже названия улиц – всё в них как в жизни. Но это художественная проза.
Книга «Старая немецкая сказка, или Игра в войну» захватывает с первых строк. Уже от первой представленной в ней повести, впервые напечатанной в журнале «Новый мир» в 2006 году, невозможно оторваться. Современным мальчишкам и девчонкам повезло: их мамы и папы не могли даже мечтать о такой повести, в советское время ее просто не пропустила бы цензура. Простодушный рассказ мальчишки, который вместе с отчимом-офицером оказался в побежденной Германии, потрясает той правдой, о которой тогда не принято было говорить. Герой из разрушенного и нищего родного города попадает в чудом уцелевший после войны аккуратный немецкий городок, словно бы в сказку братьев Гримм, недаром и повесть названа «Старая немецкая сказка»! Но мальчишеская жизнь далека от безмятежной сказки. В ней царят свои жестокие законы. Война закончилась для отцов, а для сыновей она продолжается. И сколько всего придется пережить и перечувствовать герою-рассказчику: гордость за свою родину, ненависть и презрение к врачам, невольное уважение к противнику – гордому немецкому мальчишке Эрвину… Обстоятельства, в которых оказываются герои повестей Альберта Иванова, – тяжелы и драматичны. Но позиция автора неизменно четкая и всегда – нравственная. «Я позже понял, что можно бить кого-то, даже сильно бить, но унижать никого нельзя, просто недостойно».
Мальчишечьи игры – жестокие игры… Так было во все времена. В детстве идёт борьба за человечное в человеке. Кто-то держится до конца, а кто-то приспосабливается. Проблема нравственного выбора в книгах Альберта Иванова поставлена очень остро. И тем она острей, что речь в повестях и рассказах Иванова – о тяжелом времени. Со страниц его книг встает грозная правда жизни, та, перед которой руки опускаются. Неужели добро бессильно перед злом? И вот герою другой его повести, «Февраль – дорожки кривые», только и остается молиться доброй соседской собаке (какой сильный, щемящий момент!), потому что люди не могут ему помочь. Даже самый близкий человек, отец, предает героя! Мальчишка ждет от своего отца, что тот вот-вот сейчас защитит справедливость, но вместо этого слышит, как отец лебезит перед своим начальником – папашей его злейшего врага. И много лет спустя уже взрослый герой, вспоминая тот эпизод, бросает страшные слова: «Мне хотелось хоть как-то оправдать отца, но всё равно – ненавидел его и ненавижу».
Герой судит своего отца, но в его горькой отповеди, рожденной отчаянием, – тяжелая, недетская правда – в горе взрослеют быстрее… Беспомощный совет отца: «Не связывайся» – вызывает у мальчишки ярый протест. «Не связывайся… Это был принцип всей его жизни, да и не только его. Не связывайся, не высовывайся, не вылезай, не замечай… Промолчи, уступи, поддайся. И вся мудрость – выжить любой ценой. Философия шкурника. Причем не того, кто снимает шкуру, а того, с кого снимают, – шкуроносца. Авось не всю снимут, не целиком – пронесет…»
Надо ли говорить об этом подросткам? Нужны ли вообще им сегодня такие книги? Очень уж это страшно, легче засесть перед теле– или киноэкраном, на котором царит бездумная голливудская поделка, тупое ржание и нет никаких проблем. Или бродить по радиоэфиру и ловить уже свою, русскоязычную пошлятину. Или засесть за компьютерную игру-«стрелялку». Или листать глянцевый журнальчик с гламурными красавицами и всемогущими олигархами и мечтать, что вот и я когда-нибудь… Стоп. Да разве сегодня нет того, о чем пишет Альберт Иванов? Что, перевелись Степанчиковы, расчетливые, хитрые, жестокие, для которых нет ничего лучше, чем причинять другим унижение и боль? Да никуда они не делись. Наше время породило их, бесстыжих, безнравственных, бессердечных, еще больше, чем то, послевоенное, о котором пишет автор! И что теперь – сделать вид, что их нет? И старательно отворачиваться, не замечая, как унижают одноклассника или издеваются над соседом? Только надо помнить, что завтра жертвой Степанчикова можешь оказаться ты, и никакие виртуальные супермены из любимых твоих «стрелялок» и уж тем более никакие богачи тебе не помогут. А вот прочитанная вовремя умная, честная, пусть и суровая книга – поможет, подскажет, как выжить в трудный момент.
И ведь не придумал автор своих персонажей! Каждому не раз в жизни доведется встретиться с такими людьми – коварными, расчетливыми, лживыми. Читаешь описания мерзостей, которые придумывает подлый тип, и кулаки сжимаются. Вот уже переполнилась чаша терпения у главного героя, вот он почти осуществил свой отчаянный замысел сжить со свету своего мучителя, и мы солидарны с ним, – да-да! – мы уже готовы одобрить готовящееся убийство. Но герой наш взял и в последний момент пожалел своего палача. Зачем?! Ведь тот только мучает и унижает всех вокруг. И вот здесь-то и начинается самая настоящая философия. И мы вместе с автором оказываемся свидетелями неотвратимости промысла Господня или закономерной случайности – это уж кто во что верит… Повесть заканчивается неожиданно. Есть в мире высшая справедливость. Добро и правда в конце концов торжествуют – через страдания, утраты и боль… И нам, читателям, надо вынести эту боль сопереживания героям, чтобы прийти к такому финалу – жесткому, но справедливому и, несмотря ни на что, светлому. Ведь недаром еще великий Шекспир говорил, что добро переживает человека, а зло погребают вместе с ним…
В книгах Альберта Иванова нет нравоучений и назидательности. Он даже объяснений особых не дает, и читатель остается один на один с героями, с суровыми буднями их жизни. И учится думать.
Главная проблема многих произведений А.Иванова – что такое человеческое достоинство и как его сохранить? Что лучше: остаться верным своей совести, но погибнуть – или купить благополучие или даже жизнь ценой подлости и предательства? Тяжелые вопросы. А куда от них денешься? Жизнь такова, что в ней нередко гибнут не только взрослые, но и дети. Погибают мальчишки и в повестях А. Иванова. Не каждый писатель решается на такой поворот событий. Детская смерть невольно воспринимается как победа несправедливости. Но как быть писателю, если он решил до конца следовать жизненной правде? Промолчать об этом? Русская литература никогда не была стыдливо-слащавой. Гибнут дети в произведениях Ф.М. Достоевского, убит в бою Петя Ростов в романе Л.Н. Толстого «Война и мир», погибает на баррикаде Гаврош в «Отверженных» В. Гюго…
Повести А. Иванова зовут на защиту правды и справедливости. А еще побуждают читателя задуматься о цене человеческой жизни.
Небольшие по объему повести и рассказы А. Иванова дают гораздо более сильное и яркое представление о послевоенном времени, чем многотомные исторические фолианты. Можно прочесть сотни страниц воспоминаний и исследований о культе личности Сталина, о репрессиях, но всем сердцем почувствовать весь ужас миллионов разбитых человеческих судеб, прочитав завершающий этот сборник рассказ «Глаза» (в рукописи он назывался «Глаза Сталина»). Никуда не спрятаться от всевидящего ока «отца народов», губителя миллионов людей! Взгляд пронзает души, призывает людей – нет, не к добру и милосердию – к предательству ближнего своего.
И как на подвиг, идут на невольное предательство двое друзей, Витька и Юрка. Но с самого начала писатель настойчиво подчеркивает, что не были эти мальчишки злыми и подлыми. Резко отличались от большинства своих шпанистых сверстников: не любили жестокие забавы, зато любили добрые книги. Из хороших книг черпали идеалы дружбы, благородства, великодушия… И в конце трагической истории автор вновь напишет про них, что не были они злыми. Почему же ребята донесли на загадочного Никифора, прятавшегося в развалинах элеватора и ставшего их взрослым другом? Да потому что время такое было – беспощадное. Обстоятельства жизни были такие, что толкали людей на подлость.
Наши герои вроде бы не такие. Они же бессребреники, они доносят из высших побуждений. Но почему же тогда они прячутся, когда стражи порядка уводят их взрослого друга? Да потому что в них начинает, только еще начинает просыпаться совесть. Глубокая и страшная получилась у Альберта Иванова эта вещь.
Думай, читатель, учись на чужом горьком опыте.
Наталья Богатырева
СТАРАЯ НЕМЕЦКАЯ СКАЗКА, ИЛИ ИГРА В ВОЙНУ
КАКОЙ ОТЕЦ ЛУЧШЕ
Когда мне было десять лет, меня нередко спрашивали:
– Какой отец лучше, старый или новый?
– Новый, – отвечал я, что и ожидали от меня услышать.
Соседи были довольны моим ответом. Взрослым почему-то нравилось думать о людях плохо. Наверно, потому, что и сами хорошими не были.
Отец мой погиб в сорок первом, а мама вторично вышла замуж в сорок шестом.
– Новый обещал нас в Германию отвезти, – добавлял я для пущей убедительности, – голодуху переждать. Там всего полно.
А еще я так отвечал на эти дурацкие вопросы, потому что так чувствовал себя безопаснее, что ли, защищенней. Это я на всякий случай прикидывался совсем малолетним, более глупым, чем был на самом деле. А ведь я уже перешел в четвертый класс.
Теперь у меня был отчим – старлей, старший лейтенант. Он служил в СВА, в советской военной администрации в Германии. Тогда наши войска назывались там оккупационными, и ничего плохого в этом названии мы не видели. Одно дело немцы – оккупанты, другое – мы.
Отчиму было тридцать три года, как и маме. Он, конечно, не был таким красивым, как мама, но выглядел ничего: по тем временам высокий – метр семьдесят пять. Блондинистый, серые глаза. Ну что еще? Разговорчивый, улыбчивый. Читал только детективы. Любил повторять: «Я голову до Берлина донес!»
А родного отца я не помнил. Мне было всего четыре года, когда началась война. Я вроде бы его и вспоминал иногда, но, вероятно, по рассказам мамы. Лучше не будем об этом. Ушло, как смыло, хотя что-то и грызло иногда пока еще малую память.
– Какой отец лучше, старый или новый?
– Новый, – отвечал я, что и ожидали от меня услышать.
Соседи были довольны моим ответом. Взрослым почему-то нравилось думать о людях плохо. Наверно, потому, что и сами хорошими не были.
Отец мой погиб в сорок первом, а мама вторично вышла замуж в сорок шестом.
– Новый обещал нас в Германию отвезти, – добавлял я для пущей убедительности, – голодуху переждать. Там всего полно.
А еще я так отвечал на эти дурацкие вопросы, потому что так чувствовал себя безопаснее, что ли, защищенней. Это я на всякий случай прикидывался совсем малолетним, более глупым, чем был на самом деле. А ведь я уже перешел в четвертый класс.
Теперь у меня был отчим – старлей, старший лейтенант. Он служил в СВА, в советской военной администрации в Германии. Тогда наши войска назывались там оккупационными, и ничего плохого в этом названии мы не видели. Одно дело немцы – оккупанты, другое – мы.
Отчиму было тридцать три года, как и маме. Он, конечно, не был таким красивым, как мама, но выглядел ничего: по тем временам высокий – метр семьдесят пять. Блондинистый, серые глаза. Ну что еще? Разговорчивый, улыбчивый. Читал только детективы. Любил повторять: «Я голову до Берлина донес!»
А родного отца я не помнил. Мне было всего четыре года, когда началась война. Я вроде бы его и вспоминал иногда, но, вероятно, по рассказам мамы. Лучше не будем об этом. Ушло, как смыло, хотя что-то и грызло иногда пока еще малую память.
В ПУТЬ
И вот мы поехали к старлею в Германию. Жуткую и таинственную. Старлей оформил и прислал все нужные бумаги на выезд семьи, мама побегала у нас в городе по разным учреждениям, и окончательное разрешение было получено. Кстати, я там и учиться буду, есть русская школа для детей военных.
Когда наш литерный поезд прогрохотал по железнодорожному мосту через Оку, я весело оглянулся на наш город. Вон моя школа, а вон – мамина школа, где она работала учителем истории. Нашего низкого дома, где осталась бабушка – мамина мать, не было видно. Выше всего вздымался давно заброшенный храм Богоявления, что был напротив горкома. Отсюда он казался беленьким, обустроенным, целехоньким и, красуясь, долго не пропадал из виду.
Затем – Москва. Потом – переезд границы с Польшей. Мимо, мимо, воспоминания!..
Когда наш литерный поезд прогрохотал по железнодорожному мосту через Оку, я весело оглянулся на наш город. Вон моя школа, а вон – мамина школа, где она работала учителем истории. Нашего низкого дома, где осталась бабушка – мамина мать, не было видно. Выше всего вздымался давно заброшенный храм Богоявления, что был напротив горкома. Отсюда он казался беленьким, обустроенным, целехоньким и, красуясь, долго не пропадал из виду.
Затем – Москва. Потом – переезд границы с Польшей. Мимо, мимо, воспоминания!..
САЛО
С нами в поезде ехало много военных, возвращающихся в Германию после побывки дома. Они дымили папиросами, громко говорили и хохотали. В нашем плацкартном вагоне были и другие жены с детьми, ехавшие к мужьям. Они сидели смирно и тихо одергивали своих ребят.
Поначалу я с любопытством глазел в окно на польскую заграницу. Но потом, устав, глядел уже равнодушно. Бедные поля, одинокие крестьяне с лошадьми и сохой, скромные домики. Тоскливое однообразие… Зато на остановках – а их было немало, даже просто в поле, – начиналась бешеная суета. Невесть откуда набегал крикливый торговый люд. Особенно много предлагали сала. Огромные оковалки, пласты, шматы толщиной чуть ли не с мельничный жернов. Торговцы, отпихивая друг друга, толпились у тамбуров и у каждого открытого окна. Брали они любые деньги: польские, советские, немецкие.
Вскоре появлялись полицейские – сельская полиция, как объяснил маме словоохотливый офицер – и разгоняли торгующих. Поляки нередко кидали сало прямо в окна и спешили за тронувшимся поездом, протягивая руки и рассчитывая что-то получить за свой товар. А то и просто избавлялись таким образом от сала, чтобы не арестовали за торговлю продуктами.
Помню, один наш дюжий сержант, держа на обеих руках, как поленья, до подбородка, ломти и пласты сала, которые ему насовали испуганные поляки, двигался под нашими окнами ко входу в вагон. А за ним семенил, хватая его за рукав, хлипкий полицейский. «Пан офицер! Пан офицер!..» – умолял он. Наш добытчик с трудом вертел шеей и отпихивался могучим локтем: «Сдать?.. Ты кому приказываешь? Я вашу Польшу освобождал!» Дружные руки своих уже на ходу втащили его в тамбур вместе с салом. «Во, сколько мне задарма навалили!» – хвастался он.
– У поляков с этим строго, – пояснял маме попутчик. – Лучше сбросить товар кому угодно, чем попасться за спекуляцию.
Запах сала закупорил весь вагон. Многие набрали. И много.
Да-а, столько еды я никогда не видел!
Поначалу я с любопытством глазел в окно на польскую заграницу. Но потом, устав, глядел уже равнодушно. Бедные поля, одинокие крестьяне с лошадьми и сохой, скромные домики. Тоскливое однообразие… Зато на остановках – а их было немало, даже просто в поле, – начиналась бешеная суета. Невесть откуда набегал крикливый торговый люд. Особенно много предлагали сала. Огромные оковалки, пласты, шматы толщиной чуть ли не с мельничный жернов. Торговцы, отпихивая друг друга, толпились у тамбуров и у каждого открытого окна. Брали они любые деньги: польские, советские, немецкие.
Вскоре появлялись полицейские – сельская полиция, как объяснил маме словоохотливый офицер – и разгоняли торгующих. Поляки нередко кидали сало прямо в окна и спешили за тронувшимся поездом, протягивая руки и рассчитывая что-то получить за свой товар. А то и просто избавлялись таким образом от сала, чтобы не арестовали за торговлю продуктами.
Помню, один наш дюжий сержант, держа на обеих руках, как поленья, до подбородка, ломти и пласты сала, которые ему насовали испуганные поляки, двигался под нашими окнами ко входу в вагон. А за ним семенил, хватая его за рукав, хлипкий полицейский. «Пан офицер! Пан офицер!..» – умолял он. Наш добытчик с трудом вертел шеей и отпихивался могучим локтем: «Сдать?.. Ты кому приказываешь? Я вашу Польшу освобождал!» Дружные руки своих уже на ходу втащили его в тамбур вместе с салом. «Во, сколько мне задарма навалили!» – хвастался он.
– У поляков с этим строго, – пояснял маме попутчик. – Лучше сбросить товар кому угодно, чем попасться за спекуляцию.
Запах сала закупорил весь вагон. Многие набрали. И много.
Да-а, столько еды я никогда не видел!
ПОД ЛАВКОЙ
Ночью в Польше постреливали. У окон никто не маячил, а в тамбурах курили, пряча огонек папиросы в ладони. Всем детям приказали лечь под лавки. Девчонки послушались, а мальчишки было заартачились. Но когда вдруг грохнуло в одно из окон и появилась дырка от пули, ребята дружно ринулись вниз. Мне попался сосед-одногодок, как потом узналось, он ехал в тот же немецкий город, что и я. Под зловещий свист ветра в оконной дырке мы утрамбовывали друг друга, стараясь забраться поглубже. Мальчишке удалось закрыться мною, зато мне было легче дышать, я остался с краю. Там, под лавкой, мы и познакомились. Его звали – Витька.
Между прочим, когда мы наконец оказались в Германии и нам велели вылезать и ехать спокойно, мы все дружно отказались. Если уж в Польше стреляют, считали мы, то в Германии и подавно. Военные смеялись над нами, уверяя, что немцы – народ послушный: раз капитулировали, значит, теперь все, порядок. Мы не верили. Мы боялись немецких партизан, которых не было. И нас оставили в покое. Иногда мы, конечно, вылезали на свет Божий, но потом снова прятались в обжитом месте.
Помнится, когда мы стояли утром еще на границе Польши с Германией, я выглянул в окно. Там, прямо за соседними путями, ведущими обратно, домой, я увидел что-то странное. Несколько человек в тупике перрона возились с какими-то ружьями: доносился въедливый скрип сверла. Ружья были удивительные – трехствольные.
– Третий ствол дырявят, нарезной, – пояснил словоохотливый попутчик маме, видать, она ему понравилась. – Ружье-то охотничье, два ствола – гладкоствольные, а третий, под ними, на крупную дичь. Его просверливают, чтобы нельзя было из него стрелять, иначе в Союз не пропустят.
Ну, на Германию мы все выбрались посмотреть. Первый же город не особо запомнился. Серые улицы, медные купола башен с зелеными потеками, чахлые огородики.
Мы ехали по Германии, и все напоминало о войне. И воронки от бомб, и облезлые дома с чумазой разбитой черепицей, и железнодорожные станции с пробоинами в навесах над перронами. Дежурные на станциях зычно кричали: «Абфарен!» – отправление. На дорогах – наши военные регулировщики, машины-полуторки, легковые «виллисы» и огромные «студебеккеры».
И все-таки их сельская местность резко отличалась от нашей, нигде не было убогих глинобитных домов под соломенными крышами, вросших в землю. Повсюду виднелись шоссе, а не разбитые проселки. Еще до2ма мы слышали от солдат и не верили, что дороги в Германии обсажены фруктовыми деревьями и никто не трогает ни груш, ни яблок, ни вишен. «Такого и быть не может! – считали мальчишки. – Здорово врут!»
А тут мы с Витькой увидели все сами.
– А почему никто яблоки не рвет? – спросил я у нашего разговорчивого попутчика.
– Запрещено, – коротко ответил он.
Это меня не убедило. Мало ли что запрещено!
Теперь, оглядываясь назад, понимаю, что многое вокруг я тогда увидел по-взрослому. Чем дальше из России на запад, тем богаче становился вид деревень и городов, несмотря на развалины. Русские села, украинские, польские, немецкие… Даже уцелевшие украинские хаты выглядели лучше российских халуп. Про Германию и говорить не приходится, хотя и по ней прокатилась война. И невольно мелькала мысль: «Вон как у них! И ружья охотничьи – трехствольные. Чего ж они к нам полезли – в нашу бедность?» И разгоралась ненависть.
Но я чувствовал не только это, сердце колотилось, глаза мигали и слезились от ветра и паровозного дыма – навстречу летела Германия, далекая когда-то страна, страна братьев Гримм. Ах, как я любил их сказки и зачитывался ими. Неужели я теперь здесь? Надо же, как меня угораздило!
Между прочим, когда мы наконец оказались в Германии и нам велели вылезать и ехать спокойно, мы все дружно отказались. Если уж в Польше стреляют, считали мы, то в Германии и подавно. Военные смеялись над нами, уверяя, что немцы – народ послушный: раз капитулировали, значит, теперь все, порядок. Мы не верили. Мы боялись немецких партизан, которых не было. И нас оставили в покое. Иногда мы, конечно, вылезали на свет Божий, но потом снова прятались в обжитом месте.
Помнится, когда мы стояли утром еще на границе Польши с Германией, я выглянул в окно. Там, прямо за соседними путями, ведущими обратно, домой, я увидел что-то странное. Несколько человек в тупике перрона возились с какими-то ружьями: доносился въедливый скрип сверла. Ружья были удивительные – трехствольные.
– Третий ствол дырявят, нарезной, – пояснил словоохотливый попутчик маме, видать, она ему понравилась. – Ружье-то охотничье, два ствола – гладкоствольные, а третий, под ними, на крупную дичь. Его просверливают, чтобы нельзя было из него стрелять, иначе в Союз не пропустят.
Ну, на Германию мы все выбрались посмотреть. Первый же город не особо запомнился. Серые улицы, медные купола башен с зелеными потеками, чахлые огородики.
Мы ехали по Германии, и все напоминало о войне. И воронки от бомб, и облезлые дома с чумазой разбитой черепицей, и железнодорожные станции с пробоинами в навесах над перронами. Дежурные на станциях зычно кричали: «Абфарен!» – отправление. На дорогах – наши военные регулировщики, машины-полуторки, легковые «виллисы» и огромные «студебеккеры».
И все-таки их сельская местность резко отличалась от нашей, нигде не было убогих глинобитных домов под соломенными крышами, вросших в землю. Повсюду виднелись шоссе, а не разбитые проселки. Еще до2ма мы слышали от солдат и не верили, что дороги в Германии обсажены фруктовыми деревьями и никто не трогает ни груш, ни яблок, ни вишен. «Такого и быть не может! – считали мальчишки. – Здорово врут!»
А тут мы с Витькой увидели все сами.
– А почему никто яблоки не рвет? – спросил я у нашего разговорчивого попутчика.
– Запрещено, – коротко ответил он.
Это меня не убедило. Мало ли что запрещено!
Теперь, оглядываясь назад, понимаю, что многое вокруг я тогда увидел по-взрослому. Чем дальше из России на запад, тем богаче становился вид деревень и городов, несмотря на развалины. Русские села, украинские, польские, немецкие… Даже уцелевшие украинские хаты выглядели лучше российских халуп. Про Германию и говорить не приходится, хотя и по ней прокатилась война. И невольно мелькала мысль: «Вон как у них! И ружья охотничьи – трехствольные. Чего ж они к нам полезли – в нашу бедность?» И разгоралась ненависть.
Но я чувствовал не только это, сердце колотилось, глаза мигали и слезились от ветра и паровозного дыма – навстречу летела Германия, далекая когда-то страна, страна братьев Гримм. Ах, как я любил их сказки и зачитывался ими. Неужели я теперь здесь? Надо же, как меня угораздило!
БЕРЛИН
В Берлине нас встретила машина «опель-капитан» с военным шофером и каким-то молодым штатским. Как сейчас помню, звали его – Володька. Так он нам по-свойски назвался, он был переводчиком из комендатуры. Нас должны были доставить к отчиму. Невелик у него чин, однако же!..
Вот уж чего забыть невозможно. Такое, уж точно, можно увидеть раз в жизни – послевоенный Берлин! Мы проехали его на-сквозь до загородного шоссе – автобана. Возможно, шофер-сержант нарочно повез так, чтобы и мы смогли полюбоваться на поверженное чудовище.
Переводчик Володька, как и я, восхищался увиденным:
– Весь город – восемьсот девяносто квадратных километров! – вдребезги разнесло.
– Еще бы, – усмехался шофер. – Два с половиной миллиона наших солдат бились и миллион немецких, да с такой боевой техникой. Удивительно, что хоть что-то осталось!
Одни только мостовые, причем очень аккуратно, были расчищены от завалов. Ни камешка. А за свободными тротуарами по обеим сторонам буквально всех улиц громоздились до неба развалины, груды кирпича и железа. И не было тем гигантским берлинским развалинам ни конца ни края. Квартал за кварталом, квадрат за квадратом, и повсюду высоченные «пирамиды Хеопса» из битых кирпичей и скрученных железных балок. Среди идеально расчищенных мостовых это выглядело особенно невероятно. Берлин напоминал невиданную исполинскую свалку с идеально очерченными площадками, куда свезли строительные отходы со всего света.
А если вглядываться, то эти нереальные искореженные, перекрученные балки, свисающие глыбы бетона на прутьях арматуры, разбитые лестничные марши – все порою казалось кладбищем каких-то чудовищ с тысячами растопыренных когтистых лап, обступивших тебя со всех сторон и странно остановленных голыми мостовыми. А то и чудилось, что все это – застывшие на миг каменные взрывы, взлетевшие ввысь и готовые вот-вот обрушиться. Впрочем, иногда уже и слышался стук сорвавшегося с высоты камня. Наверно, потому повсюду вдоль дорог стояли таблички, очевидно, с запрещающими надписями, как в бескрайнем музее: «Запрещено…», «Опасно» или «Руками не трогать». Кое-где на улицах еще копошились жители, доводя мостовые до первозданного совершенства.
Мы потеряли дар речи. Сердце у меня в груди прыгало от свирепой радости.
– Да вы посмотрите, – вдруг разбил тишину голос шофера, – тротуары у них из гранитных плит. Сволочи!
Тротуары и правда были из красных гранитных плит.
– Всех немцев надо убить, всех, всех! – не выдержал я. – Всех до одного, гадов!
– Правильно, всех! – горячо поддержал Володька, родная душа.
И меня понесло. Наверно, своего рода истерика – губы выбрасывали то, что накопилось в душе за годы войны. Словно лопнул тот безмерный ком из бомбежек, голода и похоронок. Захлебываясь словами, я уничтожал всех немцев до единого. А рубаха-парень Володька соглашался со мною во всем. Под конец он даже сказал что-то вроде:
– Немецкий народ не имеет права жить.
Потом, уже при встрече с отчимом, я узнал, что переводчик – немец Вольдемар. И мне мгновенно стало стыдно и страшно. Стыдно потому, что я так неистово распинался перед немцем. И страшно оттого, как ловко умеют немцы притворяться.
Лет через десять мне, студенту-первокурснику, довелось вновь побывать в Германии, точнее, уже в ГДР. Но и тогда в Берлине все еще встречались развалины, словно памятники русской ненависти к врагу. Возле главной улицы Унтер ден Линден высился, зияя проломами от снарядов, кафедральный собор. Внутри царило запустение, пахло старой известкой, и было не по себе, как обычно в полуразрушенных церквах. На одной из стен среди многих непонятных мне надписей на немецком языке, наверно о том, что здесь побывал какой-то глупый Ганс, выделялась одна, на русском, без запятых, высеченная явно штыком: «Так вам сукам и надо».
– Я донес свою голову до Берлина! – любил повторять мой отчим-старлей. А другие двести тысяч солдат тоже донесли свои головы до Берлина и сложили их там.
ГОРОДОК Н.
Сейчас многие плохо разбираются в истории. Тогда, когда я приехал в 1946 году, Германия была именно Германией. ГДР еще не было, она возникла только в 1949 году. Но это к слову.
«Городок в табакерке» – такое ощущение осталось у меня от старинного города Н., где мы жили. Тысяч двадцать населения – самое большее. И никаких разрушений. Подобных мест, не затронутых войной, много осталось в Тюрингии и Саксонии. Там не было военных объектов, и ни наши, ни союзники не стали попусту тратить бомбы.
На пряжках немецких солдат было выбито: «God mit uns», что означало: «С нами Бог». Но человеколюбивый Бог справедливо покинул их во время войны, однако никогда не отворачивался от таких милых старых немецких городков. Наш – заметьте, наш – был настолько чудесен, что до сих пор, более полувека, снится мне порою. Это я говорю, несмотря на былую ненависть к немцам. В нем было все, что полагается сказочно прекрасному старому городу: и полуразрушенная от времени крепость, местами затянутая вьющимся виноградом, и причудливый замок, и старинные фахверковые дома с орнаментами каркасных балок по фасаду, и крутые черепичные крыши, и брусчатые узкие улочки, и каменные аркады первых этажей на главной площади, и башни трех городских ворот, и готический мост, и чистая река шириной в негромкий крик, с разбегающимися кругами от форелей – форелей, не плотвы! – и древние пивные, разрисованные снаружи сценками из хмельной жизни во всю оштукатуренную стену, и даже внушительный кинотеатр с большими рекламными витринами. Улочки с уютными особняками, кирхи с флюгерами на шпилях, герань на подоконниках, медные колокольчики на дверях магазинов, высокие каштаны, ухоженные сады с яблонями, грушами, черешнями – черешнями, а не вишнями! И везде чистота. Чистейшие улицы и чистейшие окна. По-моему, окна мыли чуть ли не каждую неделю. Такой вот необычный городок – почти из сказок братьев Гримм.
Ну а послевоенной бедности и жалкого вида немцев мы не замечали. Мы были победителями.
Наша семья поначалу занимала двухкомнатный номер в гостинице «Ротер гирш» – «Красный олень». В гостинице размещалась военная комендатура, и верхний, четвертый, этаж был отведен офицерам – не всем – под жилье. Сохранился и ресторан, в нем столовались военные. Для многих это было удобно. Достаточно спуститься – и ты на работе. Можно вообще не выходить из дома. Но отчим редко бывал на месте, он занимался репарациями и часто ездил с тем самым переводчиком по окрестностям на разные предприятия, которые подлежали вывозу к нам как возмещение ущерба от Германии. Иногда он брал меня с собой. Но я забегаю вперед…
Я уже говорил, что война обошла город стороной. Здесь не было разрушений. А ведь я, собственно, и не видал целых городов. Война началась, когда мне было четыре года. И годам к пяти, как мне помнится, все у нас вокруг было сильно разбито. Многие жили в подвалах и землянках. А тут я вдруг перенесся в сказочный средневековый городок. По-моему, ему было чуть ли не восемьсот лет. Во всяком случае, он мало чем отличался по облику от такого города, как Арнштадт, в котором я побывал потом студентом. Тому, достоверно известно, тысяча лет.
В Н. стояла небольшая воинская часть. Казармы привычно окружал зеленый дощатый забор. Там был и открытый бассейн с «лягушатником», в нем я вскоре научился плавать.
По вечерам из громкоговорителя, установленного на балконе комендатуры, неслись с пластинок на весь город песни Клавдии Шульженко. «Так-так-так! – говорит пулеметчик. Так-так-так! – говорит пулемет». Этот славный пулемет не давал заснуть, здесь рано ложились спать. Все важные объявления и распоряжения тоже передавались через громкоговоритель, но уже с машины, разъезжавшей по городу: «Ахтунг! Ахтунг!..»
Вот уж чего забыть невозможно. Такое, уж точно, можно увидеть раз в жизни – послевоенный Берлин! Мы проехали его на-сквозь до загородного шоссе – автобана. Возможно, шофер-сержант нарочно повез так, чтобы и мы смогли полюбоваться на поверженное чудовище.
Переводчик Володька, как и я, восхищался увиденным:
– Весь город – восемьсот девяносто квадратных километров! – вдребезги разнесло.
– Еще бы, – усмехался шофер. – Два с половиной миллиона наших солдат бились и миллион немецких, да с такой боевой техникой. Удивительно, что хоть что-то осталось!
Одни только мостовые, причем очень аккуратно, были расчищены от завалов. Ни камешка. А за свободными тротуарами по обеим сторонам буквально всех улиц громоздились до неба развалины, груды кирпича и железа. И не было тем гигантским берлинским развалинам ни конца ни края. Квартал за кварталом, квадрат за квадратом, и повсюду высоченные «пирамиды Хеопса» из битых кирпичей и скрученных железных балок. Среди идеально расчищенных мостовых это выглядело особенно невероятно. Берлин напоминал невиданную исполинскую свалку с идеально очерченными площадками, куда свезли строительные отходы со всего света.
А если вглядываться, то эти нереальные искореженные, перекрученные балки, свисающие глыбы бетона на прутьях арматуры, разбитые лестничные марши – все порою казалось кладбищем каких-то чудовищ с тысячами растопыренных когтистых лап, обступивших тебя со всех сторон и странно остановленных голыми мостовыми. А то и чудилось, что все это – застывшие на миг каменные взрывы, взлетевшие ввысь и готовые вот-вот обрушиться. Впрочем, иногда уже и слышался стук сорвавшегося с высоты камня. Наверно, потому повсюду вдоль дорог стояли таблички, очевидно, с запрещающими надписями, как в бескрайнем музее: «Запрещено…», «Опасно» или «Руками не трогать». Кое-где на улицах еще копошились жители, доводя мостовые до первозданного совершенства.
Мы потеряли дар речи. Сердце у меня в груди прыгало от свирепой радости.
– Да вы посмотрите, – вдруг разбил тишину голос шофера, – тротуары у них из гранитных плит. Сволочи!
Тротуары и правда были из красных гранитных плит.
– Всех немцев надо убить, всех, всех! – не выдержал я. – Всех до одного, гадов!
– Правильно, всех! – горячо поддержал Володька, родная душа.
И меня понесло. Наверно, своего рода истерика – губы выбрасывали то, что накопилось в душе за годы войны. Словно лопнул тот безмерный ком из бомбежек, голода и похоронок. Захлебываясь словами, я уничтожал всех немцев до единого. А рубаха-парень Володька соглашался со мною во всем. Под конец он даже сказал что-то вроде:
– Немецкий народ не имеет права жить.
Потом, уже при встрече с отчимом, я узнал, что переводчик – немец Вольдемар. И мне мгновенно стало стыдно и страшно. Стыдно потому, что я так неистово распинался перед немцем. И страшно оттого, как ловко умеют немцы притворяться.
Лет через десять мне, студенту-первокурснику, довелось вновь побывать в Германии, точнее, уже в ГДР. Но и тогда в Берлине все еще встречались развалины, словно памятники русской ненависти к врагу. Возле главной улицы Унтер ден Линден высился, зияя проломами от снарядов, кафедральный собор. Внутри царило запустение, пахло старой известкой, и было не по себе, как обычно в полуразрушенных церквах. На одной из стен среди многих непонятных мне надписей на немецком языке, наверно о том, что здесь побывал какой-то глупый Ганс, выделялась одна, на русском, без запятых, высеченная явно штыком: «Так вам сукам и надо».
– Я донес свою голову до Берлина! – любил повторять мой отчим-старлей. А другие двести тысяч солдат тоже донесли свои головы до Берлина и сложили их там.
ГОРОДОК Н.
Сейчас многие плохо разбираются в истории. Тогда, когда я приехал в 1946 году, Германия была именно Германией. ГДР еще не было, она возникла только в 1949 году. Но это к слову.
«Городок в табакерке» – такое ощущение осталось у меня от старинного города Н., где мы жили. Тысяч двадцать населения – самое большее. И никаких разрушений. Подобных мест, не затронутых войной, много осталось в Тюрингии и Саксонии. Там не было военных объектов, и ни наши, ни союзники не стали попусту тратить бомбы.
На пряжках немецких солдат было выбито: «God mit uns», что означало: «С нами Бог». Но человеколюбивый Бог справедливо покинул их во время войны, однако никогда не отворачивался от таких милых старых немецких городков. Наш – заметьте, наш – был настолько чудесен, что до сих пор, более полувека, снится мне порою. Это я говорю, несмотря на былую ненависть к немцам. В нем было все, что полагается сказочно прекрасному старому городу: и полуразрушенная от времени крепость, местами затянутая вьющимся виноградом, и причудливый замок, и старинные фахверковые дома с орнаментами каркасных балок по фасаду, и крутые черепичные крыши, и брусчатые узкие улочки, и каменные аркады первых этажей на главной площади, и башни трех городских ворот, и готический мост, и чистая река шириной в негромкий крик, с разбегающимися кругами от форелей – форелей, не плотвы! – и древние пивные, разрисованные снаружи сценками из хмельной жизни во всю оштукатуренную стену, и даже внушительный кинотеатр с большими рекламными витринами. Улочки с уютными особняками, кирхи с флюгерами на шпилях, герань на подоконниках, медные колокольчики на дверях магазинов, высокие каштаны, ухоженные сады с яблонями, грушами, черешнями – черешнями, а не вишнями! И везде чистота. Чистейшие улицы и чистейшие окна. По-моему, окна мыли чуть ли не каждую неделю. Такой вот необычный городок – почти из сказок братьев Гримм.
Ну а послевоенной бедности и жалкого вида немцев мы не замечали. Мы были победителями.
Наша семья поначалу занимала двухкомнатный номер в гостинице «Ротер гирш» – «Красный олень». В гостинице размещалась военная комендатура, и верхний, четвертый, этаж был отведен офицерам – не всем – под жилье. Сохранился и ресторан, в нем столовались военные. Для многих это было удобно. Достаточно спуститься – и ты на работе. Можно вообще не выходить из дома. Но отчим редко бывал на месте, он занимался репарациями и часто ездил с тем самым переводчиком по окрестностям на разные предприятия, которые подлежали вывозу к нам как возмещение ущерба от Германии. Иногда он брал меня с собой. Но я забегаю вперед…
Я уже говорил, что война обошла город стороной. Здесь не было разрушений. А ведь я, собственно, и не видал целых городов. Война началась, когда мне было четыре года. И годам к пяти, как мне помнится, все у нас вокруг было сильно разбито. Многие жили в подвалах и землянках. А тут я вдруг перенесся в сказочный средневековый городок. По-моему, ему было чуть ли не восемьсот лет. Во всяком случае, он мало чем отличался по облику от такого города, как Арнштадт, в котором я побывал потом студентом. Тому, достоверно известно, тысяча лет.
В Н. стояла небольшая воинская часть. Казармы привычно окружал зеленый дощатый забор. Там был и открытый бассейн с «лягушатником», в нем я вскоре научился плавать.
По вечерам из громкоговорителя, установленного на балконе комендатуры, неслись с пластинок на весь город песни Клавдии Шульженко. «Так-так-так! – говорит пулеметчик. Так-так-так! – говорит пулемет». Этот славный пулемет не давал заснуть, здесь рано ложились спать. Все важные объявления и распоряжения тоже передавались через громкоговоритель, но уже с машины, разъезжавшей по городу: «Ахтунг! Ахтунг!..»