– А за что же еще мстить, как не за смерть сына? Моего единственного сына! Единственного родного мне человека! – Он широким жестом повел вокруг, указывая на плантации, раскинувшиеся перед ним, где каждая лоза была любовно обложена каменными стенками, защищающими ее от ветра. – Этому я посвятил все мои силы. Добился того, что на злой, вечно сухой земле стали вызревать прекрасные урожаи. Я стал делать вино «Кинтеро», каковому на всем архипелаге нет равных. Мальчик бы продолжил мое дело… Я бы отправил его учиться во Францию, а по возвращении купил бы часть «Херии», чтобы он исследовал там новые подвои… Он был очень умным и способным… – Он помотал головой, словно пытаясь отогнать от себя страшные мысли. – Кому, скажите, кому я теперь все это оставлю? Этой уродине Ель-Гирре и этому законченному козлу, ее мужу?!
   Вразумить дона Матиаса, ослепленного злостью, было попросту невозможно, и лейтенанту Альмендросу не оставалось ничего другого, как признать свое поражением. Тем более что ему оставалось всего восемь дней до отпуска, и он никак не мог дождаться того момента, когда сможет посадить на корабль семью и спокойно отдохнуть летом, думать не думая об этом запутанном деле, от которого за версту разило неприятностями.
   Лейтенант Альмендрос не стал рассказывать другу о скором отъезде и о том, что дело его сына он передал своим подчиненным. Напротив, он попытался было сменить тему, но было очевидно, что ничто не сможет отвлечь дона Матиаса от несчастья, вокруг которого постепенно начинала вращаться вся его жизнь.
   – Где он может скрываться? – неожиданно прервал он монолог Альмендроса. – Ведь остров не такой уж и большой.
   – Может быть, он уехал? Скорее всего, он сбежал на Тенерифе, к родственникам матери, а может, подрядился на одно из рыбацких суден, которые спускаются до Ла-Гуэры и Мавритании.
   – Я его заставлю вернуться.
   – Как?
   – У меня есть одна идея…
   – Не наживайте себе проблем, дон Матиас. Я вас понимаю и очень вам сочувствую, однако, когда речь заходит о законе, вы должны держать себя в руках. – Лейтенант Альмендрос сделал паузу, закурил сигарету и посмотрел на пальцы, покрытые несмываемым налетом никотина. – Я говорил с его родителями, и они мне пообещали, что он сам сдастся, как только вы успокоитесь и решите все же ознакомиться со свидетельскими показаниями.
   – Какие это еще свидетели?
   – Ребята, которые были в ту ночь с вашим сыном. – Лейтенант глубоко вздохнул. – Если они скажут правду, Асдрубаль покорно примет наказание, к которому его приговорят.
   – Но зачем мне что-то читать? Ведь я и без того знаю правду: он предательски убил моего сына, да еще и ночью… Наверное, хотел его ограбить. – Дон Матиас произносил слова медленно, тщательно проговаривая каждую букву, словно пытался таким образом придать им еще больше значимости. – Или, может быть, он убил его потому, что это был мой сын… Эти свиньи никак не могут смириться с тем, что мы их победили, и теперь нападают из-за угла, мстят…
   – Ох, полноте, дон Матиас! Не осложняйте дела. Война закончилась десять лет назад!
   – Вы же видите, что они ничего не забыли… И я тоже!
   Если бы лейтенант Альмендрос попытался убедить в своей правоте мула, он бы добился большего успеха, чем в случае с доном Матиасом Кинтеро. В воображении несчастного отца покойный навсегда должен был остаться милым юношей, из которого мог бы вырасти успешный и учтивый мужчина. В мыслях дона Матиаса не было места насильнику, первому выхватившему в драке нож.
   Вечерело. Солнцу понадобилось лишь несколько минут, чтобы скрыться за вулканом острова Тимафайа, и редкие белые облака, постепенно приобретая красную окраску, устремились к югу, подталкиваемые бризом, дующим со стороны Фамара. Это был самый прекрасный час на острове, когда вулканы из черных постепенно становились желтыми, потом темно-красными и в конце коричневыми. Это был самый прекрасный час в доме капитана, когда дон Матиас усаживался на крыльце и рассказывал сыну о матери, о войне, о будущем, которого, как оказалось, для него не существовало.
   – Наверное, было бы недурно, если бы ты привел в дом женщину, – обычно говорил дон Кинтеро. – Хорошую девушку, которая нарожала бы мне внуков. С ними в наш дом пришла бы радость, а то живем, словно в склепе. Рохелия с каждым годом худеет все больше и больше, словно высыхает на солнце. Кожа ее – дряблая, а когти на руках – как у хищной птицы, вот-вот вцепится в добычу. Она даже цыплят ворует. Ну а яйца мои только потому оставляет целыми, что я их после ее ласк каждый раз пересчитываю…
   По правде говоря, дон Матиас Кинтеро прекрасно знал, что вот уже два года, как его сын связался с компанией неразборчивых молодчиков, каждый из которых уже давно потерял невинность во рту Рохелии.
   Сын его к тому времени был уже мужчиной, и они могли говорить о таких делах, как мужчины. Однако при взгляде на сына, худого и слабого, дона Матиаса часто одолевали сомнения – сможет ли он продолжить род Кинтеро?
   Без сомнения, величественный дом Кинтеро знавал лучшие времена. Дом этот был выстроен на самой вершине мрачной горы, и со временем жителям острова стало казаться, будто он, вырастая прямо из камня, превратился в настоящее сердце острова. Толстые стены дома наводили на мысли о средневековых замках. В его комнатах всегда царила благословенная прохлада, даже если казалось, что на улице от жары вот-вот загорятся виноградники.
 
   Иногда, блуждая по дому, Кинтеро слышались смех многочисленных родственников и друзей. Иногда он видел детей, голоса которых некогда звенели в этих мрачных стенах. Они как угорелые носились из комнаты в комнату, выскакивали во двор, бежали в сад, в тень старых смоковниц…
   Где же они все теперь? Как же так случилось, что все эти люди исчезли, ушли один за другим, ничего после себя не оставив? Каждый раз ему приходилось напрягать память, чтобы восстановить историю то одного, то другого гостя дома. И каждый раз он приходил к одному и тому же неутешительному выводу: всему виной был смертоносный ветер времени, чьи порывы унесли в страну забвения и эти радостные голоса, и этот веселый смех.
   Его предки всю свою жизнь боролись и побеждали, бессильны они были лишь перед временем, бесконечно сильным и бесконечно жестоким. Теперь могилы его братьев были разбросаны по всему свету, словно беспощадная рука судьбы выхватывала их из жизни и, как следует размахнувшись, отбрасывала подальше. В памяти до сих пор всплывал образ жены, чистой и хрупкой, словно созданной из хрусталя. Он до сих пор не понимал, как она не рассыпалась на тысячу осколков, когда он впервые проник в нее в их первую брачную ночь… Ночь, после которой стены их старого дома постепенно стали пропитываться запахом смерти, по мере того как из дверей выносили усопших.
   Скоро в многочисленных комнатах дома не осталось ни одной кровати, на которой кто-нибудь да не умер… И только его сын, последняя его надежда на то, что род Кинтеро не прервется, предпочел умереть далеко от дома, среди камней какой-то забытой богом и людьми тропы.
   Почему так вышло?
   Временами он задавался вопросом: возможно ли, что тот грязный рыбак уже давно возненавидел его сына и лишь ждал подходящего момента, чтобы хладнокровно вонзить нож ему в сердце? Как бы там ни было, последние надежды дона Кинтеро из Мосаги растворились во рту ненасытной Рохелии – так вулканическая лава, живая и пылающая, в один миг холодеет и превращается в камень, стоит ей лишь коснуться холодных морских вод.
   Дон Матиас Кинтеро с детства ненавидел море – после того, как оно проглотило его кузена Андреса на его глазах. Произошло это в Фамаре. С тех самых пор он всегда поворачивался спиной к океану, который казался ему злым и враждебным. Ему словно что-то подсказывало, что океан и его люди однажды принесут в его дом несчастье.
   Он остался в одиночестве и равнодушно наблюдал за тем, как со всех сторон на имение наползает ночная тьма. Дону Кинтеро казалось, что вся его жизнь со смертью сына превратилась в одну сплошную, никак не заканчивающуюся ночь, что теперь он обречен метаться во мраке среди теней и отчаянно ждать наступления холодного рассвета, который, скорее всего, не принесет облегчения и не избавит его от душевных мук.
   Вокруг было пугающе тихо. Даже ветер-полуночник, который когда-то каждую ночь на цыпочках пробегал по стенам дома и прыгал по виноградным листьям, теперь мчался прочь от дверей помеченного смертью дома. Он улетал, все быстрее и быстрее, чтобы начать свою песню где-нибудь на подступах к Масдаче, а потом, подпрыгивая, взобраться на самую вершину вулкана Фемес, весело броситься вниз, к Плайа-Бланка, туда, где ликовал Пердомо Марадентро, уничтоживший род Кинтеро из Мосаги.
   Он так и остался сидеть в одиночестве, пережевывая злобу и лелея жажду мести. В конце концов дон Кинтеро решил, что на острове больше нет справедливости и пора уже действовать самому, начать охоту на убийцу и дать всем понять – тот, кто поднял руку на одного из Кинтеро, заплатит за свое преступление кровью.
   Когда Ель-Гирре явилась со своим проклятым подносом, он отстранил его резким движением руки.
   – Унеси это! – прохрипел дон Кинтеро. – Я не голоден. Унеси и позови своего мужа… Завтра, как только рассветет, он должен спуститься в Арресифе и отправить телеграмму.
   – Телеграмму? – удивилась старая карга. – Кому?
   – Человеку, который знает, как следует поступать с мерзавцами.
   В ту ночь, когда родилась Айза, начался дождь. Он шел долго, очень долго, и подарил много радости жителям бесплодного, каменистого острова. Хлынувшая с неба вода напитала землю и наполнила до краев хранилища. Люди собирали в ладони тяжелые прохладные капли и умывались с таким наслаждением, будто не видели пресной воды со времен Ноя.
   Девять дней дождя там, где приходилось ждать по девять лет, пока на землю упадет хоть одна капля, занесенная сюда неизвестно каким ветром. И стоит ли удивляться, что событие это было для жителей острова столь важным, что в книгах муниципального совета даже были сделаны соответствующие записи. Тогда же Сенья Флорида, умевшая предсказывать судьбу по внутренностям акулы маррахо, заявила: небеса так обрадовались рождению внучки старого Езекиеля Марадентро, что решили преподнести всем жителями острова бесценный дар – дождь.
   Однако все знали, что Сенья Флорида с каждым днем становилась все глупее и глупее и в последнее время частенько несла околесицу.
   А спустя две недели по всему острову распустились миллионы цветов, пробивавшиеся даже сквозь трещины в лаве, а бесплодные камни Рубикона впервые превратились в роскошное пастбище, где козы и верблюды могли наконец-то наесться вдоволь. В тот же день, когда новорожденной исполнился месяц, из-за мыса Папагойо приплыл косяк прыгающей макрели: казалось, рыба ждала, когда рыбаки, не прикладывая никаких усилий, лишь вытянув руку, ее поймают. Тут уже даже самые отчаянные реалисты были вынуждены признать, что всеми этими чудесами жители острова обязаны очаровательной зеленоглазой малышке, родившейся в семье Пердомо.
   – У нее барака, – утверждал Мавритании Абдул, который три года назад чуть не утонул при крушении судна в Пуэрто Муелас, после чего навсегда остался на острове. – Говорю вам, у нее барака – дар божий. Вокруг нее всегда будут происходить чудеса, пока она навечно не отдаст сердце мужчине.
   Айзе не исполнилось еще и пяти лет, когда с ней произошло очередное чудо. Находящийся в гоне, разъяренный верблюд, чуть не затоптавший до смерти Марсиала, неожиданно затих, стоило девочке лишь приказать ему остановиться. Позже она стала предсказывать кораблекрушения, которые затем непременно происходили у берегов острова, а также рассказывать о приближении самых свирепых ветров сирокко. Она умела снимать жар и убирать даже самые большие опухоли. А в тот день, когда у нее в первый раз пришли месячные, она предотвратила нашествие саранчи.
   Сенья Флорида оказалась первой из ушедших в мир иной, кто явился Айзе во сне. Старуха, которая на тот момент вот уже два месяца как лежала в могиле, рассказала ей о месте, в котором она спрятала все свои сбережения и которое ее сын безрезультатно искал все это время.
   Посему, когда Айза впервые увидела Дамиана Сентено в дверях дома, который он только что снял, она тут же явилась к матери и сказала, что явилось «зло».
   – Почему это «зло»?
   – Потому что оно живет в его взгляде и смотрит из татуировки на его правой руке. Каждый раз, как я вижу в снах кораблекрушения или беду, этот рисунок сливается с лицом умершего.
   – Что еще за рисунок?
   – Кровоточащее сердце, пронзенное штыком винтовки. Как-то в таверне я спросила Дамиана Сентено о том, что значит этот рисунок. И он хриплым голосом мне ответил: «Я сделал его в тот самый день, когда узнал, что красные убили мою мать в Барселоне. Эта татуировка не дает мне забыть о матери… И о красных тоже».
   Тогда слова Дамиана Сентено так и остались без ответа. Лансароте всегда жил своей жизнью. Конечно, во времена Гражданской войны, с ее жуткой ненавистью и бесчисленными преступлениями, и здесь кое-кого сбросили в море с камнем на шее или столкнули в бездонную пропасть с самых высоких утесов Фамары. Однако ненависть и злоба хорошо жили лишь в больших городах. Лансароте же был слишком маленьким островом, чтобы его немногочисленные жители могли позволить себе роскошь бездумно убивать друг друга. Произойди это – и остров быстро бы превратился в бесплодную каменистую пустыню.
   Однако слово «красные», произнесенное Дамианом Сентено и буквально сочащееся ненавистью, вызвало у многих страшные воспоминания. И вдруг для всех стало очевидно, что мирные годы так и не наступили.
   Дамиан Сентено был человеком маленького роста и страшно худым, однако его хриплый голос всегда звучал так уверенно, что казалось, будто все силы его тщедушного тела сосредоточились именно в нем. Жалкий внешний вид Сентено мало кого мог обмануть: при первом же взгляде на него становилось понятно, что и в свои сорок с небольшим лет он может играючи уложить за раз троих молодцов.
   Все в нем – и жуткая татуировка, и манера вечно приказывать, и гордая посадка головы, и длинные густые бакенбарды – выдавало закаленного в сотнях боях и в тысячах пьяных драк человека, настоящего короля улиц. Он никогда не застегивал до конца свою зеленую рубаху, и все видели длинный и тонкий шрам на его груди, оставшийся после удара ножом. Он носил его с гордостью, словно получивший орден солдат.
   – Зачем сюда приехал?
   – Провести отпуск… А что, я вам тут мешаю?
   – Ни в коем случае. Однако чужаки не слишком-то часто повляются на нашем богом забытом острове… И надолго думаешь остаться?
   – Пока не поймаю одну «рыбку»… Очень, знаете ли, меня интересует рыба.
   – На Коста-дель-Моро рыба получше водится. Ты, случайно, не из Марокко приехал?
   Дамиан Сентено пристально посмотрел на Хулиана ель-Гуанче и едва заметно улыбнулся, слегка оскалив белые, немного похожие на кроличьи зубы:
   – Не, мне нужна другая рыба, там такой нет. И почему это вы решили, будто я приплыл из Марокко? Я ведь ни о чем таком не говорил.
   – А чему тут удивляться? Там находятся основные силы терсио[7], а у меня племянник тоже легионер.
   – Такой же умный, как и вы?
   – Должно быть, это у нас семейное. – Дон Хулиан был не из тех людей, кто легко сдается. И годы не сломили в нем боевого духа. – Однажды став легионером, человек остается им до конца. На его лице словно особая отметина появляется. Много лет службы?
   – Двадцать восемь. – Дамиан Сентено распахнул рубаху. – Видите этот шрам? Это память о высадке на Алхусемас. А в ноге я до сих пор ношу русскую пулю, полученную в Сталинграде.
   – А этот, на груди?
   – Один ефрейтор, который мне не подчинился в Рифиене… Я его прикончил его же собственным ножом.
   – Здесь совсем недавно произошла похожая история. Один юноша вытащил в драке нож… Его же им и убили.
   – Удивительное совпадение, – согласился Дамиан Сентено. – Правда, мне рассказывали по-другому. Один торговец признался, что на самом деле продал нож убийце…
   – Это что-то новенькое.
   – Позавчера, – уточнил Дамиан Сентено. – Он рассказал мне об этом позавчера. Ночью, в одном из баров Арресифе.
   – Что ж, значит, и здесь странное совпадение. Знаешь, хотелось бы мне разобраться во всей этой чертовщине… Ты, случайно, не друг дона Матиаса Кинтеро?
   – Капитана Кинтеро? – переспросил легионер, чем и выдал себя. – Ах да, конечно! Последние два года, что шла война, я имел честь служить под его началом.
   – Погибший – его сын.
   – Я и об этом слышал. А также я слышал, что убийца сорвался с крючка….
   – Теперь я понимаю, какую «рыбу» ты собираешься ловить в наших водах.
   Из таверны дон Хулиан ель-Гуанче прямо направился к дому своего кума, Абелая Пердомо, чтобы пересказать ему разговор, который несколько минут назад произошел между ним и Дамианом Сентено.
   – Он даже не скрывает своих намерений, – завершил он свой рассказ. – И парень этот показался мне слишком самоуверенным. Похоже, что «рыбалка» его будет удачной.
 
   – Я знала, что так будет, – сказала Аурелия, которая все это время молча слушала рассказ кума. – Дон Матиас заставил торговца изменить свои показания, и теперь последнее слово за этими юношами, друзьями убитого. – Она вздохнула, откладывая в сторону брюки, на которые в который уже раз накладывала заплаты. – Суд вынесет решение в пользу того, у кого больше денег… Бедный мой мальчик!
   – Его пока еще не схватили. Да и найти его будет непросто. Уж как они старались, но все их старания прошли впустую, – спокойно заметил ее муж. – Я сам первый выступлю за то, чтобы наш сын понес справедливое наказание. Но он должен быть наказан лишь за то, что совершил. Однако сейчас мне становится страшно, потому как дон Матиас, без сомнения, затеял грязную игру… – И он обратился к куму: – Что намерен делать этот убийца, который надеется опередить местную полицию? Снова собирается перебрать остров по камешку?
   – Не знаю, Марадентро, не знаю. Скажу лишь одно: не позволяй ему приближаться к мальчику, – медленно, с расстановкой произнес дон Хулиан. – Он не станет добиваться правды и ни в чем не поможет полиции. Единственное, на что он способен, – это преподнести голову твоего мальчика – еще одну голову! – дону Матиасу. Он настоящий головорез, которому самое место в тюрьме. Он опаснее мурены, выскочившей ненастной ночью на палубу. А ведь все знают: если она вонзает в кого-то свои зубы, то уже не отпустит жертву, пока ей не отсекут голову.
   – Он нам принесет много бед, – тихо произнесла Айза, сидевшая все это время в своем уголке. – Даже дедушка дрожит, когда слышит его имя.
   Старый Езекиель умер уже четыре года тому назад, однако все знали, что дух его так и остался на борту старого баркаса «Исла-де-Лобос» и сходил на землю только тогда, когда жаркими лунными ночами Айза ложилась спать с открытым окном. Они тогда подолгу разговаривали, и он ей рассказывал истории, произошедшие так давно, что никто уже, кроме него, о них и не помнил.
   – Не вмешивай деда в эти дела, – оборвала ее мать. – Иначе ты и впрямь накличешь беду. Твои дурные предсказания и без того пугают меня. В конце концов, этот Дамиан Сентено всего лишь человек. Твой отец может одним ударом кулака проломить ему череп.
   – Это мой страх говорит во мне, – последовал ответ дочери. – Асдрубаль убил, защищая меня. Папа же может убить, защищая Асдрубаля… Было бы намного лучше, если бы в ту ночь все шло своим чередом. Тогда сейчас все бы уже позабыли о произошедшем.
   С этими словами она встала и вышла из комнаты той своей легкой, величественной походкой, которая, должно быть, досталась ей в наследство от какой-то императрицы, непонятно каким чудом имевшей в незапамятные времена отношение к семье Пердомо. Во всяком случае, никак иначе ее манеру держаться, столь несвойственную простым островитянам, объяснить было нельзя. Правда, Аурелия полагала, что ее дочь ступает так легко потому, что привыкла бродить по пляжу среди кружащих в воздухе теней. Девушка большую часть времени гуляла по колено в воде, беседуя с умершими и создавая миллионы миров, каждый из которых потом продолжал жить в ее воображении.
   С детства она привыкла ходить по песку, перешагивая через накатывающие на берег волны, отчего ее ноги, длинные и всегда загорелые, сохраняли стройность, а упругие бедра мерно покачивались при каждом движении. Так что, если бы Айзу нельзя было бы сравнить с царицей, ее смело можно было бы сравнить с кошкой. Каждый раз, когда Айза вставала, она походила на львицу в засаде или на гепарда, приготовившегося сделать прыжок. Ее походка сводила мужчин с ума ничуть не меньше, чем ее высокая грудь или тонкое, чувственное лицо, на котором неизменно сохранялось отсутствующее выражение.
   – Ваша малышка может принести на остров много бед, – пробормотал хриплым голосом дон Хулиан ель-Гуанче. – Уже один парень погиб из-за нее, и, помяните мое слово, это только начало. Юноши и дальше будут продолжать резать глотки друг другу.
   – В случившемся нет ее вины, – ответила грустно Аурелия. – Она такой родилась и такой выросла.
   – Нет вины… Пожалуй, что так. Однако вот она, такая, какая есть, и хотел бы я видеть, как все это ты объяснишь людям.
   В том, что сказал дон Хулиан ель-Гуанче, для Айзы не было ничего нового. С тех пор как она стала женщиной, дочь Абелая уже успела привыкнуть к тому, что разговоры сразу прекращаются, стоит ей лишь войти в комнату, и тут же звучат вновь, стоит ей выйти.
   Ей были противны взгляды мужчин, которые своими сальными глазами ощупывали ее тело, она ненавидела пересуды, легкие прикосновения и перешептывания. А слыша вслед глумливый свист, пошлые слова и колкие фразы, она чувствовала себя оскорбленной.
   Она любила вспоминать детские годы, когда могла свободно гулять по пляжу, гладя ногами нежный песок и млея от ласковых прикосновений накатывающейся воды. Только она одна знала, что вода приносит к берегу мелкую рыбешку, которая, играя, касается ее ног. Это были благословенные годы, когда она могла себе позволить остаться наедине с героями своих любимых книг, страсть к которым зародила в ее душе мать. Тогда она еще не привлекала к себе десятки взглядов, сейчас же самая невинная прогулка по пляжу оборачивалась непристойным спектаклем.
   Почему люди так изменились?
   Почему она перестала быть Айзитой Марадентро, которую мужчины могли послать за табаком, а матери попросить присмотреть за детьми? Почему она перестала быть малышкой Абелая, которая умела избавлять от жара или предсказывать время, когда пойдут валом тунец или сардины? Почему женщины нехотя стали пускать ее в свои дома в час, когда там находятся их мужья? И почему мужчины столь настойчиво зазывают ее в гости, когда их жены уходят по делам?
   Неужели они не понимают, что она все та же девочка, какой была, и любит она по-прежнему те же вещи, какие и любила? Это тело ее вздумало измениться, но не душа. Она все еще предпочитала шить платья своей старой кукле или восхищаться морем, думая о Мобе Дике или Сандкане, чем выслушивать сомнительные комплименты мужчин, так и норовивших до нее дотронуться. Она не понимала их намеков, однако в обещании подарить узорчатый платок, бронзовый браслет или цветастую блузку она чувствовала скрытую опасность.
   – С тобой то же самое происходило, мама?
   – Почти. Не так часто, как с тобой.
   – Почему?
   Всякий раз, услышав подобный вопрос, Аурелия гладила дочь по голове и подолгу пристально смотрела ей в глаза.
   – Потому что я никогда не была такой красивой, дочка. Пришло твое время, мы все должны понять, что Господь наградил тебя красотой, которая сводит с ума мужчин и тревожит женщин. – Она смущенно покачала головой. – Не знаю, хорошо это или дурно, но, как бы там ни было, тебе следует вести себя благоразумно. Глядя на тебя, я испытываю гордость, однако чувствую я и страх.
   Происходящее пугало и Айзу.
   После той проклятой ночи страх, казалось, навечно вошел в ее сердце. Теперь она садилась на каменные ступени, спускавшиеся из кухни их дома прямо к морю, и долго смотрела на мигающий свет маяка. Каждый раз она спрашивала себя: винит ли ее Асдрубаль в случившемся, в том, что он вынужден скрываться в огромном пустом доме, затерявшемся среди камней безлюдного острова, в то время как его истинное место было здесь, рядом с родными?
   Потом она неизменно вспоминала, как Асдрубаль, сидя на этих же ступеньках, учил ее навязывать крючок на самодельную удочку, насаживать наживку и забрасывать снасть, когда ей еще не исполнилось и шести лет. Когда же она поймала свою первую сельдь, которую затем приготовила на ужин, он без устали ее нахваливал.
   Вспоминался ей и Себастьян, учивший ее плавать в море, чьи волны бились о берег в каких-то десяти метрах от того места, где стояла ее кровать, его сильные руки, аккуратно поддерживавшие ее под живот. Вся ее жизнь с тех самых пор, как она себя помнила, текла спокойно и размеренно в самом прекрасном месте в мире, в окружении самых замечательных людей на свете – строгого великана отца, всем сердцем обожавшего свою малышку, ласковой мечтательницы матери, с лица которой не сходила улыбка, и самых лучших, самых умных и самых отважных братьев на свете.
   А потом ее мир разлетелся на тысячи осколков, обнажив неприглядную реальность – у нее выросла высокая и упругая грудь, а бедра стали походить на круп нервной чистокровной кобылицы.