– Добавлю, что вы, как громадное большинство писателей, все упрощаете. Простите, что вам говорю это. Но, быть может, мы больше никогда не увидимся, отчего же на прощанье не сказать? Вы даете только первое приближение к истине. Ну, вот, скажем, вы познакомились с каким-нибудь человеком, поболтали с ним за вином, он любит выпить, он ничего не подозревает, у него плохая и глупая привычка откровенничать. А вы тут как тут: подметили кое-как кое-что, разумеется больше внешнее. И вот у вас персонаж, которым вы верно очень довольны. А он все-таки гораздо сложнее, чем вы думаете. А уж четвертого измерения вы и совсем не видите. Его видят только очень немногие гениальные писатели. Английский математик Хинтон, при помощи каких-то физических фокусов и психологических приемов, довел себя до того, что видел четвертое измерение. А вы не видите. Попадется вам Норфольк, – возьму и огрублю Норфолька, – сердито сказал старик. – У вас, кажется, и Лиддеваль навеян моим босс-ом. Только этого вы вдобавок приукрасили. Первое приближение к истине, первое приближение к истине. Вы думаете, что вы знаете людей? Так думают все писатели. Это чистейшая иллюзия. В ваших произведениях вы сами составляете человека, поэтому он вам и ясен. Так часовых дел мастер знает часы, которые он сам же собрал. А в жизни с людьми, не вами сочиненными, вы теряетесь. И не только вы, конечно. Все писатели таковы, кроме двух-трех человек. Все остальные, даже самые знаменитые, бессмертны, если можно так выразиться, только мертвым бессмертием.
   – Да я ни на какое бессмертие не претендую, ни на живое, ни на мертвое, – ответил Яценко смущенно.
   – Полноте, всякий солдат хочет быть, если не фельдмаршалом, то хоть фельдфебелем, а уж фельдфебельский жезл у каждого в ранце, – сказал Норфольк, поднимаясь. – Я впрочем немного преувеличиваю. Я не отрицаю, писатели кое-что видят из того, что от нас ускользает. И вы кое-что во мне увидели, это правда… Позвольте с вами проститься, мне еще надо зайти к босс-у. Кстати, он мне сегодня увеличил жалованье. Что ж, капиталистический строй имеет некоторые преимущества… Очень скромные сами по себе, но сильно выигрывающие от сравнения. Все прежние экономические системы были хуже его, а все предстоящие будут не лучше и уж во всяком случае скучнее. Я его больше и не ругаю, тем более, что тут на каждое общее место так легко ответить противоположным общим местом… Мой босс по крайней мере не скуп и вдобавок чрезвычайно любит женщин, что меня всегда подкупает в людях. Я должен отнести ему проект интервью, которое он завтра будто бы даст репортерам.
   – В ваши обязанности входит и составление интервью?
   – Я представлю проект, а он его забракует. Он уверяет, что всегда импровизирует и всегда выходит отлично. Я состою Аристотелем при этом Александре Македонском, но отвечаю за него еще гораздо меньше, чем Аристотель за Александра.

VIII

   Пристань походила на исполинскую фабрику из фильма передового режиссера.
   Пемброк с Надей спустились с парохода в числе первых. Надя была в еще более возбужденном состоянии, чем в тот день, когда садилась на пароход: попала в самую главную страну в мире! Альфред Исаевич объяснял ей все с таким гордым видом, точно Америка была его собственным имением, которое он очень хорошо и удобно обставил.
   Багаж был разложен по первым буквам фамилий пассажиров; чемоданы Нади оказались далеко от вещей Яценко и Пемброка. Она всё волновалась, что их украдут, и не хотела было отходить, но Альфред Исаевич, улыбаясь, объяснил ей, что этого никак быть не может. Все же он приставил к вещам носильщика и повел Надю в большую освещенную сверху залу, где дамы какой-то благотворительной организации угощали приезжих Ди-Пи кофе в картонных стаканчиках, бутербродами и сухим печеньем. Надя смотрела на них с восторгом. Нигде в мире этого не было. Ди-Пи были именно такие, какими им надлежало быть: испуганные, растерянные, плохо одетые; они с изумлением принимали картонные стаканчики от улыбавшихся дам. «Верно, бедные, лет десять, а то и всю жизнь, не слышали ласкового слова!» – говорила вполголоса Надя.
   Пемброк одобрительно кивал головой. Он еще на пароходе сообщил репортерам о своих планах и принял своего директора, который доложил, что дела в совершенном порядке. Оказалось также, что у Сильвии все благополучно: от нее пришла длинная телеграмма из Калифорнии. Директор хотел остаться на пристани, но Альфред Исаевич отпустил его. Он был очень весел, как всегда при возвращении в Соединенные Штаты.
   Надя изучала американскую жизнь. Везде были автоматы, огнетушители, телефонные будки, объявления магазинов и гостиниц. Висели надписи: «No smoking» – и все курили, – «Stop. Danger», «Watch your step!» – и никто на них не обращал внимания. Она с жадностью искала по стенам театральных объявлений, но именно их было очень мало. Издали ей показалось, что как-будто висит театральная афиша, – оказалось: «My beer is Rheingold, the dry beer». Альфред Исаевич объяснял ей, что в одном Нью Иорке больше телефонов, чем во всей Европе вместе взятой. «Где же бегает Виктор?» – думала она. Ей хотелось, чтобы он, а не Пемброк показывал ей Америку.
   Среди первых отпущенных на свободу пассажиров был Гранд. Он с самого начала показал таможенным чиновникам свои бриллианты и объяснил, что едет в Южную Америку. Носильщик, видимо очень им довольный, нес за ним превосходные новенькие чемоданы. Гранд учтиво поклонился Наде. На пароходе Делавар его ей не представил, сказав кратко, что это прохвост. Наде не верилось: такое милое у него было лицо. Впрочем, она теперь была расположена ко всем людям.
   – Вот видите, honey, у вас во Франции сегодня пишут специально для нас, янки: «Smoking is not allowed», и они думают, что это по-американски. А у нас пишут: «No smoking», насколько это проще и какая экономия! Вот она, американская efficiency! – говорил Пемброк. Он увидел плакат «Welcome home» и чуть не прослезился от умиления. Надя огорченно чувствовала, что к ней, с ее пятимесячной визой, эта надпись пока не относится.
   Тем временем Делавар давал интервью.
   Ему уже стало ясно, что с Надей ничего не будет: такая подходящая обстановка, как на пароходе, больше не повторится. Он вспомнил слова Наполеона: «В любви есть только одна победа: бегство». Эти слова несколько его успокоили. Еще больше его утешила мысль о репортерах, которые скоро его обступят. Хотя он знал, что репортеров угощать не обязательно, велел подать в гостиную «Фонтенебло» три бутылки шампанского. Пришло всего два человека; они видимо были удивлены, но приятно.
   – …Европа переживает серьезный кризис, – очень отчетливо с расстановкой, почти так, как он диктовал секретарям, говорил Делавар. – Возможность войны, конечно, не может считаться совершенно исключенной, но есть все основания думать, что войны не будет, так как ее никто не хочет. Здравый смысл человечества может восторжествовать, должен восторжествовать и восторжествует! – с силой сказал он. (Репортеры уныло записывали на всякий случай: догадывались, что в редакции все это будет брошено в корзину). – Европа и в частности Франция понемногу оправляются от последствий войны, которые, конечно, не могли не быть тяжкими. В этом отношении очень большую роль сыграл и план Маршалла. Теперь же основная задача человечества заключается в том, чтобы не для разрушительных, а для конструктивных целей была использована атомная энергия. Додумавшийся до нее пытливый гений человечества, быть может, в первый раз в истории мира вызвал к бытию силы, с которыми при неблагоприятно сложившейся конъюнктуре было бы трудно справиться. Вы все помните легенду об Apprenti sorcier (он перевел эти слова на английский язык): ученик колдуна вызвал злого духа и не мог водворить его на прежнее место. Этой тяжелой проблеме, повисшей над всем человечеством, будет посвящен грандиозный фильм, который я намерен поставить при участии моего друга м-ра Альфреда Пемброка из Холливуда…
   Норфольк все время многозначительно кивал головой, как бы приглашая репортеров оценить глубину мыслей босса. «У него на лице такое выражение, какое могло быть у Линкольна в те минуты, когда он произносил Gettysburg Address», – весело подумал старик.
   Багаж Яценко попал во вторую залу. Когда осмотр кончился, Виктор Николаевич отправился разыскивать своих спутников и вдруг с изумлением увидел Тони. Он не сразу ее и узнал: так она изменилась. «На лице совершенная torpeur! Что с ней?"
   – Какими судьбами? – спросил он по-русски. – Так вы тоже путешествовали на этом пароходе?
   – Да, я тоже путешествовала на этом пароходе.
   – Я и не знал, что вы собираетесь в Америку. – «Какой у нее теперь Аффективный Мотор?» – хотел спросить он. – Но как же мы не встретились?
   – Вы путешествовали в первом классе, а я во втором, поэтому встретились только теперь… А помните, я говорила вам, что мы будем встречаться, что наши жизни перекрещены. Говорила я это?
   – Говорили, – сказал он с внезапным очень неприятным чувством.
   – То-то. Предчувствия меня никогда не обманывают. Вы меня никогда не забудете. Вспомните на смертном одре, будете вспоминать и дальше.
   «Совсем сошла с ума!» – тревожно подумал он. Вдруг насмешливость, давно ее оставившая, засветилась в ее глазах. Она опять, как прежде, откинула голову налево и назад, но Яценко теперь смотрел на нее только с жалостью. – Надеюсь, вы в Америке откроете отделение «Афины»?
   – И рад бы, да не могу. Я не умею звонить, – саркастически ответил он. Тони засмеялась.
   – Здесь не нашли, так можно искать в другом месте. Либо в стремя ногой, либо в пень головой, – медленно с расстановкой ответила она. У конца низкого стола, на котором лежали ее чемоданы, появился таможенный инспектор. Она засуетилась и отошла к столу. Яценко с недоумением смотрел ей вслед.
   Кто-то его окликнул. Норфольк подошел к нему, поглядывая на него с любопытством.
   – Вы знаете эту даму? Я тоже. Она русская… Даже очень русская.
   – Да, я ее знаю, – сухо ответил Виктор Николаевич. «Ничего она не русская! Надя гораздо более русская, чем эта изломанная неврастеничка».
   Старик наклонился к нему и сказал с выражением одновременно загадочным и фамильярным:
   – Вот что, этой женщины вы ни в каком произведении не выводите. Она вам не удастся, это будет самый худший ваш образ. Тони вся четвертого измерения, правда довольно плоского, есть ведь и такое: человек может быть пошл и в своем четвертом измерении.
   – Я ее не выводил и не собираюсь выводить, как вообще живых людей не пишу. Если у кого что подмечаю, то это еще не значит, что я его «вывожу», – сердито сказал Яценко. – Но где же все наши? Вы их не видели?
   – Не знаю, я был занят своим багажом. Да вот они.
   – Норфольк? Где же вы пропадаете? – окрикнул старика Делавар, появившийся на пороге с Надей и Пемброком. Имя без «мистер» резнуло Норфолька.
   – Вот он, наконец-то… Я тебя ищу уже полчаса! – взволнованно говорила Надя. – У меня все прошло совершенно благополучно: я не заплатила ни одной копейки! И они были очень любезны!
   – Look, sugar plum, почему же им быть нелюбезными? – спросил Пемброк. – Это цивилизованные люди и они видят, что имеют дело не с жуликами… А вы, сэр Уолтер, что-нибудь заплатили?
   – Ничего.
   – И виконт тоже ничего. Ну, едем… Я забыл, сэр Уолтер, где вы живете?
   – На 84-й улице Вэст.
   – Мы вас подвезем, хотя это и не по дороге в Уолдорф Асториа. Едем, господа, вещи уже отправлены.
   – Прощайте, миссис Надя, – сказал Делавар с видом спасшегося бегством императора.
   В денежной честности Тони был пробел. Она ни за что не попользовалась бы чужой копейкой, но платить таможенные пошлины не считала себя обязанной. Иногда в прежние времена даже с некоторой гордостью рассказывала знакомым, что провезла из Швейцарии или из Бельгии какие-то вещи, ничего на таможне не заплатив. Три бриллианта свалились ей на пароходе совершенно неожиданно; за них на границе надо было бы заплатить большие деньги, которых у нее и не было. Она спрятала камни в корсаж. Это, вероятно, сошло бы благополучно, если бы в чемодане у нее не оказалась спринцовка. Утром этого дня у Тони оставалась только одна доза морфия. Она хотела было выбросить ее за борт, но подумала, что именно в первый день в чужом городе ей будет особенно тоскливо. «Ну, что ж, ведь пустяк, осталась такая малость», – решила она и спрятала морфий на дно сундука. Опытный чиновник, найдя спринцовку, внимательно посмотрел на Тони, очень тщательно проверил весь ее багаж и нашел скляночку, показавшуюся ему странной. Он позвал другого чиновника, пошептался с ним, позвали еще кого-то, врача или аптекаря. Тони что-то путанно объясняла. Инспектор слушал ее с каменным лицом, затем вызвал какую-то даму и пригласил Тони в отдельную комнату для личного осмотра.
   Вечером она была доставлена на Эллис-Айлэнд.

IX

   Для Норфолька тоже была снята комната в Уолдорф-Астории. В другое время он очень оценил бы ее роскошь и комфорт – после тех условий, в каких жил в Лондоне, на Ривьере и в других местах. Но ему было не до гостиницы. У него не выходил из головы последний разговор с Тони.
   Он просто ничего не понимал. Теперь ему было почти ясно, что перед ним женщина, не вполне нормальная умственно, хотя и со светлыми промежутками. Она говорила о морфии, о видениях, о десяти своих воображаемых жизнях. Начала, впрочем, с какого-то звонка Кут-Хуми. Он слушал с изумлением и даже, вопреки своему обычаю, не шутил.
   – Не волнуйтесь, – иронически сказала она. – Звонок был делом Гранда, я к нему не имела отношения… Просто мне нравилось, что люди так глупы.
   – Меня трудно удивить глупостью людей, – сердито сказал Норфольк. – Но это не резон, чтобы пользоваться их глупостью для уголовных или полууголовных действий.
   Тони смотрела на него с пьяной насмешливой улыбкой.
   – На словах вы отрицаете буржуазную мораль, а на деле…
   – Я ее не отрицаю, и она не буржуазная: Моисей не был капиталистом, а в «Коммунистическом Манифесте» ничего о десяти заповедях не сказано.
   – А на деле вы такой же буржуа, как они все. Вы и не понимаете, что может быть радость, освобождение, счастье в полном, совершенном презрении ко всему этому. Не понимаете и не поймете!
   – Что же тут непонятного? Так верно думают все люди, кончающие жизнь на электрическом стуле, – сказал он, с беспокойством взглянув на нее. – Надеюсь, у вас это чистая теория?
   – Не надейтесь, – ответила она и, выпив залпом большую рюмку брэнди, заговорила о своей прабабке-колдунье и о том, что ей самой тоже пожал руку своей холодной рукой Князь Тьмы, принявший ее на службу в разведку международной организации. Норфольк слушал, вытаращив глаза.
   – Послушайте, – сказал он холодно, изменившись в лице. – Все остальное, все звонки Кут-Хуми не имеют значения и не слишком меня интересуют. Но это!.. Это какая жизнь: настоящая или воображаемая?
   – Не знаю… Никакой разницы нет, – ответила она, подумав довольно долго.
   В эту минуту его вызвали к Делавару. Больше он Тони не видел.
   «Сумасшедшая в полном смысле слова, – подумал Норфольк теперь, сидя в ванне своего номера. – Если это просто ей приснилось, то беды нет. Быть может, очнется и станет прежней милой барышней. Но, что если все это правда? Тогда ее скоро поймают, посадят в тюрьму, она скажет обо мне, и мое положение станет весьма неприятным!» Он поймал себя на том, что уже думает о своих будущих показаниях властям. – «Почему же вы, будучи американским гражданином, не донесли на женщину, отправленную в Соединенные Штаты с целью шпионажа?» – «Потому, что эта сумасшедшая была под двойным действием морфия и алкоголя, я просто мало понял в ее болтовне», – отвечал он следователю, пожимая плечами (заметил, что уже пожимает плечами, сидя в ванне). «Впрочем, едва ли она сообщит властям, что все рассказала мне. Зачем ей это делать без всякой пользы для себя, когда я ей оказал громадную услугу? Разве только из „презрения к буржуазной морали“? Но дело не в моей юридической ответственности. Моя моральная обязанность была донести еще на пристани"…
   Его отеческое чувство к Тони чрезвычайно ослабело после этого разговора с ней. Все же он себе представлял, как ее арестуют по его доносу, как будет устроена очная ставка, как она будет на него смотреть, – и чувствовал, что донести нелегко. Говорил себе также, что на очной ставке всплыло бы и многое другое. – «Как вы узнали, что она морфинистка?» – «Мне это сообщил Гранд». – «Кто это?» – Всплыл бы и этот господин, уголовное дело с бриллиантами, я в качестве шантажиста-Дон-Кихота. Этому они никогда не поверят, – думал он, вспоминая свою службу в полиции. – Затем всплыла бы и история с их идиотской «Афиной». Босс наверное в восторге от этого не будет. Во всех газетах были бы мои портреты в обществе жулика и шпионки (если она шпионка?). Я потерял бы место, а после такой рекламы найти службу в Америке было бы невозможно, я скоро очутился бы на улице», – говорил он себе, но чувствовал, что, как ни основательны все эти соображения, главное не в них, а в том, что доносить вообще тяжело, а ему на молодую красивую и несчастную женщину в особенности.
   «Разумеется, если б я твердо знал, что все это правда, что она коммунистическая агентка, я донес бы без малейшего колебания. Я американский гражданин, я обязан исполнить свою гражданскую обязанность и тотчас сообщить о ней властям, а то, как она на меня посмотрит на очной ставке, не имеет ни малейшего значения. Но что если все это пьяный бред? Тогда я без всякой необходимости поставлю себя в очень тяжелое, почти безвыходное положение. Нет, надо сначала ее повидать еще раз и заставить ее сказать мне всю правду», – думал Норфольк, одеваясь.
   На Бродвэе было слишком много магазинов съестных припасов, слишком мало книжных магазинов, слишком много световых реклам, слишком мало никуда не торопящихся людей. Он купил газету, известную по перепечаткам всему миру, и нашел, что она слишком велика: «Не стоит терять столько времени». С газетой он вошел в большую «кафетерию». В свое время, приезжая из Бруклина в Манхеттэн по делам, изредка позволял себе здесь обедать, когда бывали деньги. В кафетерии было слишком много блюд. После Европы его раздражало, что надо поскорее съесть обед и освободить место для других. Выбрал себе столик в углу, где было окошечко в бар. Через окошечко получил виски, к концу обеда спросил еще брэнди, пошел к стойке за второй чашкой кофе. Когда он нес чашку назад к столику, его озарила мысль: надо сейчас же, сейчас поехать к Тони и предъявить ей ультиматум: либо она немедленно уедет назад во Францию и больше носа не покажет в Соединенные Штаты, либо он немедленно донесет на нее полиции!
   «Превосходная мысль! Эта психопатка должна будет принять мой ультиматум! У нее другого выхода не окажется. Деньги? Я ей достал бриллианты, ей останется достаточно для того, чтобы начать честную жизнь. Если то и правда, ее милые заказчики оставят ее в покое, увидев, с кем имеют дело. Пусть она им вернет их аванс и они нa нее плюнут. Ведь они ее наняли, не имея понятия о том, что она полоумная и морфинистка, как и я не имел понятия, пока мне этого не сообщил Гранд: в чужую душу не влезешь. Это самый лучший выход для всех. Просто замечательная мысль!» – думал радостно Норфольк. Он купил у выхода сигару и решил поехать на автомобиле. Хотя разговор, очевидно, должен был быть тяжелым, он по дороге подумывал о нем не без удовольствия. Думал, что его жизненная философия – то самое, что он говорил Яценко – верна: «Все люди очень слабы, всем надо в меру сил помогать, чтобы они не стали совершенными прохвостами, потому что может им стать и очень хороший человек. Для этого вовсе и не надо любить людей, надо только, как это иногда ни трудно, преодолевать отвращение», – думал он.
   Старый управляющий гостиницы тотчас его узнал и встретил довольно приветливо. Сказал, что он мало изменился, разве только еще поседел. – А вы даже не поседели, – ответил Норфольк любезностью на любезность. Они поговорили о Европе, о возможности новой войны, о погоде в Нью-Йорке, выразили надежду, что войны не будет, а жара скоро спадет. Норфольк вскользь упомянул, что остановился в Уолдорф Асториа. Это произвело на управляющего впечатление, и он стал еще любезнее.
   – А у вас здесь остановилась моя племянница, я рекомендовал ей вашу гостиницу, – небрежно сказал Норфольк, преодолевая легкое смущенье, и назвал фамилию Тони.
   – Нет, такой у нас нет.
   – Как нет? Она сегодня приехала. У вас, должно быть, еще ее не записали?
   Управляющий ответил, что в гостинице все комнаты заняты и что в последние дни никто не приезжал. По требованию встревожившегося Норфолька, он навел справку у швейцара; тот подтвердил, что комнат сегодня и не спрашивали.
   – Она не могла не приехать! Может быть, ей у вас сказали, что все занято, и рекомендовали другую гостиницу? Я знаю, что она прямо с пристани должна была поехать к вам.
   Навели еще справку у мальчика: нет, никто не приезжал. Норфольк растерянно смотрел то на управляющего, то на швейцара.
   – Да ведь вашей племяннице известно, что вы остановились в Уолдорф Асториа? – со скрытой насмешкой спросил управляющий, хорошо его знавший.
   – Кажется… Да, известно.
   – Так чего же вам беспокоиться? Верно она к вам уже позвонила или позвонит вечером. А если нет, то поезжайте на пристань и справьтесь, – посоветовал управляющий и дал ему имя своего друга, чиновника на пристани.
   В Уолдорф Асториа никто не звонил. Норфольк отправился на пристань. Знакомый управляющего оказался любезным человеком и согласился навести справку. Однако, вернувшись, он стал менее любезен, сообщил сведения очень холодно и поглядывал на старика подозрительно. Записал даже его адрес. Его не смягчили и слова: «Уолдорф Асториа».
   – …Она скрыла на таможне бриллианты. Кроме того у ней найдены наркотики. Больше ничего не могу вам сказать. Вероятно, ее отправят назад во Францию. Вы меня извините, я очень занят.
   Только за брэнди можно было немного разобраться в том, что произошло. Макс Норфольк зашел в бар.
   После первой рюмки он подумал, что дело сложилось не так дурно. «Если даже эту сумасшедшую посадят в тюрьму, то, значит, не по обвинению в шпионаже. Кажется, такие дела кончаются конфискацией и штрафом. Штрафа она из своего жалованья заплатить никак не может. И, разумеется, ее почтенные работодатели тоже за нее денег не внесут: увидят, какое сокровище приобрели, им морфинистки, да еще попадающиеся через час после приезда, не нужны. А так как она морфинистка, то наши власти просто отберут камни и вышлют ее назад. Там работодатели ее на порог не пустят: „Чорт с тобой, ты держи язык за зубами и мы будем молчать“. Все же ему было досадно. Ему хотелось приходить к Тони по вечерам, пить и болтать.
   После второй рюмки он стал думать о забавной стороне дела. «Без моего отеческого участия она не получила бы трех бриллиантов. Я думал, что ее осчастливил. На самом деле она из-за них провалилась. Таков был результат моего вмешательства в события. Правда, я ее все-таки осчастливил именно тем, что она провалилась, но она этого не знает и теперь, может быть, проклинает меня. Быть может, она шпионка, но задержали ее за то, что она провезла беспошлинно товар, а это безнаказанно делают в том или другом масштабе пять дам из десяти. Гранда, которому и по духу, и по букве законов давно место на каторге, беспрепятственно пропустили в Америку, а сотни тысяч честных людей визы не получают потому, что родились не там, где следовало. Их содержат в лагерях Германии на средства американского налогоплательщика, тогда как они могли бы зарабатывать хлеб полезным трудом, если б получили бумажку с печатями, называемую визой. Почтенные работодатели прогонят Тони, но выживший из ума антибольшевистский старец Дюммлер примет ее назад в свое идиотское общество. Все же самое интересное в этой истории то, что эти болгарские или другие коммунисты ее к себе не звали: она сама их нашла и к ним явилась, они даже не подозревали об ее существовании. Да, Тони отчасти права: не только они виноваты в том, что существующий строй порождает такое количество людей, которые его ненавидят, которым он надоел, которым просто скучно, которые почему-либо попали в безвыходное положение. И тогда не коммунисты приходят, а к коммунистам приходят. Обычно это происходит постепенно, сначала дают им пальчик, потом ручку, потом становятся рабами. Морфий только частный случай, быть может, и не интересный. У них наверное служит множество подмоченных людей и всякого рода неудачников. Чаще же всего деньги. И даже тогда, когда как будто они ни при чем, поискать хорошо – окажутся все-таки деньги. Можно было бы даже учредить такое общество: страховка людей против самих себя, – чтобы не бросались в воду, чтобы не прибегали к наркотикам, чтобы не становились шпионами… Надо, надо чинить существующий строй: тот, что придет ему на смену, будет неизмеримо скучнее, но и этот достаточно скучен и тяжел"…
   После третьей рюмки он вышел на Бродвэй уже скорее в добром настроении духа. Световые рекламы его больше не раздражали, и он больше не находил, что гастрономических магазинов слишком много. «Люди совершенно правы, что веселятся, не думая ни о каких катастрофах: все равно никому лучше не стало бы, если б они об этих катастрофах болтали ерунду». Норфольк был рад, что вернулся в Соединенные Штаты, и теперь испытывал почти такое же чувство, как профессор Фергюсон в своем городке. «Есть немалая доля правды в этой холливудской олеографии: «иммигранты плачут от радости при виде Статуи Свободы, думал он. – Конечно, ни одна страна в мире не дает такого впечатления крепости, прочности, вечности, как эта. В политике хорошо, иногда хорошо, только то, что возможно. В нашем зигзагообразном прогрессе надо в сущности лишь немного способствовать преодолению обезьяны в человеке, больше ничему. И если в этой благословенной стране магазины ломятся от товаров, то это тоже в конечном счете способствует преодолению обезьяны. Разумеется, жаль, что Тони так же внезапно выключится из моей жизни, как внезапно в нее включилась. Но все равно она моей быть не могла бы и никто больше моей не будет… Да и вообще ничего больше моего нет… Вот разве только это: «My beer is Rheingold, the dry beer».