Страница:
Их разговор прервал подошедший тощий человек с костлявым лицом, на котором распушились седоватые ухоженные старомодные усы. Поклонился посланнику. Улыбнулся, словно оскалился, Белосельцеву:
– Приятный вечер, не правда ли? Надеюсь, вечером эти проклятые «контрас» не летают? – Он поднял вверх отточенный, как веретено, коричневый палец.
– Я слышал, у сбитого летчика нашли паспорт гражданина Коста-Рики, – заметил посланник.
– Увы, увы, наемники не имеют гражданства. – Человек поклонился, повернулся спиной и отошел. Его усы выступали и топорщились по обе стороны узкой седоватой головы.
– Временный поверенный Коста-Рики. Между ними и Никарагуа еще сохраняется видимость дипотношений, – сказал посланник. – Да, так я продолжаю… Видите ли, если говорить об обстановке в стране, то она усложняется. В сущности, вторжение уже началось, и сразу с двух направдений – из Гондураса и Коста-Рики. Присутствие американского флота у побережий почти равносильно блокаде. Маневры сухопутных американских войск в Гондурасе на фоне проникновения крупных групп «контрас» равносильны военной поддержке. Террор и саботаж в экономике грозят хаосом, парализуют революционные преобразования, усиливают внутреннюю оппозицию. В целом, на наш взгляд, план контрреволюции просматривается в следующих чертах…
Он не закончил, ибо к ним приблизился плотный загорелый человек в форме генерала кубинской армии.
– Сегодня бомба взорвалась в ста пятидесяти метрах от нашего посольства, – сказал генерал, пожимая руку посланнику и Белосельцеву. – Завтра они будут бомбить советское посольство. Может, это станет наконец весомым аргументом для переброски с Кубы полка ПВО? Мы сможем не только отражать атаки с воздуха, но и нанести воздушный удар по аэродромам террористов в Гондурасе.
– Боюсь, они только и ждут, чтобы вы перебросили «МиГи» с Кубы. Это даст им повод говорить о повторении Карибского кризиса и приблизить 4-й флот с морскими пехотинцами вплотную к побережью Никарагуа.
– Опыт первого Карибского кризиса говорит, что гринго не начнут войны и отступят. Это единственный способ ослабить давление и избежать прямого вторжения. – Генерал твердо и недовольно смотрел на утомленное, с болезненными морщинами лицо посланника, который, на его взгляд, был слишком осторожен и вял, чтобы понять стратегию борьбы на континенте, где Куба настойчиво, успешно и яростно впрыскивала в жилы одряхлевших режимов огненную энергию своей революции. – «Острие на острие», – как говорят наши китайские товарищи, у которых, на мой взгляд, все-таки есть чему поучиться.
Он любезно раскланялся и отошел, недовольный, с чувством превосходства и правоты. Посланник смотрел ему вслед спокойным, чуть опечаленным взглядом, каким умудренные отцы смотрят на своих дерзких, ненарезвившихся детей.
– Это главный кубинский военный советник. В Анголе он приобрел боевой опыт и механически переносит его сюда. Никарагуанцы охотно внимают его советам, и нам стоит большого труда удерживать их от непродуманных действий… Итак, я говорил о стратегии контрреволюции. – Дипломат не терял нить разговора. – Прорыв банд сквозь границу в труднодоступные горные районы, такие как Матагальпа, атаки на административные центры, такие как Пуэрто-Кабесас, на удаленном Атлантическом побережье должны обеспечить «контрас» плацдарм, с которого они бы могли объявить о создании антисандинистского правительства. Такое правительство уже сформировано в Гондурасе. Как только оно заявит о своем существовании на «освобожденных территориях», его немедленно признают враги Никарагуа – реакционные режимы Чили, Уругвая, Сальвадора и Гондураса. И, конечно, Соединенные Штаты. Экспедиционный корпус вторгнется в страну для поддержки этого «признанного» правительства, и, таким образом, конфликт приобретет международный характер…
Белосельцев знал много больше того, чем любезно делился с ним дипломат, полагая, что напутствует журналиста, а не разведчика. Его наивные вопросы посланнику служили формой маскировки. Из ответов он черпал не военно-политическую информацию, а лишь убежденность в том, что его «легенда» не раскрыта, работает среди высших посольских чиновников. И только резидент, с которым он еще не был знаком, посвященный в его «легенду», должен был отыскать его среди многолюдья приглашенных на раут гостей.
Белосельцев благодарно внимал, превращая предлагаемый ему политический и военный анализ в образ отточенного резца, направленного на сине-зеленые, красно-коричневые земли, над которыми он пролетал. Резец вспарывал курчавый живой покров страны, и под ним открывались сочные, бело-розовые, страдающие переломы. Под этим резцом, под разящими касаниями будет пролегать его путь разведчика.
– В сущности, – продолжал советник-посланник, – Карибский бассейн является взрывоопасным районом, увы, не единственным на земле, откуда может начаться цепная реакция глобальной ядерной катастрофы…
Белосельцев понимал, что ему предстоит увидеть нечто жестокое, заложенное в инженерию мира. Тот винт, ту заклепку, разъедаемую и растачиваемую, с которой мир, сотрясенный, вовлекая в крушение континенты, готов сорваться, свернуться в спекшийся кровельный лист с остывающими малиновыми ожогами. Его душа, наделенная состраданием к гибнущему миру, пугалась. Его разум разведчика жадно и остро стремился навстречу близким и грозным свершениям.
– Вам будет позволено поехать туда, где, насколько я знаю, еще не бывал ни один репортер. Вы окажетесь в зоне боев и сложнейших политических и социальных коллизий. Никарагуанцы обещали мне сделать все, чтобы обеспечить вам безопасность. Но и сами вы, я прошу, будьте осторожны…
Белосельцев почувствовал тревогу и заботу дипломата, желание поговорить с незнакомым, свежим, приехавшим из Москвы человеком не о войне и политике, а быть может, о книгах, стихах и музыке. Что было невозможно в многолюдном собрании, где каждый исподволь наблюдал за другим, искал в другом намек на военную и политическую информацию. На бледном, болезненном лице посланника промелькнуло выражение усталого, неверящего, разочарованного человека, вынужденного скрывать свое истинное видение мира.
В собрании гостей обнаружилось движение. Медленное, вязкое кружение людей по случайным траекториям, их столкновение, залипание, броуновское перемещение под готическими сводами, цветными витражами было вдруг остановлено. Все обратились к стрельчатым, украшенным резьбой и золочеными гербами дверям, словно оттуда в зал приемов вонзилась невидимая силовая линия. Построила людей, открыла среди них коридор. И в этот коридор из сумеречного, озаренного желтыми светильниками сада энергично, скоро, в камуфлированной военной форме вошел Даниэль Ортега – темноусый, улыбающийся, в скрипящих ремнях, хрустящих военных бутсах, словно только что соскочил с бэтээра. Шел, откликаясь на рукопожатия, обращая к приветствующим свое простонародное, бодрое лицо. Следом, отстав на протокольные два шага, – Эрнесто Кардинале, его соратник, министр, поэт, чьи революционные стихи публиковали сандинистские газеты, чьи песни распевали уходившие на фронт батальоны. Худой, утонченный, с седеющей эспаньолкой, большим белым лбом интеллектуала и модерниста, превращавшего жестокую войну классов в романтическое искусство революции.
Все потянулись им навстречу, норовили приблизиться, попасть на глаза, коснуться руки. Советник-посланник извинился перед Белосельцевым и, влекомый невидимой силовой линией, пошел к явившимся вождям, исчезая в водовороте, какой обычно возникает в турбулентном потоке.
– Виктор Андреевич, с приездом… – К Белосельцеву подошел невысокий неприметный человек в сером костюме, с серыми небольшими глазами, с серо-седыми, аккуратно причесанными волосами. – Полковник Широков… – Он взял бокал с желтоватым ромом из правой в левую руку, и они обменялись пожатием двух посвященных людей, улучивших мгновение, чтобы перемолвиться словом. Резидент разведки, наблюдавший за Белосельцевым с другой половины зала, теперь, когда все отхлынули и окружили вождей, счел возможным подойти к приехавшему коллеге. – Я не стал приглашать вас в посольство. Советник-посланник воспринимает вас как журналиста, и, надо отдать ему должное, он убедил Ортегу открыть вам дорогу в засекреченные районы страны, куда мы не имеем доступа.
– Мой сопровождающий Сесар Кортес еще не сообщил мне маршрут. Я лишь почувствовал, что с этим возможны затруднения.
– Он славный парень, приближенный к Кардинале, из числа его романтиков-агитаторов. Но одновременно он выполняет функции безопасности, которая с большой неохотой пускает вас в районы боевых действий. Кубинцы на все наложили лапу, и есть зоны, откуда нам почти не удается получать информацию.
– В Москве мне очертили приблизительный круг тем, с последующим, исходящим от вас уточнением. – Белосельцев, пригубив бокал, быстро оглядел зал, не следят ли за ними другие, из-за кромки бокала, глаза.
– Вы направитесь на север и постараетесь проникнуть в приграничный Сан-Педро-дель-Норте, где, по нашим сведениям, никарагуанцы производят неконтролируемую переброску оружия повстанцам в Сальвадор. Что дает повод Гондурасу начать открытое вторжение с севера… Вы побываете в заливе Фонсека, где происходят постоянные морские стычки катеров Гондураса и Никарагуа в непосредственной близости от американских эсминцев. Эти боестолкновения могут привести к провокации, подобной Тонкинскому инциденту, после которого, как вы знаете, американцы начали ковровые бомбежки Вьетнама… И, наконец, вы побываете на Атлантик кост, где разгорается война с «мискитос» и американцы соорудили в труднодоступной сельве секретную военную базу и уже доставили туда несколько гражданских лиц из числа «оппозиционного правительства в изгнании»… Любая информация из этих трех зон будет бесценна. Послужит уточнению наших взглядов на некоторые аспекты политики Кубы и Никарагуа, которые пытаются втянуть нас в неконтролируемый конфликт с США. Наше политическое руководство заинтересовано в сдерживании конфликта, в сдерживании кубинской экспансии, которая и так требует от нас все новых и новых ресурсов…
Пустое пространство зала, откуда отхлынула масса приглашенных, чтобы приблизиться к явившемуся руководству Фронта, стало вновь наполняться. Белосельцева и полковника уже окружали люди, улыбались им на всякий случай, как если бы уже были с ними знакомы. Перехватывали их взгляды, прислушивались к их беседе. И это заставило их расстаться.
– Этот ром хорош тем, что, пока его пьешь, чувствуешь себя совершенно трезвым. Но когда попытаешься встать, ноги тебя не послушаются. – Полковник протянул Белосельцеву бокал, и тот чокнулся, как с добрым старым знакомым.
Атташе по культуре, поверхностно-любезный, не желавший сближения, которое могло бы повлечь за собой дополнительные, ненужные хлопоты, отвез его на виллу. Светил фарами в сад, пока Белосельцев шел по дорожке, подымался на крыльцо с мерцавшим стеклянным входом, отыскивал под плоским камнем оставленный Сесаром ключ. Белосельцев обернулся, помахал благодарно рукой, и автомобиль брызнул рубиновыми хвостовыми огнями, прошуршал, затихая, в сонной глубине квартала.
Не входя в дом, Белосельцев опустился в матерчатое кресло, стоявшее на ступеньках. Смотрел в ночь, которая начиналась сразу за деревьями и кустами сада, уходила в бархатную неоглядную темень предгорий с едва заметной голубой зарей над волнистой, непроглядной чернотой вершин. Оттуда дул ровный, теплый, влажный ветер, приносивший запахи сырых растений, сладковатых, прелых болот и далекого, дышащего из-за гор океана. Сад с круглыми подстриженными кустами, корявыми, черно-глянцевыми деревьями вспыхивал светлячками, которые бесшумно облетали древесные стволы и клумбы, не приближаясь к дому, на крыльце которого сидел неизвестный им пришелец.
Завершался первый день его путешествия, который начинался в московском дожде на серо-стальной Пушкинской площади, длился над сонным сумрачным океаном, вспыхнул ослепительной бирюзой Карибского моря, ударил взрывом и переломанным крылом подбитого «Дугласа», дохнул железной ноздрей вулкана Масая, а теперь окружал его бархатной таинственной тьмой с пятнистыми зеленоватыми огоньками, плавающими в воздушных потоках.
Светлячки то сближались, образуя танцующие млечные сгустки, словно совещались и о чем-то сговаривались, а потом удалялись один от другого, осматривая глубину сада, облетая дозором ночные цветы, лежащие на тропинках камни, корявые стволы молчаливых деревьев. Не приближались к Белосельцеву, но окружали его сложным узором вспышек, плавающих зеленоватых линий, холодных огоньков, напоминавших отпечаток электронного луча на экране, за которым тянулся гаснущий млечный след. Они исследовали Белосельцева, снимали с него мерку, словно готовили для него одеяние, передавая его размеры куда-то в ночь, в невидимые холмы, кому-то незримому, кто принимал от них сообщения в темных горах с голубоватой недвижной зарей.
Светлячки писали в темноте иероглифы, развешивали среди трав и ветвей гаснущие картины и графики, словно силились что-то рассказать Белосельцеву, поведать тайну этой земли, о чем-то предупредить, предсказать, от чего-то его уберечь. И он силился прочитать этот волшебный узор, расшифровать тающий в темноте орнамент, как если бы в нем была заключена тайна его собственной жизни. Мир, где ему суждено было родиться человеком, соприкасался с другими мирами, которые силились войти с ним в связь, сообщить о каких-то огромных событиях, поведать о каком-то всеобъемлющим смысле, дающем разгадку его, Белосельцева, жизни. Но паралельные миры оставались недоступными и непознанными, светили ему сквозь крохотные скважины зеленоватым мертвенным светом. И он задумчиво смотрел на маячки, плавающие в океане ночи.
Он вошел в дом, не зажигая огня. Привыкшими к темноте глазами осмотрел керамические тарелки на полках, обеденный стол с фруктовой вазой, диван с разбросанными полосатыми подушками, маленький рабочий столик с бумагами, у которого стояла винтовка, почти невидимая, излучавшая прохладу своим вороненым стволом, источавшая слабые запахи стали, ружейной смазки, истертого прикосновениями дерева. Дом был чужой. За хрупкими стеклами открывалась ночная равнина с безымянной, разлитой в холмах тревогой, с притаившимися духами иной земли и природы. Белосельцев взял со стола обойму, вставил в «М-16», спустился в отведенную ему комнату и лег в прохладную, чуть сыроватую постель, прислонив к изголовью винтовку.
Лежал в пустом темном доме среди тревожного безмолвия близких равнин и предгорий, окруженный светляками, посылавшими в окно загадочные кодированные позывные. Протягивая руку, нащупывал винтовочный ствол, деревянное цевье, спусковой крючок. Казалось неслучайным его пребывание здесь, с американской винтовкой «М-16», до которой он добирался через океан и два континента, а до этого – всю предшествующую жизнь, с той солнечной детской комнаты, где малиново-черный текинский ковер на стене, голубая чашка в буфете от старинного свадебного сервиза, и бабушка в пятне янтарного солнца, позволяя понежиться в теплой постельке, рассказывает ему о чеченцах и саклях, о какой-то поющей зурне и Военно-Грузинской дороге, и он так любит ее белую, чудную голову. Неужели тогда его жизнь уже несла в своей нераскрытой глубине эту ночь в предместье Манагуа, американскую винтовку у его изголовья?
Он старался понять свою жизнь, вспомнить ее всю, поделив на отрезки, в каждом из которых был свой смысл, свое ожидание, тайный намек на эту грядущую ночь, светляков, прикосновение к винтовке.
Его детство – бабушка, мать, бодрые, еще не одряхлевшие деды окружали его своей любящей шумной толпой. От каждого изливался непрерывный, прибывающий свет, словно они передавали его вместе с наставлениями и родовыми преданиями. Те раскрашенные сказки Билибина на растресканном твердом картоне, пахнущем горьковатым клеем. Высокий тополь за окном, наполнявшийся розовым весенним свечением или каменной зимней лазурью. Фотография отца-лейтенанта, погибшего под Сталинградом, чье лицо с каждым годом все молодело, проступало на его собственном, стареющем, сыновьем лице. Его детство было жадным, стремительным поглощением любви и света, словно он был молодым растением, торопливо выбрасывающим стебли и листья. Наплывавшая светлыми приливами жизнь, из предчувствий, детских суеверий и верований, была стремлением за сверкающую тончайшую грань, которая возникала в их старинном тяжелом зеркале, где ударом бесшумного светового луча должно было обнаружиться чудо.
Его школьные годы в старших классах. Увлечение русской историей под влиянием матери и техникой под воздействием деда, конструировавшего первые русские самолеты. Эти параллельные, не противоречащие друг другу влечения создавали ощущение полета в обе стороны – в прошлое и грядущее, соединенные в его верящем сердце. Родная история в походах, царствованиях и восстаниях, в противоборстве идей и течений была созвучна конструированию огромной крылатой машины, заложенной на стапелях русских пространств, медленно возникавшей среди лесов, монастырей, деревень, взлетающей грозно и мощно. И крушение, истребление образа, когда, реабилитированный, вернулся в семью еще один бабушкин брат, о котором в семье говорили полушепотом, с мукой. Вслед за его возвращением, за его тихими жуткими рассказами о каких-то плотах и бараках, за его кашлем и желчным отрицанием жизни в его юношеской, требующей немедленной правды душе – такое отчаяние, падение всех прежних опор, стирание прежних писаных истин.
Институт, где он прилежно изучал математику, летательные аппараты и ракетную технику. Предчувствие освоения космоса – оно угадывалось в возбуждении, охватившем целые области науки и индустрии. Техника не погасила его увлечения стариной и историей. В летние каникулы он отправлялся в этнографические и фольклорные экспедиции. Те зеленые травяные дворы в Каргополье, где старухи стелили свои алые паневы, белоснежные рушники с нежной розовой вышивкой, на которых два сказочных зверя поднимались на задних лапах, обнимали священное дерево. Древние песни при негаснущем свете северной летней ночи, поля с недвижными лютиками, по которым, расплескивая мелкую воду, отпустив поводья, едет на коне богатырь. В нем, слушающем, подпевающем, – такая любовь, знание собственной доли, предначертанного пути под этим негаснущем небом, с напутствием синих выцветших глаз. Тогда же, после одной из деревенских поездок, была написана «Свадьба».
Его первая любовь к девушке-археологу, пришедшей под дождем в псковскую избу, где он проживал, да так и оставшейся среди зреющих яблок и душистого сена. Он плыл к ней на лодке через озеро, подвозил лукошко, полное дымчато-синей черники и истекающей соком лесной малины. Угадывал выражение ее лица, движения легкого, словно залетевшего в прозрачное платье тела. Ветер ложился на воду, гнал от него к ней летучие блестки, словно опережал его приближение, и он знал, что любит ее, мир на глазах менялся, трава становилась изумрудней и ярче, озерная вода становилась огненно-синей, каждая ягода в лукошке горела драгоценно и ярко, и он помещал ее, любимую, чудную, в огромную прозрачную сферу с летящими птицами, далекими на буграх деревнями, с белым конем на лугу. Та краткая, лучезарная любовь приблизила его к пониманию простых, заложенных в мироздание истин, которых, еще усилие, и он непременно коснется, обретет всемогущее знание, одолевающее смерть и погибель, при жизни вознесется на небо.
Был целый период дружбы с псковским реставратором – колесили по белесым проселкам, по синим льнам, останавливались у подножий зеленых гор, на которых белели храмы, бугрились древние крепости. Изборская башня, грозно-серая от наплывающих туч. Красная бузина у Никольской церкви на Труворовом городище. Кованые, серебристые кресты на могилах у Мальского погоста. Архитектор прежде участвовал в конструктивистских проектах, а теперь изучал архитектуру крестьянской избы, водяной мельницы, долбленой лодки. Выводил общие, заложенные в изделия человеческих рук законы. Сиюминутное время было неисчезающей частью нарастающей поминутно истории. Материальный космос, куда стремились ракеты, и космос духовный, куда возносились увенчанные крестами купола, соединялись в русское мироздание, в котором ему случилось родиться. Архитектор вложил ему в руки фотокамеру, требуя снимать железные тяги, соединяющие церковные стены, и голубь испуганно топтался под сводом, и бледнела в объективе зеленоватая фреска. Или ткацкий стан с рычагами, деревянными винтами, с бегающими струнами, в которых волновался цветной половик, и старушечьи руки, корявые и сухие, казались частью деревянной конструкции. Однажды, лежа с другом в зеленой копешке, слушая крохотный транзистор, они узнали, что человек, оставив корабль, вышел в открытый космос. Его, лежащего на зеленой копне, играющего травинкой, поразило, что где-то над ними, в синеве, у самого солнца, ходит, перевертывается, купается в лучах космонавт.
И новое, по окончании института, на смену увлечению историей, обращение к цивилизации, к технике. Словно обнаружилась другая, нереализованная половина существа, копившаяся в нем, пока бродил по старым селениям, среди осевших срубов и замирающих песен. Он кинулся навстречу ослепительной громогласной реальности новых городов, колоссальных строек, космических пусков и военных маневров. Торопился узнать и освоить их грозную стомерную красоту. Ее фантастический образ – на великих русских пространствах, среди равнин и хребтов, создается громадный купол. В его стальное плетение вваривались, вбивались и впаивались все новые опоры и крепи. Свод осыпался ручьями сварки, нес в себе эхо бессчетных голосов и ударов, дыхание людей и машин. Наполнялся энергией, был огромной антенной, копил сигнал, готовый послать его в мироздание, весть о земле и творчестве. Он, молодой инженер и философ, кружа по стройкам, сам был создателем купола. О себе, о своих прозрениях был готов направить сигнал в мироздание, ожидая ответного отклика. В этих непрерывных поездках, в полетах на сияющих огромных машинах, среди лучистых конструкций реакторов, мостов и заводов случались его любови и дружбы, смерть родных стариков, непродуманные торопливые мысли, яркие, быстро сгоравшие чувства. Его жизнь напоминала полет по циклотронной спирали, по которой он несся, оставляя вспышки столкнувшихся ядер – случайных знакомств и встреч, и Москва казалась галактикой, раскрывающейся в бесконечность спиралью с золоченым сверхплотным центром.
И внезапная усталость. Будто остановился как вкопанный, а все, с чем был связан, на чем плыл и летел, что держало и вдохновляло, – все стало от него удаляться. Будто уносили дарованный от рождения источник света, надежду на небывалое чудо, и в сумерках, в сонной недвижности, напоминавшей дремоту покрытого снегом зерна, возник перед ним человек. Профессиональный разведчик, мистик, знаток культур и религий, прошедший в облачении дервиша по дорогам Афганистана и Индии. В тихих беседах на даче он объяснял ему, что жизнь – есть задание, которое человек получает от Бога. С этим заданием, прикрываясь «легендой» случайно выбранной внешности, случайно обретенного имени, он заслан в мир, из которого вернется к Пославшему его, чтобы передать драгоценную информацию о собственной жизни и смерти.
Так вспоминал Белосельцев, лежа в темноте тропической ночи, оглаживая ствол винтовки.
Минувший день продолжал направленное, непрекращавшееся с самого детства движение, внезапно и круто менявшее свой отточенный вектор, толкавшее его через годы и странствия к этой винтовке. Он не мог объяснить природу этого вектора, от перламутровой коробочки, стоявшей на бабушкином столе, с пуговками и цветными стекляшками к этой скорострельной американской винтовке, чей ствол посылал ему в ладонь холодные молчаливые токи.
Назавтра предстояла дорога. И он, как давно не делал, как делал лишь некогда в юности, мысленно обнял всех дорогих и любимых, живущих еще на земле и тех, кто ушел из жизни. Поместил их всех в своем сердце.
Глава третья
– Приятный вечер, не правда ли? Надеюсь, вечером эти проклятые «контрас» не летают? – Он поднял вверх отточенный, как веретено, коричневый палец.
– Я слышал, у сбитого летчика нашли паспорт гражданина Коста-Рики, – заметил посланник.
– Увы, увы, наемники не имеют гражданства. – Человек поклонился, повернулся спиной и отошел. Его усы выступали и топорщились по обе стороны узкой седоватой головы.
– Временный поверенный Коста-Рики. Между ними и Никарагуа еще сохраняется видимость дипотношений, – сказал посланник. – Да, так я продолжаю… Видите ли, если говорить об обстановке в стране, то она усложняется. В сущности, вторжение уже началось, и сразу с двух направдений – из Гондураса и Коста-Рики. Присутствие американского флота у побережий почти равносильно блокаде. Маневры сухопутных американских войск в Гондурасе на фоне проникновения крупных групп «контрас» равносильны военной поддержке. Террор и саботаж в экономике грозят хаосом, парализуют революционные преобразования, усиливают внутреннюю оппозицию. В целом, на наш взгляд, план контрреволюции просматривается в следующих чертах…
Он не закончил, ибо к ним приблизился плотный загорелый человек в форме генерала кубинской армии.
– Сегодня бомба взорвалась в ста пятидесяти метрах от нашего посольства, – сказал генерал, пожимая руку посланнику и Белосельцеву. – Завтра они будут бомбить советское посольство. Может, это станет наконец весомым аргументом для переброски с Кубы полка ПВО? Мы сможем не только отражать атаки с воздуха, но и нанести воздушный удар по аэродромам террористов в Гондурасе.
– Боюсь, они только и ждут, чтобы вы перебросили «МиГи» с Кубы. Это даст им повод говорить о повторении Карибского кризиса и приблизить 4-й флот с морскими пехотинцами вплотную к побережью Никарагуа.
– Опыт первого Карибского кризиса говорит, что гринго не начнут войны и отступят. Это единственный способ ослабить давление и избежать прямого вторжения. – Генерал твердо и недовольно смотрел на утомленное, с болезненными морщинами лицо посланника, который, на его взгляд, был слишком осторожен и вял, чтобы понять стратегию борьбы на континенте, где Куба настойчиво, успешно и яростно впрыскивала в жилы одряхлевших режимов огненную энергию своей революции. – «Острие на острие», – как говорят наши китайские товарищи, у которых, на мой взгляд, все-таки есть чему поучиться.
Он любезно раскланялся и отошел, недовольный, с чувством превосходства и правоты. Посланник смотрел ему вслед спокойным, чуть опечаленным взглядом, каким умудренные отцы смотрят на своих дерзких, ненарезвившихся детей.
– Это главный кубинский военный советник. В Анголе он приобрел боевой опыт и механически переносит его сюда. Никарагуанцы охотно внимают его советам, и нам стоит большого труда удерживать их от непродуманных действий… Итак, я говорил о стратегии контрреволюции. – Дипломат не терял нить разговора. – Прорыв банд сквозь границу в труднодоступные горные районы, такие как Матагальпа, атаки на административные центры, такие как Пуэрто-Кабесас, на удаленном Атлантическом побережье должны обеспечить «контрас» плацдарм, с которого они бы могли объявить о создании антисандинистского правительства. Такое правительство уже сформировано в Гондурасе. Как только оно заявит о своем существовании на «освобожденных территориях», его немедленно признают враги Никарагуа – реакционные режимы Чили, Уругвая, Сальвадора и Гондураса. И, конечно, Соединенные Штаты. Экспедиционный корпус вторгнется в страну для поддержки этого «признанного» правительства, и, таким образом, конфликт приобретет международный характер…
Белосельцев знал много больше того, чем любезно делился с ним дипломат, полагая, что напутствует журналиста, а не разведчика. Его наивные вопросы посланнику служили формой маскировки. Из ответов он черпал не военно-политическую информацию, а лишь убежденность в том, что его «легенда» не раскрыта, работает среди высших посольских чиновников. И только резидент, с которым он еще не был знаком, посвященный в его «легенду», должен был отыскать его среди многолюдья приглашенных на раут гостей.
Белосельцев благодарно внимал, превращая предлагаемый ему политический и военный анализ в образ отточенного резца, направленного на сине-зеленые, красно-коричневые земли, над которыми он пролетал. Резец вспарывал курчавый живой покров страны, и под ним открывались сочные, бело-розовые, страдающие переломы. Под этим резцом, под разящими касаниями будет пролегать его путь разведчика.
– В сущности, – продолжал советник-посланник, – Карибский бассейн является взрывоопасным районом, увы, не единственным на земле, откуда может начаться цепная реакция глобальной ядерной катастрофы…
Белосельцев понимал, что ему предстоит увидеть нечто жестокое, заложенное в инженерию мира. Тот винт, ту заклепку, разъедаемую и растачиваемую, с которой мир, сотрясенный, вовлекая в крушение континенты, готов сорваться, свернуться в спекшийся кровельный лист с остывающими малиновыми ожогами. Его душа, наделенная состраданием к гибнущему миру, пугалась. Его разум разведчика жадно и остро стремился навстречу близким и грозным свершениям.
– Вам будет позволено поехать туда, где, насколько я знаю, еще не бывал ни один репортер. Вы окажетесь в зоне боев и сложнейших политических и социальных коллизий. Никарагуанцы обещали мне сделать все, чтобы обеспечить вам безопасность. Но и сами вы, я прошу, будьте осторожны…
Белосельцев почувствовал тревогу и заботу дипломата, желание поговорить с незнакомым, свежим, приехавшим из Москвы человеком не о войне и политике, а быть может, о книгах, стихах и музыке. Что было невозможно в многолюдном собрании, где каждый исподволь наблюдал за другим, искал в другом намек на военную и политическую информацию. На бледном, болезненном лице посланника промелькнуло выражение усталого, неверящего, разочарованного человека, вынужденного скрывать свое истинное видение мира.
В собрании гостей обнаружилось движение. Медленное, вязкое кружение людей по случайным траекториям, их столкновение, залипание, броуновское перемещение под готическими сводами, цветными витражами было вдруг остановлено. Все обратились к стрельчатым, украшенным резьбой и золочеными гербами дверям, словно оттуда в зал приемов вонзилась невидимая силовая линия. Построила людей, открыла среди них коридор. И в этот коридор из сумеречного, озаренного желтыми светильниками сада энергично, скоро, в камуфлированной военной форме вошел Даниэль Ортега – темноусый, улыбающийся, в скрипящих ремнях, хрустящих военных бутсах, словно только что соскочил с бэтээра. Шел, откликаясь на рукопожатия, обращая к приветствующим свое простонародное, бодрое лицо. Следом, отстав на протокольные два шага, – Эрнесто Кардинале, его соратник, министр, поэт, чьи революционные стихи публиковали сандинистские газеты, чьи песни распевали уходившие на фронт батальоны. Худой, утонченный, с седеющей эспаньолкой, большим белым лбом интеллектуала и модерниста, превращавшего жестокую войну классов в романтическое искусство революции.
Все потянулись им навстречу, норовили приблизиться, попасть на глаза, коснуться руки. Советник-посланник извинился перед Белосельцевым и, влекомый невидимой силовой линией, пошел к явившимся вождям, исчезая в водовороте, какой обычно возникает в турбулентном потоке.
– Виктор Андреевич, с приездом… – К Белосельцеву подошел невысокий неприметный человек в сером костюме, с серыми небольшими глазами, с серо-седыми, аккуратно причесанными волосами. – Полковник Широков… – Он взял бокал с желтоватым ромом из правой в левую руку, и они обменялись пожатием двух посвященных людей, улучивших мгновение, чтобы перемолвиться словом. Резидент разведки, наблюдавший за Белосельцевым с другой половины зала, теперь, когда все отхлынули и окружили вождей, счел возможным подойти к приехавшему коллеге. – Я не стал приглашать вас в посольство. Советник-посланник воспринимает вас как журналиста, и, надо отдать ему должное, он убедил Ортегу открыть вам дорогу в засекреченные районы страны, куда мы не имеем доступа.
– Мой сопровождающий Сесар Кортес еще не сообщил мне маршрут. Я лишь почувствовал, что с этим возможны затруднения.
– Он славный парень, приближенный к Кардинале, из числа его романтиков-агитаторов. Но одновременно он выполняет функции безопасности, которая с большой неохотой пускает вас в районы боевых действий. Кубинцы на все наложили лапу, и есть зоны, откуда нам почти не удается получать информацию.
– В Москве мне очертили приблизительный круг тем, с последующим, исходящим от вас уточнением. – Белосельцев, пригубив бокал, быстро оглядел зал, не следят ли за ними другие, из-за кромки бокала, глаза.
– Вы направитесь на север и постараетесь проникнуть в приграничный Сан-Педро-дель-Норте, где, по нашим сведениям, никарагуанцы производят неконтролируемую переброску оружия повстанцам в Сальвадор. Что дает повод Гондурасу начать открытое вторжение с севера… Вы побываете в заливе Фонсека, где происходят постоянные морские стычки катеров Гондураса и Никарагуа в непосредственной близости от американских эсминцев. Эти боестолкновения могут привести к провокации, подобной Тонкинскому инциденту, после которого, как вы знаете, американцы начали ковровые бомбежки Вьетнама… И, наконец, вы побываете на Атлантик кост, где разгорается война с «мискитос» и американцы соорудили в труднодоступной сельве секретную военную базу и уже доставили туда несколько гражданских лиц из числа «оппозиционного правительства в изгнании»… Любая информация из этих трех зон будет бесценна. Послужит уточнению наших взглядов на некоторые аспекты политики Кубы и Никарагуа, которые пытаются втянуть нас в неконтролируемый конфликт с США. Наше политическое руководство заинтересовано в сдерживании конфликта, в сдерживании кубинской экспансии, которая и так требует от нас все новых и новых ресурсов…
Пустое пространство зала, откуда отхлынула масса приглашенных, чтобы приблизиться к явившемуся руководству Фронта, стало вновь наполняться. Белосельцева и полковника уже окружали люди, улыбались им на всякий случай, как если бы уже были с ними знакомы. Перехватывали их взгляды, прислушивались к их беседе. И это заставило их расстаться.
– Этот ром хорош тем, что, пока его пьешь, чувствуешь себя совершенно трезвым. Но когда попытаешься встать, ноги тебя не послушаются. – Полковник протянул Белосельцеву бокал, и тот чокнулся, как с добрым старым знакомым.
Атташе по культуре, поверхностно-любезный, не желавший сближения, которое могло бы повлечь за собой дополнительные, ненужные хлопоты, отвез его на виллу. Светил фарами в сад, пока Белосельцев шел по дорожке, подымался на крыльцо с мерцавшим стеклянным входом, отыскивал под плоским камнем оставленный Сесаром ключ. Белосельцев обернулся, помахал благодарно рукой, и автомобиль брызнул рубиновыми хвостовыми огнями, прошуршал, затихая, в сонной глубине квартала.
Не входя в дом, Белосельцев опустился в матерчатое кресло, стоявшее на ступеньках. Смотрел в ночь, которая начиналась сразу за деревьями и кустами сада, уходила в бархатную неоглядную темень предгорий с едва заметной голубой зарей над волнистой, непроглядной чернотой вершин. Оттуда дул ровный, теплый, влажный ветер, приносивший запахи сырых растений, сладковатых, прелых болот и далекого, дышащего из-за гор океана. Сад с круглыми подстриженными кустами, корявыми, черно-глянцевыми деревьями вспыхивал светлячками, которые бесшумно облетали древесные стволы и клумбы, не приближаясь к дому, на крыльце которого сидел неизвестный им пришелец.
Завершался первый день его путешествия, который начинался в московском дожде на серо-стальной Пушкинской площади, длился над сонным сумрачным океаном, вспыхнул ослепительной бирюзой Карибского моря, ударил взрывом и переломанным крылом подбитого «Дугласа», дохнул железной ноздрей вулкана Масая, а теперь окружал его бархатной таинственной тьмой с пятнистыми зеленоватыми огоньками, плавающими в воздушных потоках.
Светлячки то сближались, образуя танцующие млечные сгустки, словно совещались и о чем-то сговаривались, а потом удалялись один от другого, осматривая глубину сада, облетая дозором ночные цветы, лежащие на тропинках камни, корявые стволы молчаливых деревьев. Не приближались к Белосельцеву, но окружали его сложным узором вспышек, плавающих зеленоватых линий, холодных огоньков, напоминавших отпечаток электронного луча на экране, за которым тянулся гаснущий млечный след. Они исследовали Белосельцева, снимали с него мерку, словно готовили для него одеяние, передавая его размеры куда-то в ночь, в невидимые холмы, кому-то незримому, кто принимал от них сообщения в темных горах с голубоватой недвижной зарей.
Светлячки писали в темноте иероглифы, развешивали среди трав и ветвей гаснущие картины и графики, словно силились что-то рассказать Белосельцеву, поведать тайну этой земли, о чем-то предупредить, предсказать, от чего-то его уберечь. И он силился прочитать этот волшебный узор, расшифровать тающий в темноте орнамент, как если бы в нем была заключена тайна его собственной жизни. Мир, где ему суждено было родиться человеком, соприкасался с другими мирами, которые силились войти с ним в связь, сообщить о каких-то огромных событиях, поведать о каком-то всеобъемлющим смысле, дающем разгадку его, Белосельцева, жизни. Но паралельные миры оставались недоступными и непознанными, светили ему сквозь крохотные скважины зеленоватым мертвенным светом. И он задумчиво смотрел на маячки, плавающие в океане ночи.
Он вошел в дом, не зажигая огня. Привыкшими к темноте глазами осмотрел керамические тарелки на полках, обеденный стол с фруктовой вазой, диван с разбросанными полосатыми подушками, маленький рабочий столик с бумагами, у которого стояла винтовка, почти невидимая, излучавшая прохладу своим вороненым стволом, источавшая слабые запахи стали, ружейной смазки, истертого прикосновениями дерева. Дом был чужой. За хрупкими стеклами открывалась ночная равнина с безымянной, разлитой в холмах тревогой, с притаившимися духами иной земли и природы. Белосельцев взял со стола обойму, вставил в «М-16», спустился в отведенную ему комнату и лег в прохладную, чуть сыроватую постель, прислонив к изголовью винтовку.
Лежал в пустом темном доме среди тревожного безмолвия близких равнин и предгорий, окруженный светляками, посылавшими в окно загадочные кодированные позывные. Протягивая руку, нащупывал винтовочный ствол, деревянное цевье, спусковой крючок. Казалось неслучайным его пребывание здесь, с американской винтовкой «М-16», до которой он добирался через океан и два континента, а до этого – всю предшествующую жизнь, с той солнечной детской комнаты, где малиново-черный текинский ковер на стене, голубая чашка в буфете от старинного свадебного сервиза, и бабушка в пятне янтарного солнца, позволяя понежиться в теплой постельке, рассказывает ему о чеченцах и саклях, о какой-то поющей зурне и Военно-Грузинской дороге, и он так любит ее белую, чудную голову. Неужели тогда его жизнь уже несла в своей нераскрытой глубине эту ночь в предместье Манагуа, американскую винтовку у его изголовья?
Он старался понять свою жизнь, вспомнить ее всю, поделив на отрезки, в каждом из которых был свой смысл, свое ожидание, тайный намек на эту грядущую ночь, светляков, прикосновение к винтовке.
Его детство – бабушка, мать, бодрые, еще не одряхлевшие деды окружали его своей любящей шумной толпой. От каждого изливался непрерывный, прибывающий свет, словно они передавали его вместе с наставлениями и родовыми преданиями. Те раскрашенные сказки Билибина на растресканном твердом картоне, пахнущем горьковатым клеем. Высокий тополь за окном, наполнявшийся розовым весенним свечением или каменной зимней лазурью. Фотография отца-лейтенанта, погибшего под Сталинградом, чье лицо с каждым годом все молодело, проступало на его собственном, стареющем, сыновьем лице. Его детство было жадным, стремительным поглощением любви и света, словно он был молодым растением, торопливо выбрасывающим стебли и листья. Наплывавшая светлыми приливами жизнь, из предчувствий, детских суеверий и верований, была стремлением за сверкающую тончайшую грань, которая возникала в их старинном тяжелом зеркале, где ударом бесшумного светового луча должно было обнаружиться чудо.
Его школьные годы в старших классах. Увлечение русской историей под влиянием матери и техникой под воздействием деда, конструировавшего первые русские самолеты. Эти параллельные, не противоречащие друг другу влечения создавали ощущение полета в обе стороны – в прошлое и грядущее, соединенные в его верящем сердце. Родная история в походах, царствованиях и восстаниях, в противоборстве идей и течений была созвучна конструированию огромной крылатой машины, заложенной на стапелях русских пространств, медленно возникавшей среди лесов, монастырей, деревень, взлетающей грозно и мощно. И крушение, истребление образа, когда, реабилитированный, вернулся в семью еще один бабушкин брат, о котором в семье говорили полушепотом, с мукой. Вслед за его возвращением, за его тихими жуткими рассказами о каких-то плотах и бараках, за его кашлем и желчным отрицанием жизни в его юношеской, требующей немедленной правды душе – такое отчаяние, падение всех прежних опор, стирание прежних писаных истин.
Институт, где он прилежно изучал математику, летательные аппараты и ракетную технику. Предчувствие освоения космоса – оно угадывалось в возбуждении, охватившем целые области науки и индустрии. Техника не погасила его увлечения стариной и историей. В летние каникулы он отправлялся в этнографические и фольклорные экспедиции. Те зеленые травяные дворы в Каргополье, где старухи стелили свои алые паневы, белоснежные рушники с нежной розовой вышивкой, на которых два сказочных зверя поднимались на задних лапах, обнимали священное дерево. Древние песни при негаснущем свете северной летней ночи, поля с недвижными лютиками, по которым, расплескивая мелкую воду, отпустив поводья, едет на коне богатырь. В нем, слушающем, подпевающем, – такая любовь, знание собственной доли, предначертанного пути под этим негаснущем небом, с напутствием синих выцветших глаз. Тогда же, после одной из деревенских поездок, была написана «Свадьба».
Его первая любовь к девушке-археологу, пришедшей под дождем в псковскую избу, где он проживал, да так и оставшейся среди зреющих яблок и душистого сена. Он плыл к ней на лодке через озеро, подвозил лукошко, полное дымчато-синей черники и истекающей соком лесной малины. Угадывал выражение ее лица, движения легкого, словно залетевшего в прозрачное платье тела. Ветер ложился на воду, гнал от него к ней летучие блестки, словно опережал его приближение, и он знал, что любит ее, мир на глазах менялся, трава становилась изумрудней и ярче, озерная вода становилась огненно-синей, каждая ягода в лукошке горела драгоценно и ярко, и он помещал ее, любимую, чудную, в огромную прозрачную сферу с летящими птицами, далекими на буграх деревнями, с белым конем на лугу. Та краткая, лучезарная любовь приблизила его к пониманию простых, заложенных в мироздание истин, которых, еще усилие, и он непременно коснется, обретет всемогущее знание, одолевающее смерть и погибель, при жизни вознесется на небо.
Был целый период дружбы с псковским реставратором – колесили по белесым проселкам, по синим льнам, останавливались у подножий зеленых гор, на которых белели храмы, бугрились древние крепости. Изборская башня, грозно-серая от наплывающих туч. Красная бузина у Никольской церкви на Труворовом городище. Кованые, серебристые кресты на могилах у Мальского погоста. Архитектор прежде участвовал в конструктивистских проектах, а теперь изучал архитектуру крестьянской избы, водяной мельницы, долбленой лодки. Выводил общие, заложенные в изделия человеческих рук законы. Сиюминутное время было неисчезающей частью нарастающей поминутно истории. Материальный космос, куда стремились ракеты, и космос духовный, куда возносились увенчанные крестами купола, соединялись в русское мироздание, в котором ему случилось родиться. Архитектор вложил ему в руки фотокамеру, требуя снимать железные тяги, соединяющие церковные стены, и голубь испуганно топтался под сводом, и бледнела в объективе зеленоватая фреска. Или ткацкий стан с рычагами, деревянными винтами, с бегающими струнами, в которых волновался цветной половик, и старушечьи руки, корявые и сухие, казались частью деревянной конструкции. Однажды, лежа с другом в зеленой копешке, слушая крохотный транзистор, они узнали, что человек, оставив корабль, вышел в открытый космос. Его, лежащего на зеленой копне, играющего травинкой, поразило, что где-то над ними, в синеве, у самого солнца, ходит, перевертывается, купается в лучах космонавт.
И новое, по окончании института, на смену увлечению историей, обращение к цивилизации, к технике. Словно обнаружилась другая, нереализованная половина существа, копившаяся в нем, пока бродил по старым селениям, среди осевших срубов и замирающих песен. Он кинулся навстречу ослепительной громогласной реальности новых городов, колоссальных строек, космических пусков и военных маневров. Торопился узнать и освоить их грозную стомерную красоту. Ее фантастический образ – на великих русских пространствах, среди равнин и хребтов, создается громадный купол. В его стальное плетение вваривались, вбивались и впаивались все новые опоры и крепи. Свод осыпался ручьями сварки, нес в себе эхо бессчетных голосов и ударов, дыхание людей и машин. Наполнялся энергией, был огромной антенной, копил сигнал, готовый послать его в мироздание, весть о земле и творчестве. Он, молодой инженер и философ, кружа по стройкам, сам был создателем купола. О себе, о своих прозрениях был готов направить сигнал в мироздание, ожидая ответного отклика. В этих непрерывных поездках, в полетах на сияющих огромных машинах, среди лучистых конструкций реакторов, мостов и заводов случались его любови и дружбы, смерть родных стариков, непродуманные торопливые мысли, яркие, быстро сгоравшие чувства. Его жизнь напоминала полет по циклотронной спирали, по которой он несся, оставляя вспышки столкнувшихся ядер – случайных знакомств и встреч, и Москва казалась галактикой, раскрывающейся в бесконечность спиралью с золоченым сверхплотным центром.
И внезапная усталость. Будто остановился как вкопанный, а все, с чем был связан, на чем плыл и летел, что держало и вдохновляло, – все стало от него удаляться. Будто уносили дарованный от рождения источник света, надежду на небывалое чудо, и в сумерках, в сонной недвижности, напоминавшей дремоту покрытого снегом зерна, возник перед ним человек. Профессиональный разведчик, мистик, знаток культур и религий, прошедший в облачении дервиша по дорогам Афганистана и Индии. В тихих беседах на даче он объяснял ему, что жизнь – есть задание, которое человек получает от Бога. С этим заданием, прикрываясь «легендой» случайно выбранной внешности, случайно обретенного имени, он заслан в мир, из которого вернется к Пославшему его, чтобы передать драгоценную информацию о собственной жизни и смерти.
Так вспоминал Белосельцев, лежа в темноте тропической ночи, оглаживая ствол винтовки.
Минувший день продолжал направленное, непрекращавшееся с самого детства движение, внезапно и круто менявшее свой отточенный вектор, толкавшее его через годы и странствия к этой винтовке. Он не мог объяснить природу этого вектора, от перламутровой коробочки, стоявшей на бабушкином столе, с пуговками и цветными стекляшками к этой скорострельной американской винтовке, чей ствол посылал ему в ладонь холодные молчаливые токи.
Назавтра предстояла дорога. И он, как давно не делал, как делал лишь некогда в юности, мысленно обнял всех дорогих и любимых, живущих еще на земле и тех, кто ушел из жизни. Поместил их всех в своем сердце.
Глава третья
Утром в окно он увидел желтую длинную зарю, недвижно застывшую над волнистой темной грядой. Под этой зарей неразличимо чернела равнина, бестрепетно молчали глянцевитые листья деревьев. Этот утренний свет сочетался в его ощущениях с предрассветным холодком, от которого зябли разогретые во время сна спина и плечи. Но тут из окна слабо сочился маслянистый душистый воздух, от которого кожа казалась натертой глицерином.
Он услышал тихие голоса, стук машинной дверцы. Быстро оделся, ополоснул лицо, вышел наружу в тот момент, когда Сесар и Росалия несли продолговатый тяжелый ящик к машине.
– Доброе утро, друзья! – Он перехватил у Росалии ящик, помогая Сесару пропихнуть груз на заднее сиденье. – Кажется, я не проспал и успею проститься с Росалией.
– Мы уедем все вместе, – ответил Сесар. – Но потом, от Линда Виста, Росалия повернет на восток, на Матагальпу и дальше, к Пуэрто-Кабесас. А мы по Карратере Норте поедем в Саматильо… Не волнуйся, Росалия, не раздавим твою вакцину. Видишь, она на мягком сиденье.
Он услышал тихие голоса, стук машинной дверцы. Быстро оделся, ополоснул лицо, вышел наружу в тот момент, когда Сесар и Росалия несли продолговатый тяжелый ящик к машине.
– Доброе утро, друзья! – Он перехватил у Росалии ящик, помогая Сесару пропихнуть груз на заднее сиденье. – Кажется, я не проспал и успею проститься с Росалией.
– Мы уедем все вместе, – ответил Сесар. – Но потом, от Линда Виста, Росалия повернет на восток, на Матагальпу и дальше, к Пуэрто-Кабесас. А мы по Карратере Норте поедем в Саматильо… Не волнуйся, Росалия, не раздавим твою вакцину. Видишь, она на мягком сиденье.