Страница:
Так вот, Парамонова как мастер всегда делала для своих учеников максимум возможного, активно рекомендуя их работы во все мыслимые сценарные коллегии и объединения, во многих из которых состояла сама. К ней прислушивались, и это помогло стартовать многим из ее учеников. Все это знали, и к ней за помощью иногда приходили даже выпускники из других мастерских.
К сожалению, к моменту окончания курса, который оказался для него последним, наш Иосиф Михайлович, безусловно, давший нам очень много за это время, не был готов растрачивать и без того уже не слишком крепкое здоровье на суету вокруг своих выпускников. Уходя из ВГИКа в большой, достаточно закрытый профессиональный мир, мы могли рассчитывать только на собственные способности и везение, помогающие обрести единомышленников, без которых самореализация в кинопроизводстве невозможна в принципе. А с другой стороны, кто, когда и кому обещал, что будет по-другому?
На выпускной наша Бригита Круминя принесла в аудиторию большую тарелку, накрытую непрозрачной белой салфеткой, из под которой красиво свисали муаровые ленточки. Каждая из них, как она объяснила, в соответствии с неким латышским обычаем была привязана к большому печенью, собственноручно испеченному ею в форме самых разных животных. Каждому из нас предстояло, потянув за выбранную ленту, вытянуть себе, если не судьбу, то, по крайней мере, направление существования. Счастливые ахи и наигранные вздохи сожаления сопровождали эту одну из наших последних совместных процедур – в следующий раз мы – и то не в полном составе – встретились лишь через три года на похоронах Мастера. Я помню только, что Володя Лобанов вытащил тогда потрясающего благородного оленя с ветвистыми рогами, ему завидовали. Не помню, что досталось самой Бригите. Она сейчас – дипломированная сценаристка – один из редких в Латвии специалистов по культуре Японии. Я вытащил добротную, крупную свинью, положившую начало моей коллекции свиных фигурок из разных стран. Огорчился.
Так и живу.
Семидесятые, Москва и область, ст. Болшево
К сожалению, к моменту окончания курса, который оказался для него последним, наш Иосиф Михайлович, безусловно, давший нам очень много за это время, не был готов растрачивать и без того уже не слишком крепкое здоровье на суету вокруг своих выпускников. Уходя из ВГИКа в большой, достаточно закрытый профессиональный мир, мы могли рассчитывать только на собственные способности и везение, помогающие обрести единомышленников, без которых самореализация в кинопроизводстве невозможна в принципе. А с другой стороны, кто, когда и кому обещал, что будет по-другому?
На выпускной наша Бригита Круминя принесла в аудиторию большую тарелку, накрытую непрозрачной белой салфеткой, из под которой красиво свисали муаровые ленточки. Каждая из них, как она объяснила, в соответствии с неким латышским обычаем была привязана к большому печенью, собственноручно испеченному ею в форме самых разных животных. Каждому из нас предстояло, потянув за выбранную ленту, вытянуть себе, если не судьбу, то, по крайней мере, направление существования. Счастливые ахи и наигранные вздохи сожаления сопровождали эту одну из наших последних совместных процедур – в следующий раз мы – и то не в полном составе – встретились лишь через три года на похоронах Мастера. Я помню только, что Володя Лобанов вытащил тогда потрясающего благородного оленя с ветвистыми рогами, ему завидовали. Не помню, что досталось самой Бригите. Она сейчас – дипломированная сценаристка – один из редких в Латвии специалистов по культуре Японии. Я вытащил добротную, крупную свинью, положившую начало моей коллекции свиных фигурок из разных стран. Огорчился.
Так и живу.
Семидесятые, Москва и область, ст. Болшево
Он был высокий, в последние годы чуть склонный к полноте, почти всегда ходил в не застегнутом светлом плаще, полы которого от его быстрой походки расходились на лету. Пока народ у нашего подъезда собирался, рассматривая его личный черный «ЗИМ» и гадая о статусе его обладателя – иметь такой автомобиль в личном пользовании в то время могло лишь считанное число людей в стране – он шумно врывался к нам в квартиру на Профсоюзной и громко требовал обеда.
– Людмила, я со съемок, есть хочу.
Мама бросалась что-то быстро готовить на кухне, он хватал меня на руки и, высоко подняв, начинал кружить по комнате, едва не задевая моей головой люстру на потолке.
– Дядя Лень, отпустите. – молил я до тех пор, пока за меня не вступался отец. Только тогда я оказывался снова на ногах и должен был отвечать на сто вопросов об успехах за день.
Леонид Луков, народный артист, дважды Лауреат Сталинских премий, орденоносец – как непременно указывали тогда в титрах – был, пожалуй, одним из лучших друзей отца, с которым они долгие годы шли по жизни рядом. Его картины – «Большая жизнь» (1-ая серия) и «Александр Пархоменко» были известны каждому, а знаменитые «Два бойца» с Андреевым и Бернесом, снятые в 1943 году на Ташкентской киностудии, стали, пожалуй, самой любимой лентой эпохи войны. Кстати, там в совсем маленьком эпизодике – на лестнице в бомбоубежище с одной репликой: «Садитесь, товарищ боец», обращенной к герою Бориса Андреева, снялась в кино моя мама. Волшебство кинематографа и сегодня хранит ее живой и молодой.
Отец дружил с Луковым во все периоды очень непростой жизни режиссера. Когда тот только начинал работу в кино, в дни феноменальной популярности, когда обласканный властью и лично вождем всех народов Луков, облепленный приятелями-лизоблюдами, мог решать любые их проблемы, будучи вхож в самые высокие кабинеты страны, куда он еще иногда прихватывал с собою для наглядности Бориса Андреева или Алейникова. И позже, когда после выпуска на экран второй серии «Большой жизни» Луков попал в глубокую опалу, вызванную специальным постановлением ЦК партии, осуждавшим его «порочную» ленту вместе с картиной Эйзенштейна «Иван Грозный»; многие в студийных коридорах старались прошмыгнуть мимо, не пожав ему руки. Это была настоящая мужская честная дружба, основанная на общих профессиональных интересах и духовной близости двух художников.
Леонид Давыдович умер, когда мне было тринадцать лет, и я не забуду осунувшееся лицо отца, собиравшегося на похороны своего лучшего друга. Точно такое же поразившее меня выражение я видел у него в свои четыре года через иллюминатор маленького Ил-14, приземлившегося на поросшую травой полосу московского аэропорта, когда мы с мамой срочно прилетели с моря, вызванные телеграммой о внезапной смерти родного папиного брата, моего дяди.
Еще одним человеком из моей юности, оставшимся в памяти навсегда, был другой приятель отца кинооператор-постановщик Александр Ильич Гинцбург, кстати, снимавший тех же самых «Двух бойцов» и множество других известных картин. Он, к счастью, прожил значительно дольше Леонида Давыдовича и, кроме частых встреч, мне он запомнился одним комичным случаем, в чем-то послужившим мне примером на будущее в бытность существования всех нас в советскую эпоху тотального дефицита.
В брежневские времена, о которых до сих пор находятся любители поностальгировать, слово «купить» было практически вытеснено из лексикона людей. Непереводимый на иностранные языки в этом своем значении глагол «достать» вырастал подчас до смысла существования. В советских магазинах практически не было ничего за очень редким исключением, что можно было бы свободно купить за рубли. Кроме всевозможных спецраспределителей, которые были доступны лишь очень узкому кругу лиц, не купить, а только достать можно было хорошее лекарство, достойную книгу, сырокопченую колбасу, мебель, автомобиль, ковер, подписку на журналы, видеомагнитофон, путевку. Постепенно появлялись наработанные связи, основанные на взаимовыгодном принципе оказания услуг, и в Доме Кино лучшие места на всех премьерах в полном осознании своего достоинства годами занимали автослесари с подругами, парикмахерши, заведующие рыбными отделами гастрономов и другие очень уважаемые люди, без знакомств с которыми повседневная жизнь оказывалась совсем уж беспросветной. Людей было много, а хороших товаров и полноценных услуг совсем мало и поэтому ситуация, когда известный актер или писатель накануне своего дня рождения, лихорадочно листая записную книжку, вынужден был заискивать перед «завскладом», казалась естественной и вечной. Подвиг проклинаемого некоторыми нашими недалекими соотечественниками великого Гайдара, за пару дней сумевшего экономическими методами начать реформирование социальной лестницы страны, расставляя всех по общечеловеческим меркам заслуг перед обществом, увы, и в этой ипостаси до сих пор не осознан еще большинством отечественных «совков».
Вечный дефицит требовал воспитания в себе совершенно особенных способностей по его добыванию. Вариантов было много, и один из них мне однажды продемонстрировал Александр Ильич.
Как-то я попросил отца помочь мне реализовать пришедшую в голову идею о первой поездке за границу, кажется, в Венгрию. Очень занятый на съемках, он переадресовал мою просьбу своему приятелю Гинцбургу, как раз располагавшему тогда свободным временем. Александр Ильич охотно согласился помочь сыну товарища и взялся за дело с присущим ему энтузиазмом ко всему, что требовало нестандартных решений.
Наилучшим вариантом поездки для молодежи за рубеж тогда теоретически могла быть путевка Бюро международного молодежного туризма «Спутник», всесоюзной организации, существовавшей под покровительством комсомола. Стоили путевки тогда на порядок меньше интуристовских, распределялись строжайшим образом для поощрения ударников труда и комсомольских активистов и слыли жутким дефицитом. Естественно, назначаемые ЦК комсомола главные функционеры Центрального Бюро, обладая такими возможностями, были абсолютно недоступны для простых молодых людей и существовали в полной уверенности, что жизнь удалась.
Небольшой, ныне уже не существующий особнячок Бюро находился в нише перед выездом из центра на Большой Каменный мост, прямо напротив Боровицких ворот. Гинцбург, отдуваясь, поднялся вместе со мной на второй этаж, и мы вошли в роскошно обставленную приемную с видом на Кремль, где стены были украшены плакатами с ликующими африканцами и азиатами, которым повезло в жизни приветствовать советских молодых людей с комсомольскими значками.
– Здравствуйте. – громко произнес Гинцбург и ткнул мне пальцем в один из мягких стульев у стены. – Сиди здесь.
Одна из секретарш, сидевшая ближе к обитой мягкой кожей двери с резной табличкой «председатель», сочла возможным оторвать голову от бумаг.
– Вам что, товарищи? У нас нет приема. Обращайтесь, пожалуйста, в вашу первичную организацию… на производстве у себя…
Гинцбург, не удостоив ее взглядом, мельком посмотрел на обе двери, находящиеся в разных концах большой приемной, очевидно, взвешивая солидность обитающего за каждой хозяина кабинета и, приняв решение, направился именно к двери с табличкой. То, что он вычислил главного вовсе не по надписи, было очевидным.
– Стойте, туда нельзя. – испуганная секретарша приподнялась: – Товарищ, что вы делаете?.. Остановитесь немедленно…
Гинцбург обернулся. Казалось, вся его дородная фигура выражает неслыханное изумление по поводу того, что его все еще не узнали. Хорошо поставленным голосом он громко, как на актерских пробах, произнес только одну фразу:
– Я – заслуженный деятель искусств БССР и РСФСР, кинооператор Александр Гинцбург.
Это прозвучало так, что сомнений в том, что все присутствующие стали свидетелями главного событии своей жизни – второго пришествия – уже не оставалось. Особенно убедительно выглядела гордая буква «Б» в первой части титула.
– Но. там… там совещание. – забормотала секретарша уже вслед закрывавшейся за Александром Ильичем двери.
Минут через пять меня пригласили в кабинет, и, остановив действительно идущее совещание, начали подробно расспрашивать об удобной мне дате поездки и пожеланиях по маршруту.
Александр Ильич в дальнейшей беседе участия уже не принимал. Сидя в мягком кресле и отхлебывая из хрустального стаканчика холодный «Боржоми», он лишь изредка наклонял голову, как бы давая понять молодому функционеру, что тот в целом на правильном пути…
…Несколько десятилетий в нашем кино существовало слово, при котором у разных поколений кинематографистов теплели глаза и наплывали дорогие сердцу воспоминания. Мое, очевидно, стало одним из последних. Построенный еще до войны в стиле сталинского классицизма и потом реконструированный Дом творчества кинематографистов «Болшево» на протяжении нескольких десятков лет был для многих киношников уютным прибежищем и местом реализации замыслов. Не будет преувеличением сказать, что подавляющее большинство сюжетов, сценариев, режиссерских разработок отечественного кино рождалось именно тут, в скромно обставленных комнатах, на аллейках небольшого неухоженного парка, уступами спускающегося к поросшим кустарником берегам грязноватой Клязьмы. Существовали два круга для прогулок «большой гипертонический» и «малый гипертонический». От Москвы можно было доехать сюда минут за сорок на электричке, за столько же на машине, если не попасть в пробку на существовавшем тогда железнодорожном переезде, и это был оптимальный вариант вырваться за пределы душного города со всеми его ежедневными заботами и спокойно заняться своим профессиональным делом. Избавляясь от бытовых хлопот, сценаристы приезжали сюда работать над сценариями, режиссеры готовиться к запуску очередной ленты. Получить путевку чле ну СК на длительный срок сюда было непросто, зато начиная с пятницы творилось тут столпотворение – приезжали на выходные, кто на своих «Москвичах» и «Волгах», кто на студийных рафиках, с семьями, с детьми, собачками, а те, кто спокойно относился к сплетням, – и с новыми подругами. За некоторыми маститыми кинематографистами были даже неофициально закреплены небольшие деревянные домики, расположенные рядом с главным корпусом. Пожалуй, невозможно назвать более или менее известную кинематографическую фамилию из тех, кто хотя бы раз не появлялся тут. Здесь сочиняли свои сценарии Ежов, Черных, Дунский и Фрид, Габрилович, Шпаликов, Трунин, Володарский, Гребнев, работали режиссеры Кончаловский, Юткевич, А. Смирнов, Хейфиц, Анненский, Шукшин. Чтобы перечислить всех, надо просто скопировать весь справочник нашего Союза – не ошибешься. На базе Дома творчества проводились разнообразные встречи и семинары, например, главных редакторов киностудий СССР, молодых кинематографистов. Хорошее, «намоленное» было место.
В период очередных семейных разборок Дом творчества часто становился убежищем от семейных неурядиц, позволяя в более или менее приличных условиях и не за дорого пережить столь частые в среде киношников домашние неурядицы и даже разводы. Поскольку никаких мобильных телефонов не существовало, чтобы позвонить в Москву, надо было выстоять очередь в кабинку на первом этаже, где стоял единственный на весь Дом телефон с выходом в город, и потом долго накручивать диск старого аппарата, чтобы через поселковый коммутатор соединиться наконец с шестой попытки с нужным столичным абонентом. На пришпиленных прямо к стенке бумажках, а то и на самом обшарпанном столике, на котором стоял телефон, записывались нужные номера. Слышно было всегда плохо и приходилось кричать так, что даже через закрытую дверь кабины проходящие по коридору в столовую волей-неволей становились свидетелями не предназначавшихся для чужих ушей событий. Легко можно было узнать у кого и как идут дела.
У входа в столовую, где работавшие тут по много лет немолодые официантки, давно и хорошо изучившие характеры и вкусы большинства постоянных гостей, стоически терпеливо старались повкуснее накормить гостей в обед, вывешивалось объявление с названием фильма, который показывали вечером в маленьком подвальном кинозальчике Дома. Надо сказать, что картины были либо из числа отечественных премьерных, либо западные из спецхрана Госфильмофонда. Тогда в зал пускали только отдыхающих членов Союза, отказывая даже специально приехавшим на просмотр из Москвы, но мест все равно не хватало.
Много лет бывая тут поначалу, главным образом у отца, а потом и по своим делам, я вживался в общую атмосферу кинообщежития, где каждый был уверен в том, что знает цену каждому. Часто набор громких почетных званий и госрегалий не компенсировал ироничное отношение к заслугам того или иного коллеги, поскольку все были в курсе за что и каким образом получены те или иные награды. Правда, истинное отношение к человеку, руку которого только что с умело изображаемым уважением пожимал, высказывалось, как правило, за закрытой дверью своего номера, в компании родственников или уж совсем близких друзей. Считалось, что помочь в советском кинематографе может далеко не каждый, а вот навредить – почти любой.
Но было тут много людей, живших как бы вне этого мира интриг и подсиживания – одни, потому что давно уже были выше той планки, при которой повредить их работе мог отрицательный отзыв кого-либо, кроме члена Политбюро ЦК КПСС, другие – наоборот, потому что жили своим творчеством и сиюминутные соображения попросту оставались за предел ами их внимания. Надо сказать, когда окружающие осознавали, что подобная позиция – это не выбранная роль, а совершено искреннее мироощущение коллеги, то большинство проникалось к нему искренней симпатией – или, напротив, открыто демонстрируемым неприятием.
Работая над очередной картиной, Василий Макарович Шукшин редко выходил из своей комнаты. Выбираясь все же к обеду, он шел по коридору первого этажа Дома творчества, обязательно глядя куда-то себе под ноги, стараясь как бы вжаться в слабоосвещенное пространство, словно опасаясь встретить очередного знакомого, на пустой разговор с которым надо будет отвлечься и потратить время. Наверное, оставалось еще и что-то от комплекса сельчанина, оказавшегося среди горожан. Всегда скромно, если не сказать – бедновато одетый, в ношенном пиджачке и трикотажной рубашке с тремя пуговицами под воротником, он мало походил на большого писателя и замечательного актера – скорее, на местного ремонтника, только что закончившего работу в одном из номеров. Для полноты ощущения не хватало только фибрового чемоданчика для инструментов с оббитыми углами. Киношники за его спиной толкали приехавших на выходные жен или взрослых детей – «Шукшин…», и те, замерев, вглядывались в спину уходящего человека, книгами которого как раз зачитывались тогда в Москве…
Когда начинало темнеть, на небольшой открытой веранде, где полукругом были расставлены столы и стулья, постепенно начинала собираться публика, закончившая в основном сегодняшний трудовой творческий день. Кто-то приносил шахматы, кто-то просто обсуждал производственные дела на студии с приехавшими позднее. Женщины, взявшись под ручку, прогуливались вокруг дома по неровным тропинкам, сплетничая. Некоторые захватывали с собой чай в мельхиоровых подстаканниках из столовой, что запрещалось, и, достав привезенные родственниками сдобы и пирожки, приглашали коллег угощаться. Устоявшиеся за многие годы компании готовились расписать пульку, расчерчивая мятый лист из дефицитной пачки, приготовленной под сценарий писчей бумаги.
Невысокая, склонная к полноте женщина вывозила на веранду через двойной порожек – ей бросались помогать – кресло-каталку с больным мужем. Это Эдит Утесова, дочь Леонида Осиповича, выходила на вечернюю прогулку со своим мужем – режиссером и сценаристом документального кино Альбертом Гендельштейном, уже тогда тяжелобольным. Потом, всегда в сопровождении людей, появлялся и сам Леонид Осипович, устраивался за боковым столиком возле балюстрады, который специально старались не занимать. Разговоры на веранде сразу стихали, оставшиеся свободными стулья мгновенно оказывались расхватанными, и те, кто в виду отсутствия личного знакомства не мог себе позволить сидеть за столом, устраивались полукругом неподалеку.
Продолжая начатый еще по дороге на веранду разговор с кем-то из приятелей, Утесов начинал негромко говорить, и публика, затаив дыхание, старалась уловить каждое слово, произнесенное знакомым всем голосом. Уже через минуту территория Дома творчества содрогалась от первого взрыва хохота, люди торопились с прогулки на веранду, на ходу выспрашивая опередивших: «Что… что он сказал?».
– Ну вот. кто-то ему позвонил и спрашивает: «Как живешь?» – «Очень хорошо», – отвечает этот. Так звонивший говорит: «Простите, я не туда попал…» – и вешает трубку…
Говорит Утесов негромко, медленно, не просто рассказывает, а проигрывает всю историю.
«Еду давно уже в Одессе в трамвае. Контролер девушку, что рядом стоит, просит билет показать, она в слезы – выясняется, кошелек украли… Я спрашиваю – а сколько у вас там было? Двадцать копеек, говорит. Я ей дал двугривенный, она билет купила, едем дальше… На остановке мне уже выходить, она так вежливо до плеча дотрагивается: послушайте, а может, вы мне и кошелек отдадите?».
Импровизация Леонида Осиповича на тему «Я и мир» продолжалась. И через каждые пару минут ближний круг слушателей взрывался хохотом, затем, получив уточнения того, что недослышали, начинали смеяться и все остальные.
«Собрались грузин, армянин, украинец и еврей. Человек произошел от обезьяны. Хорошо! Но какая это была последняя обезьяна, после чего появился человек?
Грузин: «Шимпанзе!» Армянин: «Павиян!» Украинец: «Горилло!» «Не будем спорить, – сказал еврей. – Абрам-гутан!»».
После взрыва хохота – дальше…
«Мужичок спрашивает апостола Петра:
– Можно видеть Божью мать?
– Проходи направо…
Зашел. Сидит старая еврейка в очках и вяжет.
– Матерь Божья, скажи, как это ты родила от непорочного зачатия Сына Божьего?
– Откровенно говоря, мы хотели девочку!»
Конечно, для меня, по существу еще мальчишки, приезжавшего сюда изредка, главным образом в гости к отцу, многое из жизни Болшево оставалось за кадром. Выпускник предыдущей мастерской Маневича Эдик Тополь, который прожил тут многие годы, и позднее эмигрировав в Америку, сделал головокружительную литературную карьеру на антисоветских романах, рассказывал уже в наши дни:
«Был такой период, когда Юткевич, например, делал фильм «Ленин в Париже». Юлий Яковлевич Райзман делал фильм «Твой современник», а до этого он делал фильм «Коммунист». Кто-то еще делал, я не знаю, там Озеров делал «Покорение Европы», кто-то еще писал что-то такое очень партийно-направленное. Но если вечером, после одиннадцати, когда все затихало, пройти по коридору Дома творчества «Болшево» на цыпочках, то можно было услышать, как из под каждой двери доносился «Голос Америки», «Немецкая волна», «Би-би-си», «Голос Ватикана» – все вражеские голоса. Все слушали по вечерам вражеские голоса, а утром клепали советское кино.
И существовал еще в Болшево, как раз был открыт, закон Паши Финна. Закон гласил: всегда количество людей плюс две бутылки. Если это двенадцать человек, то этих четырнадцать, если это пять человек – семь, если это три человека – пять бутылок как раз. Это тогда называлось закон Паши Финна. Павел, не знаю как его отчество, честно говоря, очень худенький, даже весил меньше меня, но по возможностям своим превосходил всех, и принял этот закон. А мы этим законом злоупотребляли. Честно скажу, в Болшево по вечерам делать было особенно нечего. Здесь был бильярд, конечно, было кино, но были и всякого рода поводы, каждый раз находились, поскольку кто получил гонорары, у этого приняли картину или, наоборот, у этого не приняли картину, тогда тоже надо выпить, потому что фильм зарезали, дали поправки и так далее… Мы считали, за нами не так наблюдают старшие товарищи, но однажды, например, ко мне подошел Юлий Райзман и сказал: «Эдуард, это уже слишком. Ей пятнадцать лет». «Ну что вы. Ей уже восемнадцать». И Райзман пожал плечами и сказал: «Ну не может быть». Повернулся и ушел».
Многие вспоминают как вечерами в какой-нибудь одной комнатушке, куда набивалось человек по двадцать, слушали Галича, тоже члена Союза кинематографистов. На эти импровизированные концерты приходили какие-то незнакомые люди, все начинали бояться: свои ли это люди, могут ли они слушать Галича. По утрам он писал сценарий «Государственной границы» о чекистах, а по вечерам пел песни о тупости советского режима.
Годы шли, и Дом постепенно ветшал. На майские праздники 1977 года из Болшево мне дозвонился отец. Он только что закончил там режиссерский сценарий многосерийного телефильма «И снова Анискин» по глуповатой книжице популярного некоторое время литератора Липатова о деревенском «детективе» и должен был запускаться с картиной в подготовительный период, начал уже формировать съемочную группу. Разумеется, он прекрасно отдавал себе отчет в «ценности» такого литературного материала, но то, что он хотел ставить из классики, ему не давали, и опять надо было выживать…
– Приезжай, – попросил он, – пообедаешь тут со мною, погуляем. Вечером что-то обещают в кинозале…
Мой «Запорожец», похоже, обремененный собственным именем, по непонятным причинам в последние дни опять отказывался заводиться, а тащиться на автобусе, метро и электричке за город очень не хотелось. Я отказался.
– Увидимся же еще на неделе…
Через пару часов отец перезвонил еще раз.
– Слушай, ну давай приезжай сегодня… очень хочу тебя видеть, поговорим… Если не приедешь – жалеть ведь потом будешь. – сказал он.
И сегодня спустя почти три с половиной десятка лет я не перестаю думать о том, могло ли что либо измениться, если бы я согласился. Ну что стоило мне, молодому и здоровому, оторвать задницу от мягкого кресла и дойти до остановки автобуса, хорошо видной с нашего тринадцатого этажа. Я отлично осознаю, что ответа на этот вопрос не существует – во всяком случае, мне никогда не будет дано его знать – и все равно проклинаю себя. Много лет спустя я рассказал об этом своему сыну.
Лень оказалась сильнее. Я не поехал.
Часа через три в нашей квартире на Ленинском проспекте вновь раздался телефонный звонок. Не помню уже кто, кажется, женский голос, сказал, что звонят мне из Болшево от Исидора Марковича, и я должен немедленно туда приехать…
… Я прошел по пустому коридору первого этажа Болшево, толкнул дверь комнаты. Отец лежал на диване, головой к выходу, лицо было спокойным, рот чуть приоткрыт, глаза закрыты… В коридоре начинали собираться люди. через час пришла медицинская машина из местной больницы…
– Людмила, я со съемок, есть хочу.
Мама бросалась что-то быстро готовить на кухне, он хватал меня на руки и, высоко подняв, начинал кружить по комнате, едва не задевая моей головой люстру на потолке.
– Дядя Лень, отпустите. – молил я до тех пор, пока за меня не вступался отец. Только тогда я оказывался снова на ногах и должен был отвечать на сто вопросов об успехах за день.
Леонид Луков, народный артист, дважды Лауреат Сталинских премий, орденоносец – как непременно указывали тогда в титрах – был, пожалуй, одним из лучших друзей отца, с которым они долгие годы шли по жизни рядом. Его картины – «Большая жизнь» (1-ая серия) и «Александр Пархоменко» были известны каждому, а знаменитые «Два бойца» с Андреевым и Бернесом, снятые в 1943 году на Ташкентской киностудии, стали, пожалуй, самой любимой лентой эпохи войны. Кстати, там в совсем маленьком эпизодике – на лестнице в бомбоубежище с одной репликой: «Садитесь, товарищ боец», обращенной к герою Бориса Андреева, снялась в кино моя мама. Волшебство кинематографа и сегодня хранит ее живой и молодой.
Отец дружил с Луковым во все периоды очень непростой жизни режиссера. Когда тот только начинал работу в кино, в дни феноменальной популярности, когда обласканный властью и лично вождем всех народов Луков, облепленный приятелями-лизоблюдами, мог решать любые их проблемы, будучи вхож в самые высокие кабинеты страны, куда он еще иногда прихватывал с собою для наглядности Бориса Андреева или Алейникова. И позже, когда после выпуска на экран второй серии «Большой жизни» Луков попал в глубокую опалу, вызванную специальным постановлением ЦК партии, осуждавшим его «порочную» ленту вместе с картиной Эйзенштейна «Иван Грозный»; многие в студийных коридорах старались прошмыгнуть мимо, не пожав ему руки. Это была настоящая мужская честная дружба, основанная на общих профессиональных интересах и духовной близости двух художников.
Леонид Давыдович умер, когда мне было тринадцать лет, и я не забуду осунувшееся лицо отца, собиравшегося на похороны своего лучшего друга. Точно такое же поразившее меня выражение я видел у него в свои четыре года через иллюминатор маленького Ил-14, приземлившегося на поросшую травой полосу московского аэропорта, когда мы с мамой срочно прилетели с моря, вызванные телеграммой о внезапной смерти родного папиного брата, моего дяди.
Еще одним человеком из моей юности, оставшимся в памяти навсегда, был другой приятель отца кинооператор-постановщик Александр Ильич Гинцбург, кстати, снимавший тех же самых «Двух бойцов» и множество других известных картин. Он, к счастью, прожил значительно дольше Леонида Давыдовича и, кроме частых встреч, мне он запомнился одним комичным случаем, в чем-то послужившим мне примером на будущее в бытность существования всех нас в советскую эпоху тотального дефицита.
В брежневские времена, о которых до сих пор находятся любители поностальгировать, слово «купить» было практически вытеснено из лексикона людей. Непереводимый на иностранные языки в этом своем значении глагол «достать» вырастал подчас до смысла существования. В советских магазинах практически не было ничего за очень редким исключением, что можно было бы свободно купить за рубли. Кроме всевозможных спецраспределителей, которые были доступны лишь очень узкому кругу лиц, не купить, а только достать можно было хорошее лекарство, достойную книгу, сырокопченую колбасу, мебель, автомобиль, ковер, подписку на журналы, видеомагнитофон, путевку. Постепенно появлялись наработанные связи, основанные на взаимовыгодном принципе оказания услуг, и в Доме Кино лучшие места на всех премьерах в полном осознании своего достоинства годами занимали автослесари с подругами, парикмахерши, заведующие рыбными отделами гастрономов и другие очень уважаемые люди, без знакомств с которыми повседневная жизнь оказывалась совсем уж беспросветной. Людей было много, а хороших товаров и полноценных услуг совсем мало и поэтому ситуация, когда известный актер или писатель накануне своего дня рождения, лихорадочно листая записную книжку, вынужден был заискивать перед «завскладом», казалась естественной и вечной. Подвиг проклинаемого некоторыми нашими недалекими соотечественниками великого Гайдара, за пару дней сумевшего экономическими методами начать реформирование социальной лестницы страны, расставляя всех по общечеловеческим меркам заслуг перед обществом, увы, и в этой ипостаси до сих пор не осознан еще большинством отечественных «совков».
Вечный дефицит требовал воспитания в себе совершенно особенных способностей по его добыванию. Вариантов было много, и один из них мне однажды продемонстрировал Александр Ильич.
Как-то я попросил отца помочь мне реализовать пришедшую в голову идею о первой поездке за границу, кажется, в Венгрию. Очень занятый на съемках, он переадресовал мою просьбу своему приятелю Гинцбургу, как раз располагавшему тогда свободным временем. Александр Ильич охотно согласился помочь сыну товарища и взялся за дело с присущим ему энтузиазмом ко всему, что требовало нестандартных решений.
Наилучшим вариантом поездки для молодежи за рубеж тогда теоретически могла быть путевка Бюро международного молодежного туризма «Спутник», всесоюзной организации, существовавшей под покровительством комсомола. Стоили путевки тогда на порядок меньше интуристовских, распределялись строжайшим образом для поощрения ударников труда и комсомольских активистов и слыли жутким дефицитом. Естественно, назначаемые ЦК комсомола главные функционеры Центрального Бюро, обладая такими возможностями, были абсолютно недоступны для простых молодых людей и существовали в полной уверенности, что жизнь удалась.
Небольшой, ныне уже не существующий особнячок Бюро находился в нише перед выездом из центра на Большой Каменный мост, прямо напротив Боровицких ворот. Гинцбург, отдуваясь, поднялся вместе со мной на второй этаж, и мы вошли в роскошно обставленную приемную с видом на Кремль, где стены были украшены плакатами с ликующими африканцами и азиатами, которым повезло в жизни приветствовать советских молодых людей с комсомольскими значками.
– Здравствуйте. – громко произнес Гинцбург и ткнул мне пальцем в один из мягких стульев у стены. – Сиди здесь.
Одна из секретарш, сидевшая ближе к обитой мягкой кожей двери с резной табличкой «председатель», сочла возможным оторвать голову от бумаг.
– Вам что, товарищи? У нас нет приема. Обращайтесь, пожалуйста, в вашу первичную организацию… на производстве у себя…
Гинцбург, не удостоив ее взглядом, мельком посмотрел на обе двери, находящиеся в разных концах большой приемной, очевидно, взвешивая солидность обитающего за каждой хозяина кабинета и, приняв решение, направился именно к двери с табличкой. То, что он вычислил главного вовсе не по надписи, было очевидным.
– Стойте, туда нельзя. – испуганная секретарша приподнялась: – Товарищ, что вы делаете?.. Остановитесь немедленно…
Гинцбург обернулся. Казалось, вся его дородная фигура выражает неслыханное изумление по поводу того, что его все еще не узнали. Хорошо поставленным голосом он громко, как на актерских пробах, произнес только одну фразу:
– Я – заслуженный деятель искусств БССР и РСФСР, кинооператор Александр Гинцбург.
Это прозвучало так, что сомнений в том, что все присутствующие стали свидетелями главного событии своей жизни – второго пришествия – уже не оставалось. Особенно убедительно выглядела гордая буква «Б» в первой части титула.
– Но. там… там совещание. – забормотала секретарша уже вслед закрывавшейся за Александром Ильичем двери.
Минут через пять меня пригласили в кабинет, и, остановив действительно идущее совещание, начали подробно расспрашивать об удобной мне дате поездки и пожеланиях по маршруту.
Александр Ильич в дальнейшей беседе участия уже не принимал. Сидя в мягком кресле и отхлебывая из хрустального стаканчика холодный «Боржоми», он лишь изредка наклонял голову, как бы давая понять молодому функционеру, что тот в целом на правильном пути…
…Несколько десятилетий в нашем кино существовало слово, при котором у разных поколений кинематографистов теплели глаза и наплывали дорогие сердцу воспоминания. Мое, очевидно, стало одним из последних. Построенный еще до войны в стиле сталинского классицизма и потом реконструированный Дом творчества кинематографистов «Болшево» на протяжении нескольких десятков лет был для многих киношников уютным прибежищем и местом реализации замыслов. Не будет преувеличением сказать, что подавляющее большинство сюжетов, сценариев, режиссерских разработок отечественного кино рождалось именно тут, в скромно обставленных комнатах, на аллейках небольшого неухоженного парка, уступами спускающегося к поросшим кустарником берегам грязноватой Клязьмы. Существовали два круга для прогулок «большой гипертонический» и «малый гипертонический». От Москвы можно было доехать сюда минут за сорок на электричке, за столько же на машине, если не попасть в пробку на существовавшем тогда железнодорожном переезде, и это был оптимальный вариант вырваться за пределы душного города со всеми его ежедневными заботами и спокойно заняться своим профессиональным делом. Избавляясь от бытовых хлопот, сценаристы приезжали сюда работать над сценариями, режиссеры готовиться к запуску очередной ленты. Получить путевку чле ну СК на длительный срок сюда было непросто, зато начиная с пятницы творилось тут столпотворение – приезжали на выходные, кто на своих «Москвичах» и «Волгах», кто на студийных рафиках, с семьями, с детьми, собачками, а те, кто спокойно относился к сплетням, – и с новыми подругами. За некоторыми маститыми кинематографистами были даже неофициально закреплены небольшие деревянные домики, расположенные рядом с главным корпусом. Пожалуй, невозможно назвать более или менее известную кинематографическую фамилию из тех, кто хотя бы раз не появлялся тут. Здесь сочиняли свои сценарии Ежов, Черных, Дунский и Фрид, Габрилович, Шпаликов, Трунин, Володарский, Гребнев, работали режиссеры Кончаловский, Юткевич, А. Смирнов, Хейфиц, Анненский, Шукшин. Чтобы перечислить всех, надо просто скопировать весь справочник нашего Союза – не ошибешься. На базе Дома творчества проводились разнообразные встречи и семинары, например, главных редакторов киностудий СССР, молодых кинематографистов. Хорошее, «намоленное» было место.
В период очередных семейных разборок Дом творчества часто становился убежищем от семейных неурядиц, позволяя в более или менее приличных условиях и не за дорого пережить столь частые в среде киношников домашние неурядицы и даже разводы. Поскольку никаких мобильных телефонов не существовало, чтобы позвонить в Москву, надо было выстоять очередь в кабинку на первом этаже, где стоял единственный на весь Дом телефон с выходом в город, и потом долго накручивать диск старого аппарата, чтобы через поселковый коммутатор соединиться наконец с шестой попытки с нужным столичным абонентом. На пришпиленных прямо к стенке бумажках, а то и на самом обшарпанном столике, на котором стоял телефон, записывались нужные номера. Слышно было всегда плохо и приходилось кричать так, что даже через закрытую дверь кабины проходящие по коридору в столовую волей-неволей становились свидетелями не предназначавшихся для чужих ушей событий. Легко можно было узнать у кого и как идут дела.
У входа в столовую, где работавшие тут по много лет немолодые официантки, давно и хорошо изучившие характеры и вкусы большинства постоянных гостей, стоически терпеливо старались повкуснее накормить гостей в обед, вывешивалось объявление с названием фильма, который показывали вечером в маленьком подвальном кинозальчике Дома. Надо сказать, что картины были либо из числа отечественных премьерных, либо западные из спецхрана Госфильмофонда. Тогда в зал пускали только отдыхающих членов Союза, отказывая даже специально приехавшим на просмотр из Москвы, но мест все равно не хватало.
Много лет бывая тут поначалу, главным образом у отца, а потом и по своим делам, я вживался в общую атмосферу кинообщежития, где каждый был уверен в том, что знает цену каждому. Часто набор громких почетных званий и госрегалий не компенсировал ироничное отношение к заслугам того или иного коллеги, поскольку все были в курсе за что и каким образом получены те или иные награды. Правда, истинное отношение к человеку, руку которого только что с умело изображаемым уважением пожимал, высказывалось, как правило, за закрытой дверью своего номера, в компании родственников или уж совсем близких друзей. Считалось, что помочь в советском кинематографе может далеко не каждый, а вот навредить – почти любой.
Но было тут много людей, живших как бы вне этого мира интриг и подсиживания – одни, потому что давно уже были выше той планки, при которой повредить их работе мог отрицательный отзыв кого-либо, кроме члена Политбюро ЦК КПСС, другие – наоборот, потому что жили своим творчеством и сиюминутные соображения попросту оставались за предел ами их внимания. Надо сказать, когда окружающие осознавали, что подобная позиция – это не выбранная роль, а совершено искреннее мироощущение коллеги, то большинство проникалось к нему искренней симпатией – или, напротив, открыто демонстрируемым неприятием.
Работая над очередной картиной, Василий Макарович Шукшин редко выходил из своей комнаты. Выбираясь все же к обеду, он шел по коридору первого этажа Дома творчества, обязательно глядя куда-то себе под ноги, стараясь как бы вжаться в слабоосвещенное пространство, словно опасаясь встретить очередного знакомого, на пустой разговор с которым надо будет отвлечься и потратить время. Наверное, оставалось еще и что-то от комплекса сельчанина, оказавшегося среди горожан. Всегда скромно, если не сказать – бедновато одетый, в ношенном пиджачке и трикотажной рубашке с тремя пуговицами под воротником, он мало походил на большого писателя и замечательного актера – скорее, на местного ремонтника, только что закончившего работу в одном из номеров. Для полноты ощущения не хватало только фибрового чемоданчика для инструментов с оббитыми углами. Киношники за его спиной толкали приехавших на выходные жен или взрослых детей – «Шукшин…», и те, замерев, вглядывались в спину уходящего человека, книгами которого как раз зачитывались тогда в Москве…
Когда начинало темнеть, на небольшой открытой веранде, где полукругом были расставлены столы и стулья, постепенно начинала собираться публика, закончившая в основном сегодняшний трудовой творческий день. Кто-то приносил шахматы, кто-то просто обсуждал производственные дела на студии с приехавшими позднее. Женщины, взявшись под ручку, прогуливались вокруг дома по неровным тропинкам, сплетничая. Некоторые захватывали с собой чай в мельхиоровых подстаканниках из столовой, что запрещалось, и, достав привезенные родственниками сдобы и пирожки, приглашали коллег угощаться. Устоявшиеся за многие годы компании готовились расписать пульку, расчерчивая мятый лист из дефицитной пачки, приготовленной под сценарий писчей бумаги.
Невысокая, склонная к полноте женщина вывозила на веранду через двойной порожек – ей бросались помогать – кресло-каталку с больным мужем. Это Эдит Утесова, дочь Леонида Осиповича, выходила на вечернюю прогулку со своим мужем – режиссером и сценаристом документального кино Альбертом Гендельштейном, уже тогда тяжелобольным. Потом, всегда в сопровождении людей, появлялся и сам Леонид Осипович, устраивался за боковым столиком возле балюстрады, который специально старались не занимать. Разговоры на веранде сразу стихали, оставшиеся свободными стулья мгновенно оказывались расхватанными, и те, кто в виду отсутствия личного знакомства не мог себе позволить сидеть за столом, устраивались полукругом неподалеку.
Продолжая начатый еще по дороге на веранду разговор с кем-то из приятелей, Утесов начинал негромко говорить, и публика, затаив дыхание, старалась уловить каждое слово, произнесенное знакомым всем голосом. Уже через минуту территория Дома творчества содрогалась от первого взрыва хохота, люди торопились с прогулки на веранду, на ходу выспрашивая опередивших: «Что… что он сказал?».
– Ну вот. кто-то ему позвонил и спрашивает: «Как живешь?» – «Очень хорошо», – отвечает этот. Так звонивший говорит: «Простите, я не туда попал…» – и вешает трубку…
Говорит Утесов негромко, медленно, не просто рассказывает, а проигрывает всю историю.
«Еду давно уже в Одессе в трамвае. Контролер девушку, что рядом стоит, просит билет показать, она в слезы – выясняется, кошелек украли… Я спрашиваю – а сколько у вас там было? Двадцать копеек, говорит. Я ей дал двугривенный, она билет купила, едем дальше… На остановке мне уже выходить, она так вежливо до плеча дотрагивается: послушайте, а может, вы мне и кошелек отдадите?».
Импровизация Леонида Осиповича на тему «Я и мир» продолжалась. И через каждые пару минут ближний круг слушателей взрывался хохотом, затем, получив уточнения того, что недослышали, начинали смеяться и все остальные.
«Собрались грузин, армянин, украинец и еврей. Человек произошел от обезьяны. Хорошо! Но какая это была последняя обезьяна, после чего появился человек?
Грузин: «Шимпанзе!» Армянин: «Павиян!» Украинец: «Горилло!» «Не будем спорить, – сказал еврей. – Абрам-гутан!»».
После взрыва хохота – дальше…
«Мужичок спрашивает апостола Петра:
– Можно видеть Божью мать?
– Проходи направо…
Зашел. Сидит старая еврейка в очках и вяжет.
– Матерь Божья, скажи, как это ты родила от непорочного зачатия Сына Божьего?
– Откровенно говоря, мы хотели девочку!»
Конечно, для меня, по существу еще мальчишки, приезжавшего сюда изредка, главным образом в гости к отцу, многое из жизни Болшево оставалось за кадром. Выпускник предыдущей мастерской Маневича Эдик Тополь, который прожил тут многие годы, и позднее эмигрировав в Америку, сделал головокружительную литературную карьеру на антисоветских романах, рассказывал уже в наши дни:
«Был такой период, когда Юткевич, например, делал фильм «Ленин в Париже». Юлий Яковлевич Райзман делал фильм «Твой современник», а до этого он делал фильм «Коммунист». Кто-то еще делал, я не знаю, там Озеров делал «Покорение Европы», кто-то еще писал что-то такое очень партийно-направленное. Но если вечером, после одиннадцати, когда все затихало, пройти по коридору Дома творчества «Болшево» на цыпочках, то можно было услышать, как из под каждой двери доносился «Голос Америки», «Немецкая волна», «Би-би-си», «Голос Ватикана» – все вражеские голоса. Все слушали по вечерам вражеские голоса, а утром клепали советское кино.
И существовал еще в Болшево, как раз был открыт, закон Паши Финна. Закон гласил: всегда количество людей плюс две бутылки. Если это двенадцать человек, то этих четырнадцать, если это пять человек – семь, если это три человека – пять бутылок как раз. Это тогда называлось закон Паши Финна. Павел, не знаю как его отчество, честно говоря, очень худенький, даже весил меньше меня, но по возможностям своим превосходил всех, и принял этот закон. А мы этим законом злоупотребляли. Честно скажу, в Болшево по вечерам делать было особенно нечего. Здесь был бильярд, конечно, было кино, но были и всякого рода поводы, каждый раз находились, поскольку кто получил гонорары, у этого приняли картину или, наоборот, у этого не приняли картину, тогда тоже надо выпить, потому что фильм зарезали, дали поправки и так далее… Мы считали, за нами не так наблюдают старшие товарищи, но однажды, например, ко мне подошел Юлий Райзман и сказал: «Эдуард, это уже слишком. Ей пятнадцать лет». «Ну что вы. Ей уже восемнадцать». И Райзман пожал плечами и сказал: «Ну не может быть». Повернулся и ушел».
Многие вспоминают как вечерами в какой-нибудь одной комнатушке, куда набивалось человек по двадцать, слушали Галича, тоже члена Союза кинематографистов. На эти импровизированные концерты приходили какие-то незнакомые люди, все начинали бояться: свои ли это люди, могут ли они слушать Галича. По утрам он писал сценарий «Государственной границы» о чекистах, а по вечерам пел песни о тупости советского режима.
Годы шли, и Дом постепенно ветшал. На майские праздники 1977 года из Болшево мне дозвонился отец. Он только что закончил там режиссерский сценарий многосерийного телефильма «И снова Анискин» по глуповатой книжице популярного некоторое время литератора Липатова о деревенском «детективе» и должен был запускаться с картиной в подготовительный период, начал уже формировать съемочную группу. Разумеется, он прекрасно отдавал себе отчет в «ценности» такого литературного материала, но то, что он хотел ставить из классики, ему не давали, и опять надо было выживать…
– Приезжай, – попросил он, – пообедаешь тут со мною, погуляем. Вечером что-то обещают в кинозале…
Мой «Запорожец», похоже, обремененный собственным именем, по непонятным причинам в последние дни опять отказывался заводиться, а тащиться на автобусе, метро и электричке за город очень не хотелось. Я отказался.
– Увидимся же еще на неделе…
Через пару часов отец перезвонил еще раз.
– Слушай, ну давай приезжай сегодня… очень хочу тебя видеть, поговорим… Если не приедешь – жалеть ведь потом будешь. – сказал он.
И сегодня спустя почти три с половиной десятка лет я не перестаю думать о том, могло ли что либо измениться, если бы я согласился. Ну что стоило мне, молодому и здоровому, оторвать задницу от мягкого кресла и дойти до остановки автобуса, хорошо видной с нашего тринадцатого этажа. Я отлично осознаю, что ответа на этот вопрос не существует – во всяком случае, мне никогда не будет дано его знать – и все равно проклинаю себя. Много лет спустя я рассказал об этом своему сыну.
Лень оказалась сильнее. Я не поехал.
Часа через три в нашей квартире на Ленинском проспекте вновь раздался телефонный звонок. Не помню уже кто, кажется, женский голос, сказал, что звонят мне из Болшево от Исидора Марковича, и я должен немедленно туда приехать…
… Я прошел по пустому коридору первого этажа Болшево, толкнул дверь комнаты. Отец лежал на диване, головой к выходу, лицо было спокойным, рот чуть приоткрыт, глаза закрыты… В коридоре начинали собираться люди. через час пришла медицинская машина из местной больницы…