Страница:
3
Таганрог имел и третий лик – степной, морской. Не морской торговый, но морской солнечный, песчаный. Город стоял на берегу теплого залива, а прямо за шлагбаумом начиналась степь.В гавани ловили рыбу на удочки. Павел Егорович к такому занятию относился терпимо – была «маленькая польза». Антон смастерил поплавки-человечки: когда рыба клевала, человечек погружался и подымал руки кверху. Бычков ловили сотнями. Столько было не нужно, они портились, но остановиться не могли. «Плескание» и лежанье на песке Павел Егорович не одобрял, но все же ходили и просто купаться, заплывали далеко, ныряли. (Когда Чехов возвращался с Сахалина Индийским океаном, он придумал себе развлечение: нырял с носа парохода на полном ходу и хватался за конец, кинутый с кормы.)
С моря возвращаться приходилось рано; пока проходили Банный спуск, снова становилось жарко. Копейка, чтобы купить «сахарного» мороженого у мороженщика Григория, бывала редко.
«У кого есть копейка, тот ест из зеленой рюмочки, ест долго, с чувством, толком, расстановкой, боясь не уловить минуты блаженства, чавкая, облизываясь, облизывая пальцы. Один ест, а десятка два не имущих копейки стоят “руки по швам” и с завистью заглядывают в рот счастливчика. А тот ест – и ломается…
– Пётра, дай… ложечку! – стонет девочка, следя за правой рукой счастливчика.
– Отстань! – говорит счастливчик и крепко сжимает в кулаке зеленую рюмочку.
– Пётра! – стонет мальчик в большом отцовском картузе. – Одолжи!
– Чего?
– Сахарного морожена. Немножко. (Пауза.) Дашь? Ты ложечку. Я тебе пять бабок дам.
– Отстань! – говорит счастливчик.
Счастливчик съедает свою порцию, долго облизывает губы и долго-долго живет воспоминаниями о сахарном мороженом» («Ярмарка», 1882).
Но зато когда у братьев появились свои деньги от продажи птиц, от репетиторства, – они стали постоянными клиентами мороженщика.
Попав через 7 лет снова в Таганрог, Александр Чехов напишет брату: «Видел мороженщика Григория. Он узнал меня и осклабился с фразою: “Господин Че-е-ехов!” Я купил у него мороженого, заплатив впятеро, но не ел из предосторожности».
Зимой Таганрогский залив был неприветлив, подледный лов рыбы опасен. Сбивались в артели, ловили огромными неводами – до 300 сажен длины, влекомыми подо льдом (попадались белуги до 90 пудов весом). Ловили и в одиночку. Все время рассказывали, как провалился под лед то местный мещанин, то двое каких-то пришлых, то лошадь. Когда вдруг начинался ураганный ветер, метель, на льду, в десятках километров от берега, замерзали целыми артелями. Иногда ветер взламывал лед и рыбаки оказывались отрезанными от берега.
Один из таких случаев запомнился братьям. Александр Чехов описал его в рассказе «Ночной трезвон», сохранив, как обычно, в точности все реалии (приморский город, семь церквей, сорок два рыбака и т. п.):
«Ночь под Рождество. Все церковные службы давно уже окончены […], но с колоколен всех семи церквей города несется беспрерывный и в то же время беспорядочный трезвон. […] Третий день уже бушует беспросветная и беспрерывная вьюга. […] Еще два-три такие ужасные дни, и весь приморский большой город будет до крыш занесен снегом и потонет в сугробах […]. Сорок два рыбака погибают там, далеко, верст за тридцать в открытом море, на льду… Для них-то и раздавался ночной трезвон во всех церквах города».
Антон Чехов использовал впечатления этих дней в рассказе «В рождественскую ночь» (1883):
«Если метель в последние два дня на море не засыпала снегом Литвинова и его рыбаков, то они спешат теперь к берегу. Море вздулось и, говорят, скоро начнет ломать лед. Лед не может вынести этого ветра […]. Сквозь вой ветра можно было расслышать звон. Это звонили наверху, в рыбачьей деревушке, на ветхой колокольне. Люди, застигнутые в море метелью, а потом дождем, должны были ехать на этот звон, – соломинка, за которую хватается утопающий».
От задов кладбища уже шли засеянные поля; они тянулись до самого горизонта. Петровская роща, чаще называемая Дубками, тоже была окружена хлебами. Дальше начиналась степь.
«А за кладбищем дымились кирпичные заводы […]. За заводами кончался город и начиналось поле […]. Между тем перед глазами ехавших расстилалась уже широкая, бесконечная равнина, перехваченная цепью холмов. Теснясь и выглядывая друг из-за друга, эти холмы сливаются в возвышенность, которая тянется вправо от дороги до самого горизонта и исчезает в лиловой дали. […] Сжатая рожь, бурьян, молочай, дикая конопля…» («Степь», 1888).
Первую попытку описания приазовской степи находим еще в рассказе 1882 года – «Двадцать девятое июня».
Птиц Антон знал профессионально, и когда через несколько лет он попал на знаменитый московский птичий рынок на Трубной площади, нового там для него оказалось мало…
За городом было множество балок – Воловья, Большая и Малая Черепахи, Кагатов овраг. Весною они превращались в бурные речки.
В степи стояли курганы; больших, впрочем, не было – самый высокий, по измерениям местных естествоиспытателей, составлял 25 футов. Но и с них обзор получался хороший: степь лежала ровная.
«…Видны были все курганы и далекая, похожая на облако, Саур-Могила с остроконечной верхушкой. Если взобраться на эту Могилу, то с нее видна равнина, такая же ровная и безграничная, как небо, видны барские усадьбы, хутора немцев и молокан, деревни, а дальнозоркий калмык увидит даже город и поезда железных дорог» («Счастье», 1887).
«Донецкую степь я люблю и когда-то чувствовал в ней себя как дома и знал там каждую балочку» (1898).
Это была пригородная, «домашняя» степь. Настоящая степь начиналась дальше, верстах в сорока от Таганрога; ее Антон видел, когда ездил с братьями на лето в деревню Княжую, к деду, управляющему имением графини Платовой. До деревни было шестьдесят верст, на волах ехали с ночевкой; спали под звездами.
Заезжали в село Криничку, ловили бреднем рыбу; больше попадались раки, что тоже было недурно, трудно было только выпутывать клешни и раковые шейки из ячей.
Княжая являла собою обветшавшую барскую усадьбу с большим садом, спускавшимся к реке, и огромным пустующим барским домом; в этом доме и селили братьев.
Начинались другие впечатления. Дед считал, что все его занятия очень интересны, – и брал кого-нибудь из внуков в свои объезды на беговых дрожках полей, огородов, где каждые два-три дня сменялись подённые рабочие из самых разных губерний. Обедали с ними, слушали их рассказы. Объезжали тока, где вовсю шла молотьба.
«Вокруг столба, вбитого в самую середку гумна, запряженные в ряд и образуя один длинный радиус, бегали двенадцать лошадей. […] Из-под их копыт ветер поднимал целые облака золотистой половы и уносил ее далеко через плетень. Около высоких свежих скирд копошились бабы с граблями и двигались арбы…» («Красавицы», 1888).
Сторонним наблюдателем, впрочем, Чехову не удавалось быть и здесь. «В детстве, живя у дедушки в имении гр. Платова, – вспоминал он, – я по целым дням от зари до зари должен был просиживать около паровика и записывать пуды и фунты вымолоченного зерна; свистки, шипенье и басовой, волчкообразный звук, который издается паровиком в разгар работы, скрип колес, ленивая походка волов, облака пыли, черные, потные лица полсотни человек – все это врезалось в мою память, как “Отче наш”» (письмо к А. С. Суворину). Может, потому и врезалось (как лавка, как церковные службы), что это наблюдательство работника, участника?
Два лета – после 6-го и после 7-го класса – Чехов провел на хуторе родителей ученика, у которого был репетитором, – Пети Кравцова. Это был уединенный «печенежский» хутор, «аул полудиких народов». Стены дома увешаны ружьями и пистолетами, все окна заставлены жестянками с порохом и мешочками с дробью. Мальчиков будили выстрелы: хозяин бил из ружья в ворон, сорок, воробьев, которые могли бы нанести вред хозяйству. Пальба шла беспрерывная – даже если нужны были курица или гусь к обеду, в них стреляли. Охотились конечно, не только на ворон и кур – вокруг было много болотной дичи, дроф, бекасов. Не научиться стрелять, живя здесь, было невозможно. Выучился Антон и ездить верхом – можно было брать любую из пасущихся вокруг хутора стреноженных лошадей и, распутав, скакать без седла куда угодно.
Приехав в родные места уже известным писателем, Чехов писал: «Когда я вспоминаю про эти балочки, шахты, Саур-Могилу […], вспоминаю, как я ездил на волах в Криничку и в Крепкую графа Платова, то мне становится грустно и жаль, что в Таганроге нет беллетристов и что этот материал, очень милый и ценный, никому не нужен». Но все это оказалось нужным ему самому, и не только как «материал» – это вошло в структуру его личности.
«Кто хоть раз в жизни поймал ерша или видел осенью перелетных дроздов, как они в ясные, прохладные дни носятся стаями над деревней, тот уже не городской житель и его до самой смерти будет потягивать на волю» («Крыжовник»).
Природа для Чехова – часть его существования. Времена года – важные этапы жизни. Любая перемена погоды – явление, равноценное литературным, общественным делам: о дожде, снеге он упоминает в письмах в одном ряду с ними. Прилет птиц – крупнейшее событие, он пишет о нем Суворину в марте 1891 года вместе с сообщением о работе над «Дуэлью». С вниманием и волнением вглядывается он в природу во время сибирского путешествия и с восторгом сообщает в письмах к нескольким корреспондентам, что целый месяц видел солнце от восхода до заката.
Всем этим он обязан своему степному детству. Свою связанность с природой он всю жизнь ощущал очень остро; его настроение барометрически реагировало на погодные изменения. В своих рассказах он показал глубокое влияние состояния природы на психику человека. Человек «оприрожен», природа – очеловечена. Деревья, цветы, облака, собаки, волки чувствуют и думают, как люди («Агафья», «Каштанка», «Белолобый», «Страх»). Они огорчаются, радуются, волнуются, грустят. В рассказе «Красавицы» лошади, «не понимая, зачем это заставляют их кружить на одном месте и мять пшеничную солому, бегали неохотно, точно через силу, и обиженно помахивая хвостами». Волчиха из «Белолобого» – домашнее, понятное, чадолюбивое существо: «Волчиха была слабого здоровья, мнительная; она вздрагивала от малейшего шума и все думала о том, как бы дома без нее кто не обидел волчат. […] Ее мучил голод, голова разболелась от собачьего лая…»
Среди ранних вещей Чехова есть очерк «На волчьей садке» (1882), где описывается жестокое зрелище: травля волков, устроенная на Ходынском поле в Москве: «Волк […] осматривается… Нет спасения. А ему так жить хочется. Хочется жить так же сильно, как и тем, которые сидят на галерее, слушают его скрежет зубовный и глядят на кровь». В чеховское время так не писал никто. «Говорят, что теперь девятнадцатое столетие. Не верьте, читатель. В среду, шестого января, в европейском и даже столичном городе Москве […] сидели люди и наслаждались зрелищем». Что это нам напоминает? Конечно же: «Седьмого июля 1857 г. в Люцерне, перед отелем Швейцергофом […] около ста человек слушало его…» (Л. Толстой. «Из записок князя Д. Нехлюдова. Люцерн»).
Толстой пишет об унижении, которому подвергся в цивилизованной Европе, на глазах у всех, человек. Для Чехова столь же важным в нравственном смысле оказывается бесчеловечное отношение к животным.
О природе и животных писали многие. Сочинения С. Аксакова, Пришвина останутся навсегда – в будущем, быть может, они предстанут как описание прекрасного облика прежней планеты и удивительных животных, которых уже давно нет.
Но сейчас нам, пожалуй, важнее опыт Чехова, который писал не об уникальной жизни человека наедине с природой в краю непуганых птиц, а о повседневном общении с ней человека современной цивилизации в условиях города, квартиры, пригородной дачи. В произведениях и в собственной жизни Чехов дал образцы истинной этики человека в его общении с братьями нашими меньшими.
О его характере и даже внешности в гимназические годы сведения противоречивы. Одни соученики вспоминали, что он был полным, другие – что «худощавым на вид, но крепышом». Одни запомнили его «вялым увальнем с лунообразным лицом» (П. А. Сергеенко), «букой» (Г. Тан-Богораз), другие, в том числе домашние, – как «весельчака, шутника, острослова». Современник прав: «Очевидно, мальчик развертывался охотнее дома, чем в гимназических стенах». Но на мнении о «весельчаке» лежит явный отсвет последующей славы юного писателя-юмориста. Во всяком случае, вызывают сомнение воспоминания о том, как юный Чехов читает смешные рассказы «по тетрадочке», потешая этим всю гимназию.
Но независимо от того, насколько это проявлялось вовне, юмористический настрой несомненно был сильным. Любовь к прозвищам (начавший ухаживать за барышнями Александр получил прозвище Волокитич Фаленюга, вечно хныкавший в детстве Николай – Зюзя Калич Мордокривенко), к каламбурам, к обыгрываньям латинских цитат и немецких слов, церковнославянизмов бьет в глаза в ранних письмах, ранних рассказах Антона Чехова и его первой пьесе, еще тесно связанных с детским и юношеским словесно-тематическим багажом.
Несомненно, сильна была и артистическая жилка, желанье имитировать, пародировать жесты, манеры.
М. Д. Дросси-Стайгер, сестра гимназического приятеля Чехова, вспоминает: «Полина Петровна была старая дева, очень жеманная, непрестанно оправлявшая на себе платье и красневшая по всякому поводу. Антоша изумительно копировал ее манеры. Бывало, Антоша ее передразнивает, а она потом входит, – и трудно было удержаться от смеха».
Вспоминает приятель отца Чехова, Ф. П. Чангли-Чайкин: «При приходе брата (Митрофана Егоровича. – А. Ч.) Павел Егорович встречает его с распростертыми объятиями. Дядя, будучи человеком религиозным, безмолвно направляется к углу с иконами и начинает набожно креститься. Отец остается с протянутыми руками. Так как икон много, то моление продолжается долго. Хозяин опускает протянутые для встречи гостя руки и тоже начинает молиться. Наконец дядя кончил молиться и, оборачиваясь, протягивает руки. Теперь молится хозяин, а гость стоит с протянутыми руками». Эту сцену потом не раз в лицах представлял Антон.
Сведения о детских забавах и шалостях братьев Чеховых скудны (может быть, их было не так много?..). Но о некоторых мы знаем. Играли в лапту (Антон – отлично), в бабки, ловили тарантулов в степи, жарили рыбу на берегу, клеили воздушные шары из папиросной бумаги, заполняя их светильным газом при помощи шланга, надеваемого на рожок загашенного уличного фонаря (Павел Егорович узнал, окончилось большой поркой), принесли домой череп и кости, сильно напугав сестру. Правдивость последнего эпизода М. П. Чехова впоследствии оспаривала, но А. А. Долженко, автор воспоминаний, возражая ей, стоял на своем. Какая-то историй с черепами и костями (быть может, и не одна) несомненно была: о подобном эпизоде вспоминала А. Л. Селиванова-Краузе (черепом пугали и ее); сюжет, с ними связанный, положил в основу своего рассказа Александр Чехов («Жертвы науки. Из воспоминаний детства», 1887), а он, сгущая отдельные подробности, в целом сами эпизоды обычно не придумывал.
Еще меньше дошло до нас сведений, рисующих общественный темперамент Чехова – даже в Московском университете, не говоря уже о гимназии. Тем ценнее каждое такое свидетельство. Однокашник Чехова таганрогский врач И. Л. Шамкович рассказывал корреспонденту киевской газеты в 1914 году:
«Как-то раз у класса вышло какое-то недоразумение с преподавателем словесности Мальцевым. Класс решил не подавать очередного сочинения. Чехов согласился с этим решением. Тем не менее один из учеников, ныне здравствующий, сочинение подал. Поступок изменника возмутил другого ученика, сейчас видного присяжного поверенного на юге, и он ударил изменника по лицу. Увидя это, Чехов не выдержал, пришел в сильное волнение и воскликнул: “Это глупо, это дико!”»
Реальность этого эпизода получила неожиданное подтвержденье через 60 лет. В 1935 году, во время празднования 75-летия со дня рождения Чехова, в таганрогском театре с воспоминаниями в числе прочих выступил престарелый И. Л. Шамкович. С некоторыми вариациями он изложил тот же эпизод: «В. ударил заподозренного по лицу, пользуясь тем, что был посильнее. Гимназист Антон Чехов подошел к В. и сказал тихо, но крайне выразительно: “Как тебе не стыдно!”»
«В момент, когда со сцены произносилась эта фраза, – вспоминает один из находившихся тогда в театре, – из глубины театрального зала раздался несколько хриплый, но отчетливый старческий голос: “Мне и сейчас стыдно!” Оказалось, что в зрительном зале присутствует согбенный годами В.»[2]
Соученик Чехова В. Г. Богораз (печатавшийся под псевдонимом Тан) однажды написал: «Таганрогская гимназия в сущности представляла арестантские роты особого рода. То был исправительный батальон, только с заменою палок и розг греческими и латинскими экстемпоралиями» (сложными переводами с родного языка). Это хлесткое высказывание многократно цитировалось, несмотря на его очевидные преувеличения.
В 1837 году таганрогская коммерческая гимназия, основанная в 1806 году, была преобразована в 7-классную гимназию. В 1843 году гимназия перешла в специально построенное каменное здание. Здание было хорошее. В нижнем этаже помещались классные комнаты, библиотека, историко-географический музей, канцелярия гимназии, квартира директора. В верхнем этаже – актовый зал, большая часть классных комнат. Классы были светлые, в середине 70-х годов они были оборудованы партами-скамейками по системе Кунце (такие парты просуществовали до 60-х годов нашего века). В актовом зале, помимо полагающихся официальных портретов, висела копия, писанная маслом, «Сикстинской Мадонны» Рафаэля. Там же были две «золотые доски», куда заносились фамилии выпускников-медалистов. Последние четыре года Антон видел там свою фамилию: в 1875 году с серебряной медалью окончил гимназию Александр Чехов.
Это была обычная гимназия того времени – с инспекторами, глазками-окошечками в классных дверях, обязательными проходами по коридорам директора, дежурствами инспекторов в парках, в театре. Атмосфера смягчалась тем, что директор, Э. Р. Рейтлингер, был человеком добродушным. Братья Чеховы были с ним в хороших отношениях: Александр был репетитором у его детей и в последний свой гимназический год даже жил у него на квартире. Антона соученики запомнили прогуливающимся с директором по гимназическому коридору.
Ежегодно в мае устраивалась экскурсия в Дубки.
«Экскурсии эти, – писал историк Таганрогской гимназии, – имели характер полной непринужденности и были исполнены искреннего детского веселья и оживления». Однако, по воспоминаниям одного из учеников, само путешествие у гимназистов успеха не имело. И понятно, почему: по словам того же историка, «ученики гимназии отправлялись туда пешком в сопровождении начальника гимназии, инспектора и преподавателей». Но по прибытии в рощу все менялось. Расстилали скатерти, ставили самовары. Предлагалось даровое угощенье: бутерброды, молоко, чай, апельсины… «Преподаватели, – вспоминает другой участник этих маёвок, – забыв на время всякую официальность и вспомнив свою юность, снимают сюртуки и превращаются в тех же гимназистов, дурачатся, бегают взапуски, борются, прыгают друг через друга; гимназисты прыгают через них, “салят” мячом их; смех, шум, крик, общая свалка. Стена, созданная циркулярами и инструкциями и отдаляющая мир учеников от преподавателей, рушится, и лед, покрывавший в течение года все отношения учеников и преподавателей, тает». Играли в мяч, в чехарду, «в беглых». Антон больше всего любил лапту.
Это была классическая гимназия, и для того времени отнюдь не хуже прочих. От поступающих в 1-й класс требовалось: по русскому языку «умение бегло и со смыслом читать и пересказывать легкие рассказы на предложенные вопросы, а также писать под диктовку без искажения слов и уметь читать по-церковнославянски», по арифметике – знание первых четырех действий. Подавляющее большинство получало все эти сведения в приготовительном классе (23 августа 1868 года в приготовительный класс поступил и Антон Чехов).
Большое значение придавалось древним языкам – из-за них чаще всего оставляли учеников на второй год. Но в гимназии хорошо было поставлено преподавание естественных наук, силами учеников и педагогов велись метеорологические наблюдения, печатавшиеся в местной газете, в кабинетах были новейшие приборы, имелся телескоп. В 1872 году «Азовский вестник» сообщал о том, что «инспектор Каменский намерен познакомить таганрогскую публику с недавно приобретенным для физического кабинета гимназии фотоэлектрическим микроскопом Дюбоска».
Преподавание велось по обычной гимназической программе: всеобщая и русская история, история Древней Греции и Рима, география России, теория словесности, история русской словесности. Русская литература заканчивалась на «Антоне Горемыке» и «Записках охотника».
Лев Толстой считался уже текущей литературой: о «Войне и мире» гимназисты делали «свободные доклады» на ежегодных собраниях, посвященных чтению и толкованию выдающихся образцов отечественной и иностранной словесности.
Но гимназией образование не исчерпывалось – очень рано Чехов начал много читать.
Что он читал?
5
С 16 до 18 лет Чехов прожил в Таганроге один. Эти годы – ключевые для понимания его личности: в Москву он приехал уже другим человеком. Меж тем они – самые глухие и темные в его биографии.Главная потеря этого времени – утрата писем, которые он регулярно писал семье в Москву. Сохранилось только два – родителям (20 июня 1878 г.) и брату Михаилу (5 апреля 1879 г.). Во втором из этих писем Чехов размышляет о человеческом достоинстве, высказывает свои литературные вкусы и оценки (после чтения Бичер-Стоу – «неприятное ощущение, которое чувствуют смертные, наевшись не в меру изюму или коринки»), дает советы (читать Сервантеса, читать статью Тургенева «Дон-Кихот и Гамлет», «Фрегат Палладу» Гончарова).
Письмо это цитировалось тысячекратно, что понятно, ибо оно, по сути дела, единственный достоверный источник сведений о круге чтения, литературных пристрастиях Чехова-юноши.
Знакомство с мировой культурой мальчик Чехов начал с Библии, знакомство с современной умственной жизнью – с газет. Начал очень рано: Павел Егорович имел привычку читать газету вслух или заставлять делать это кого-либо из детей, потом они еще должны были пересказывать прочитанное.
Что такое была провинциальная газета 70-х годов XIX века?
В 1817 году во всех губернских городах по правительственному указу начали выходить губернские ведомости. Кроме обязательной официальной части, печатавшей монаршие распоряжения, телеграммы, сведения о назначениях и продвижениях по службе, была часть неофициальная, в которой помещались статьи на сельскохозяйственные темы, краткие рецензии на спектакли (не всегда), отчеты о благотворительных вечерах. Часть официальная была скучна, неофициальная – интереснее не намного.
В Таганроге, как городе не губернском, местная пресса появилась позже. В 1859 году начал выходить «Полицейский листок», в 1870 году он был переименован в «Ведомости Таганрогского градоначальства».
В начале 70-х годов в провинции возникло множество частных газет; в Таганроге тоже появилась такая газета, издавал ее крупный местный бакалейщик и владелец типографии П. С. Муссури, редактором был преподаватель гимназии Ф. Р. Браславский. Называлась газета «Азовский вестник»; выходила она в 1871—1878 годах. Это была газета чеховского детства.
Как и в «Ведомостях Таганрогского градоначальства», в ней печатались правительственные сообщения и городские административные распоряжения, но зато здесь помещались подробные разборы спектаклей местного театра или гастролеров, был литературный отдел, широко перепечатывались корреспонденции из других газет – как вообще в провинциальной прессе («Стрекоза» острила: «На транспорт ножниц, следовавший из Тулы в С.-Петербург, произведено было нападение вооруженною рукою. Весь транспорт расхищен. Есть основания к подозрению, что дело не обошлось без участия редакций провинциальных изданий»). В разделе «Разные известия» можно было прочесть сообщения о путешествиях Д. Ливингстона и Н. Миклухо-Маклая. Писали об ухудшающемся климате – засухах, пыльных ветрах (словосочетание «пыльная буря» еще не привилось). Причину видели в вырубке лесов – как на юге, так и в Поволжье. Все чаще писали о необходимости лесных посадок. Когда Чехову было 16 лет, в газетах было опубликовано высочайшее повеление об установлении ежегодных премий за труды по разведению лесов и посадку деревьев в Херсонской, Саратовской, Самарской, Тамбовской, Воронежской, Харьковской, Курской, Полтавской губерниях, за наилучшее по правилам лесного хозяйства устройство лесных дач.
В последние гимназические годы Чехов, когда уже жил один, выписывал популярное тогда периодическое издание – «Газету Гатцука», приложение к еще более известному «Календарю» того же издателя. Эту газету не раз упомянет через несколько лет Чехов-фельетонист.
Гатцуковское издание обрушивало на своего читателя целую лавину разнообразных сведений: об устройстве чернилиц (так это слово писал и Чехов), о филоксере, о филадельфийской выставке, о способе сохранять куриные яйца свежими в течение двух лет (обмазывать их парафином), о том, как сделать кожаное пальто непромокаемым, как закаливать стекло и т. п. Потом, в Москве, Антон Павлович будет поражать сестру, давая ей вычитанные у Гатцука советы по крахмаленью белья: если в горячем крахмале распустить кусок спермацета, то белье, став белым и блестящим, сохранит гибкость.