Оледенел!
…Очень просит простить, но слышал, с какою лёгкостью Богрову пообещали билет в Купеческий сад. Очень бы занятно там побывать. Не может ли Богров устроить билет и ему?..
Барышня – идиотка! и совпадение – невероятное, на двести телефонных звонков не бывает!..
Оборвал, ответил зло, вообще не разговаривал, язык отказал, только: «Надеюсь, это будет в секрете?»
Когтит по груди, расцарапывает: с какого места слышал? Может – всё ??..
Почему все оступки, оскользы и срывы не постигают нас в плавной жизни, а только – на самом крутом опасном месте?
Почему: то растягивается время и дремлет, то – сжимается режущею петлёй?
Вихри мыслей – расчётов – опасностей – отклонений – посыльной уже заказан и пошагал, а:
может быть, это последний час твоей жизни?
И:
«Дорогие, милые папа и мама!.. (Через папу и маму, их чувствами, всего-то жальче и себя.) Вас страшно огорчит удар, который я вам наношу… Но я иначе не могу. Вы сами знаете, что вот два года, как я пробую отказаться от старого… (Обломанная лапка у „ж“, а задняя лапка „я“ – как в землю морковкин корень.) Но если бы даже я и сделал хорошую карьеру – я всё равно кончил бы тем же, чем сейчас кончаю…»
И это письмо – опять к знакомому.
(Не следят!..)
И – посыльной принёс заветный билет. И с браунингом в кармане, празднично проталкиваясь по бешено иллюминованным улицам, мимо огненных абрисов зданий и гор огня, у входа в Купеческий – мимо открытого вчера памятника Александру II – что-то итальянско-бронзовое, а внизу обсажен лубочными народными фигурами, «Царю-Освободителю – благодарный Юго-Западный край», – через контроль полицейский – по счастливому билету – в недоступный сад.
(Не следят!..)
И – по толчее сада, иллюминованного ещё безумней. Многоцветные фонтаны из ваз. Снопы светящихся колосьев. Букеты, рассыпающиеся в звёздочки. Слева издали через густоту деревьев – как висящий в воздухе крест святого Владимира в лампочках. У открытой ложи царя – симфонический оркестр. Крестьянский хор. Хор русских и малороссийских песен.
Мимо оркестров, мимо эстрад и хоров… Как разбирают эти скрипки! А может быть, отдаться музыке, иллюминации, ласкающей тёплой южной ночи – да и бросить всё?.. Ведь никому не обещано, никто не ждёт, никто не упрекнёт.
Сколько раз безчувственным осязанием, безчувственным ртом принимал эту жизнь, сколько раз внушал себе, что своя жизнь – не стоит, чтоб её тянуть, – а вдруг стало позывно жаль: ведь только двадцать четыре года! Можно прожить ещё полвека! Можно узнать, что будет в 1960 году!.. Твоя жизнь – ещё вся при тебе, вся надеется и ждёт, вся плывёт в этой музыке. И ещё где-то есть женщины, которые могут тебя когда-нибудь полюбить? (И ещё где-то крадутся с револьверами безстрашные, которых ты можешь выручить на суде блистательной речью и отойти под аплодисменты?) Но собственный единственный нажим на спусковую дужку – и вместе с грохотом выстрела обрушивается навсегда весь мир…
И – любишь себя. И – презренье к себе.
Жаль не приготовил моторной лодки.
На площадках, залитых электричеством. И под тёмными зеленями аллей… И даже – в первых рядах публики близ царского шатра…
Шатёр устроен над днепровским обрывом, смотреть фейерверки. Сам шатёр – из гранатовой материи с золотыми орлами и увенчан шапкой Мономаха в белых и голубых огнях. А с кручи вниз – светятся и сооружения набережной, одна пристань белая, другая зелёная, и громадная мельница Бродского, и на Трухановом острове горят царские вензеля, а по Днепру медленно плывёт ладья из огоньков в форме лебедя, огни отражаются в воде. И самой тусклой деталью – через Днепр на небе луна. При взрывах ракетных гроздьев оба берега Днепра с многотысячными толпами видны как днём – и оттуда возносятся оркестровые гимны.
Но у шатра – не видел царя. А близ эстрады с малороссийским хором – вдруг оказался, притиснулся – в двух шагах от него – не в трёх, а в двух! Чуть сзади, вполузатылок, гладко подстриженный тёмный затылок под военной фуражкой, – и между головами приближённых – открытый прострел! И в кармане – браунинг с досланным первым патроном. В кармане на ощупь передвинуть предохранитель – вынуть – и бей!
И – взорвать их сверкающий праздник весь!
Богров задрожал от сладости. Сколько раз он отвергал эту мысль – убивать царя, – но чтобы так доступно! но чтобы так!!!
Даже голова закружилась от своего могущества. Слабый нажим указательным пальцем – и нет ещё одного русского царя! И даже – целой династии может быть, всех Романовых – снять одним указательным пальцем! Событие мировой истории!
Но – с усилием охолодил себя: этот царь – только названье, а не достойная мишень. Он – объект общественных насмешек, он – лучшее ничтожество, какого только можно пожелать этой стране. Никакой удачный выстрел и никакой наследник потом не сделали бы эту страну слабей, чем делает этот царь. И вот уже 10 лет – убивали министров, генералов, а этого царя не трогал никто. Понимали.
Зато, напротив, расправа за смерть его, за рану, становится в противоречие с целью. Именно в Киеве это будет что-нибудь особенное. Убрали бы царя где-нибудь, только не в Киеве, – так-сяк. Но если в Киеве и – он, Богров, – это будет страшный еврейский погром, поднимется тёмный безумный народ. Живое, родственно ощущаемое еврейство Киева! Последнее, что б хотел задержать на земле Богров: чтобы Киев не стал местом массового избиения евреев, ни в этом сентябре и ни в каком другом!
Трёхтысячелетний тонкий уверенный зов.
И он погасил свою охотничью дрожь. И дал себя оттеснить. И пошёл дальше.
Зато уже – Столыпина он твёрдо решил убить сегодня! Премьера Столыпина – ничто не могло в этот вечер спасти, ничья рука, ничья преграда, ничья защита! И чернь – его не знает, и никто за него не поднимется.
А просто – не встретил. Не увидел. Может быть – и по близорукости.
Даже – показалось, видел издали, неотчётливо. Но нагонял, проталкивался, – упустил.
А может быть, всё-таки искал – не так уж упорно?
И – любишь себя. И – презренье к себе.
Не встретил, не нашёл.
А вечер – кончился.
Упущено.
И, едва выйдя из сада, среди разъезда экипажей в устьи Крещатика, перегороженного у Михайловской улицы жандармами и казаками, чтоб любопытные толпы не хлынули сюда смотреть, – уже очнулся от этой размягчённости и был тоскливо безвыходно сжат – внутри.
Стояли сиволобые, охраняли, а он! – уже проточился в самое сердце, смертельный укол неся при себе, – и? – рассеялся… не нашёл…
От себя не уйдёшь. Ещё не доехал извозчик до Бибиковского – уже знал Богров: надо добывать следующий билет.
Завтра? А пока поспать…
Нет, уже никогда не спать.
Но – Кулябко?! Все эти дни – ни вопроса, ни безпокойства: приехали террористы, нет? и – что было в Купеческом? и – зачем так нужно было туда пойти? Николай Яковлевич имеет при себе всё, что нужно, – и никакого безпокойства! Блаженная толстокожесть! – такой не ожидал Богров, даже зная охранников.
Как их назначают? Как их отбирают? Как они продвигаются по служебной лестнице? Всё – по знакомству и угодству.
А может, наоборот: всё разгадали?.. А может – сейчас придут с арестом?.. Следили в саду?
Возможно! Возможней всего! Похолодел.
Полночь. Час ночи. Движение к раздеванию? Нет, и думать нечего спать.
С каждым часом бездействия он – терял.
Как он мог так расслабиться в Купеческом, как он мог упустить? Меньше бы слушал скрипки, быстрей бы ходил-искал.
Завтра утром опять не застать Кулябки. Завтра днём своё непрерывное движение торжеств, и можно театр упустить.
Добывать билет – сейчас же, сейчас же, не рискуя откладыванием.
Со своей мистификацией – уже сам сживаешься. Двоение реальности. «Николай Яковлевич» сидит вон в той комнате. Что он подумает, услышав ночной уход своего сомнительного хозяина? Как объяснить ему? И как разгадать его завтрашние планы? А что передать Кулябке? Поверит ли Кулябко? Поверит ли Николай Яковлевич? Только бы не отказала остротá, мгновенность доводов.
Отрепетировать их. Вот, изложить чётко на бумаге. Да по ночному времени к Кулябке без записки и не попасть.
…Николай Яковлевич ночует у меня. У него в багаже два браунинга… (Как можно ближе к истине – не поскользнёшься. Чем ближе – тем верней играется роль, тем меньше морщин на лбу.) Ещё приехала «Нина Александровна». (Когда-то встречалось в жизни такое сочетание, обаятельная, молодая…) Я её не видел. У неё – бомба. (Без этой бомбы – ничего нового, охранку не сдвинешь и не проймёшь.) Остановилась на другой квартире… (Это вот для чего, прекрасное построение: если здесь у меня – не все террористы, то на квартиру нагрянуть нельзя, испугаешь остальных. Но и – надежду надо им дать. Но и – ограничить во времени.) Завтра днём она придёт ко мне на квартиру от двенадцати до часу. (А с шеста вниз посмотреть – закружится голова: уже какая высота!) Подтверждается впечатление, что покушение готовится на Столыпина и Кассо.
Всё им открыто! всё от начала до конца! сам на себя доносчик перед исполнением! – невиданно! Лазарев – распутает ли когда-нибудь? оценит?
…Николай Яковлевич считает успешный исход их дела несомненным. (Надо, чтобы Кулябку тряхнуть. Перетревожить их нельзя, но оставить сонными тем более…) Опять намекал на таинственных высокопоставленных покровителей… (Утомлённая голова уже не придумывает новых мотивов.) Я обещал во всём полное содействие. Жду инструкций…
В этой язвительной наглости обнажения всего, как будет, – есть что-то завораживающее, Кулябко и должен онеметь, он должен – душевно смириться, подчиниться.
И всё-таки: невозможно понять, почему они так равнодушны?..
Бомбой – взорвёт он безпечность Кулябки! Именами министров – успокоит. Высокопоставленными покровителями — окостенит. Этими покровителями он прокусит сердце Кулябки. Если и покровители так хотят – то зачем Кулябке стараться больше всех?
В два часа ночи к городовому у подъезда Охранного отделения подошёл хорошо одетый господин и потребовал доложить начальнику. Дежурный в отделении – всё тот же Сабаев, он ещё не сменился (а сменясь – не отправится ли к нашей кухарке, как раз когда бы ей готовить завтрак Николаю Яковлевичу). Пригласил в приёмную. Стал звонить на квартиру, разбуживать подполковника. (Богров теребил их как проситель, будто это ему, а не премьер-министру грозило покушение…) Кулябке, конечно, страх не хотелось ночь разбивать: ну, какие там ещё спешности? ну хорошо, пусть изложит письменно… Да записка уже готова, вот она… Ну, тогда отошлите её Демидюку, пусть разбирается… Нет, он настаивает – только вам лично.
Понесли записку. Течёт ночь, перемесь безсонницы и провалы сна. Сидит Богров у Сабаева. Клюёт носом Сабаев. А Кулябко на эти четверть часа ещё, наверно, улёгся спать. Но, встряхнутый бомбою Нины Александровны, – поедет в отделение? Нет, конечно: звонит и велит – привести Богрова к себе на квартиру.
Второе свидание, и опять на квартире, вот пошлó!
А это и есть – то, что нужно! Человек, сжигаемый замыслом, несравненно сильней человека, хотящего только покоя. Человек, не ложившийся спать, всегда превосходит человека, вырванного из постели. Вслед за рассчитанной своей запиской хладнокровный Богров вступает и сам гипнотизировать расслабленного Кулябку.
А Кулябко и ещё последние эти четверть часа, после второго телефонного разговора, додрёмывал. И, с простотой российской, – вышел к нему перевалкою селезня, так и не дав себе труда одеться, ведь сейчас опять в постель, – в бордовом халате, зевая густо:
– Что вас так безпокоит, голубчик? – с сожалением к себе, к нему, к таким несчастным…
А ведь и не стар, сорока ему нету. А толст.
Человек в халате, едва сведённом, и вовсе ничто перед человеком в костюме.
В этой драпировке сейчас – должно решиться.
А Богрову и нужен-то всего только: один театральный билет на сегодня. Вон там они лежат, стопочкой, в кабинете.
Но говорить открыто – ещё и сейчас неосторожно. (Самого себя изломало это откладывание. Всё тело болит.)
Кулябко встретил его с полусонной теплотой, не очень взорванный бомбой, не очень окостеневший от покровителей, – и другу своему подполковнику дружески растолковывает Богров те подробности, которых днём не мог по телефону: террористы поручили ему установить приметы Столыпина и Кассо. (Они – во всех иллюстрированных журналах, но сонному этого не сообразить.) Для этого и пришлось идти в Купеческий сад, не пойти – никак было нельзя: террористы, очевидно, следили за ним, как он выполнит.
Шест как будто прочный, вкопан, но наверху, уже близко к куполу, – как раскачивается! вот сбросит! И неизвестно чем держась, становишься безпомощен, самые нелепые движения: где следили террористы? в саду? так сами бы и собрали приметы, хоть прямо бы и грохнули… И если так не доверяют – пойдёт ли в сад, то – как доверяют все тайны, все планы, самих себя?..
Надо бы крепче всё увязать, но уже не хватает усталого ума.
Но тем более – у сонного Кулябки. В лице Кулябки глупость – даже не личная, а типовая, если не расовая. Почёсывается, укутывается плотней, ничего не заметил, всё правильно. Спа-а-а-ать!.. – он сам как тройная подушка.
И ещё перемалывая, что было в записке, и развивая: Столыпина не видел, поручения о приметах выполнить не мог. А Николай Яковлевич настаивает… (Подготовка, что понадобится театральный билет… Но брать – нельзя. Дороже билета – доверие. Может дать и билет, но приставить трёх филёров.)
Но покушение – не на Государя??..
Нет-нет.
Кулябко всё более успокаивается. Кулябко не понимает, зачем его вообще разбудили.
Да! спохватился, вспомнил жалобу из Кременчуга: приметы Николая Яковлевича слишком общи, невозможно искать, уточните, голубчик!
Какой дурак! Зачем ему Кременчуг?..
Что ж, можно. (Немного врасплох.) Вот: роста выше среднего… довольно плотный… брюнет… небольшие усы (а как там было раньше?)… подстриженная бородка… рыжеватое английское пальто… котелок… тёмные перчатки.
Тёмные перчатки особенно убедительны для православного жандарма: ведь у террориста – когти, надо прятать.
Пошёл Кулябко спать, а Богров – пустыми улицами, освежаясь.
Ещё раз убедился: на ночь филёрский пост снимают, за домом не следят. Или – самовольно спать уходят.
Вился, вился – какое искусство! Не отказало внимание, не отказал смысл.
Но – утром? Но утром, когда Кулябко очнётся, – ведь он же должен докладывать? Как высоко? Самому Столыпину? По смыслу – нельзя не доложить.
Так не слишком ли углубился кинжал истины?
А могли – и раньше доложить? Должны были – и раньше. И – ничего?
Не переиграл ли он со своей откровенностью?.. Но скажи одного Кассо – не дадут и билета.
В этой игре с истиной – уже чудовищная несоразмерность: премьер-министру объявят, что на него готовится покушение! Так он – обережётся, он и в театр не пойдёт?
Не спрячется. Пойдёт. Никак же не меньше, чем эту кулябку, обдумывал, изучал Богров свою будущую жертву. На вызов лётчика-эсера ответил же он тем, что сел с ним на двухместный аэроплан! Характер Столыпина – не уклоняться от опасности. Так он и встретит свою верную смерть.
Приманка поставлена прекрасно: террористы сойдутся, но не раньше полудня. Значит, раньше их брать нельзя. Раньше нельзя приходить с арестом на богровскую квартиру. (Только б не догадались проверить через Сабаева!..)
Но и – билета нельзя просить раньше: ведь не знает же Богров, что решат и что прикажут ему террористы…
Сколько там ни спал – а с утра, взвинтясь кофе, был нервно весел. Счастливое чувство: обхитрил, победил, приблизился – и вот наступает момент, для которого ты жил всю жизнь.
Сколько там ни спал, а утренняя голова всегда сообразит больше. В ночном свидании ошибки не было, хорошо. Но и – решения нет.
Надо развить его. Допечатлеть ночное впечатленье.
И – перед полуднем, за час до критической встречи террористов, хозяин квартиры вышел пешком. (Филёры уже стоят, смотрят – но за ним не идут. Доверие сохраняется.)
Он вышел на Крещатик – и средь солнечного дня открыто пошёл в Европейскую гостиницу, где, он знал, Кулябко сейчас. Где, знал весь Киев, расположились на дни торжеств многие приезжие высокие власти и пировали там. (Какая же смелость? – на просмотре у террористов, и не боится их? А вчера звонил прямо из дому в Охранное отделение, слал посыльного за билетом, – терпеливые террористы всё сносят и не безпокоятся? Как это знобко видно при свете и жаре южного дня!..)
Кулябко принял его в комнате того статского советника, Веригина.
Оба. (Но не трое, и то хорошо.)
Безукоризненно следить за каждым выражением.
Но дело и не в выражении, а – во втягивающем ворожении.
Неважно, что сказать, – важно, как смотреть. Перемалывать всё то же. (Эти не изменились.) Изменение одно: дневное свидание у террористов не состоится. (А откуда они друг о друге так точно узнают? как они это всё сговаривают?..) Встречу перенесли – на Бибиковский бульвар, на углу Владимирской, в 8 вечера. (За час до спектакля.)
Отложено, но – акт не отменён?
Нет! – навстречу всем опасностям Богров. И честных глаз не сводя с обоих.
Всё-таки пронимает. С двух сторон: где же он может произойти?
Правду, правду и только правду! Скорее всего… у театра. (Чуть откачнулся при конце.)
Статскому советнику, промокательному пресс-папье, очень хочется показать свои полицейские способности: а как узнать террористов на многолюдной улице? И как узнать их намерение: акт состоится или опять отложен? (Если отложен, тогда повременить с арестом?)
Кулябко: если идут на акт – пусть Богров подаст знак курением папиросы.
(Всё расползается: ему – идти на бульвар? на пустую скамейку? А как же – в театр?.. Всё рассыпается, и доводами спаять невозможно.)
А только – привораживающим взглядом, чуть набок плосковатую голову, такой милый юноша, ему хочется верить, как ему не поверить, ему надо верить…
Конечно, Богров всё готов исполнить, и папиросу. Но ему тягостно, что террористы затянут его в свой насильственный акт. Он как раз к этому часу хотел бы изолироваться, отойти от этой компании, да чтоб с ними и не арестовываться. Ему хотелось бы изолироваться от бомбистов.
Но – под каким предлогом?
Предлог как раз хороший: вчера в Купеческом саду не удалось собрать примет Столыпина. Николай Яковлевич – недоволен, и требует. Так может для этой якобы цели – в роли разведчика для террористов – и пойти в театр?
(При режущем свете дня так ясно видна вся подмазка и как неестественно прилепился к столбу в том месте, где быть и не должен. Тут всё рассыпается: зачем же ему в театр, если встреча на бульваре и акт – у театра? Как же он будет сигнализировать о намерениях, если изолируется? и – зачем им приметы так поздно? Но, сплавленное гипнотической волной, всё как-то удивительно держится.)
Даже вот как: а в театре Богров неправильным сигналом мог бы испортить их предприятие.
(И – держится!)
В праздничной суматохе (да они же опять спешат на завтрак с шампанским), перед очевидностью успеха и наград – держится!
– Но как вы объясните им, откуда вы достали билет?
– О-о! Через певицу Регину. А она – от своего покровителя из высшего света.
Ещё непонятно: так значит, Богров не укажет террористов на бульваре?
Ну, филёры легко могут следовать за Николаем Яковлевичем от дома Богрова. А в театре Богров пожалуй будет и понужнее.
Пожалуй…
Но как же террористы проникнут в театр?
(Всё смешалось.)
О-о, при высокопоставленных покровителях…
Завораживающе.
Кулябко и Веригин обсуждают ещё другие возможные варианты, в которые может быть поставлен террористами их сотрудник.
Без нажима, но чуть притерпевшись: причём мне надо получить видное место в партере: они могут за мной наблюдать, проверять, там ли я.
Ведь Богров под жестоким контролем террористов, каждый его шаг просматривается…
Веригин: в первых рядах – никак нельзя, там – только генералы и высокопоставленные.
Кулябко: в партере, но – дальше. Билет – пришлю, если планы революционеров не изменятся ещё раз, а то они всё время меняются.
Уплыл билет? Может и нет. Настаивать нельзя. (Ослабло тело, распускаются мускулы, язык устал, глаза закрываются, сейчас – мешком по столбу вниз?..)
Домой – на извозчике: и по слабости, и как бы торопясь в стиснутое общество Николая Яковлевича, не заподозрил бы в отлучке.
В собственную стиснутость. Так хорошо плёл, переползал – и срывается? А завтра вся эта царская банда поедет по другим городам – и надо дальше переставлять как фишки – Николая Яковлевича, Нину Александровну, и придумывать ещё персонажи, сюжеты, приметы… Уже не брала голова. Срывался.
Устал… Сколько мы, превосходные, тратим энергии, искусства – и на что? Проклятье! Они превращают нас в сыщиков.
Часы, часы одинокие, в безвыходном остром тупике, в перекладывании предположений. Обед с тёткой. Ничто не лезет в горло. Сам не заметил: с тёткой распустился и обронил, что был вчера в Купеческом. Изумилась: да как же попал? Петербургские знакомые помогли.
Как же можно было вчера пропустить Купеческий? Ведь такие удачи не повторяются.
Ещё вот не подумал: швейцар! Просто придут к швейцару и проверят: проходил ли парадное хоть раз вот с такими приметами?
А приготовлены, развешаны горничной – фрак, белый жилет. Этот фрак готовился для публичного адвокатского выступления, так и не состоявшегося ни разу.
Часы напряжённейших нервов. Ах, скорей бы конец, и в нём – вся награда! Кончатся прятки, сойдёмся лицом к лицу – и посмотрим, кто побледнеет. Скорей бы кончать. Скорей бы стрелять. Заслонил Столыпин весь свет.
Вдруг в комнату – стук, чей-то чужой. Револьвер – на столе, упустил прикрыть, почему-то рванулся к двери.
Полицейский!!!
Сабаев.
Открыли?? Всё провалилось?! Уже все комнаты проверил, никакого Николая Яковлевича?? Уже топчется в прихожей полицейский наряд??
Сабаев вежливо: можно ли ему с их телефона позвонить к себе в Охранное отделение?
Нет! Нет! (Ловушка? Ещё усилить наряд?)
Удивился Сабаев.
Нет, понимаете, в моём положении я не могу этим злоупотреблять. Это может быть замечено.
Ничего. Обошлось. Значит, он – к кухарке. Значит, там у них всё хорошо.
Ещё, ещё расхаживать, ждать, томиться. Лечь – не лежится, встать – не ходится.
Будет билет?
Как-то всё-таки перетягиваются стрелки часов. Ближе, ближе к семи. Нет сил дождаться до ровного. Позвонил Кулябке. На этот раз – он.
Голосом приглушенным (чтоб Николай Яковлевич не слышал): планы не изменились, пришлите билет.
Хорошо. Демидюк принесёт швейцару сам, скажет – от Регины.
Голос Кулябки – обычный.
Но – двадцать минут, но – тридцать минут, – не несут!
Уже и фрак надет, стеснительно жаркий, в кармане брюк – браунинг. Ходить, привыкая. Браунинг – большой, крупнокалиберный, выпирает, надо будет чем-то прикрывать.
Не несут!
И, с запасной запиской в кармане, объясняющей свой преждевременный выход и задержку террористов (…Николай Яковлевич очень взволнован… из окна через бинокль он видит наблюдение, слишком откровенное… Я – не провален ещё…), – 8 часов! уже там, на бульваре, их смотрят! – Богров выходит на улицу сам.
На первый в жизни акт.
Уже стемнело. Филёры. Не прорваться Николаю Яковлевичу…
Вот и сам Демидюк. Чтоб не попасть под глаза террориста из своего окна – знак ему, дальше, дальше, и к Фундуклеевской.
И вот – билет в руке!!!
Самообладательно – ещё раз перегнуть его, и в карман фрака.
Судьба правительства. Судьба страны.
И судьба моего народа.
А по Фундуклеевской, по Владимирской, а на Театральной площади – почти сплошная толпа. Тысячи глупых людей хотят хоть глазом увидеть проезд своего глупого царя.
Автомобили и экипажи с разряженной знатью – подъезжают и подъезжают. Ещё час до спектакля, а театр полон.
(Но уже за 8 – а террористы не сошлись на бульваре. Опять отложили? – но как они всё перекладывают? По телефону? так его и подслушать можно, вот Певзнер, а если догадалась и полиция? А если отложили – то покушенья не будет? – и для чего ж идёт Богров? Да, собирать приметы и дать ложный сигнал – кому? какой? о чём? И помешать покушению – безоружный и без содействия?..)
Рядом с каждым билетёром – полицейский офицер. Как гордо иметь честный законный билет, выписанный на твоё собственное имя. А фрак, безукоризненные жесты и манеры тем более сливают тебя с этой знатью.
(А вдруг вот сейчас – обшарят и легко найдут браунинг с восемью патронами?.. Страшный момент: сейчас-то и обыщут, это естественно!)
В вестибюле похаживает Кулябко. Всё-таки – ждёт известий. И – в мундире, при орденах, вот тут, при всех открыто, готов разговаривать со своим любимцем.
Ах, какой глупый селезень, даже жалко его иногда. После того как дал билет, появилось сочувственное к нему.
За колонной: да ведь я же здесь под перекрестным досмотром, нам очень опасно разговаривать на виду.
– Вы думаете, их агенты и в театре?
– О, ещё бы! У них связи…
По-думаешь, ещё бороться ли с ними. По-думаешь, ещё портить ли отношения.
А – свидание на бульваре? Отменено. Опять? Перенесли на частную квартиру, неизвестную мне. И Николай Яковлевич переедет туда, после 11 часов.
Бросило в жар Кулябку, вытирает пот из-под кительного воротника. Обкладывали, обкладывали добычу – и всё зря? Просочатся и уйдут? Вместе и с наградами? Ускользнут?
…Очень просит простить, но слышал, с какою лёгкостью Богрову пообещали билет в Купеческий сад. Очень бы занятно там побывать. Не может ли Богров устроить билет и ему?..
Барышня – идиотка! и совпадение – невероятное, на двести телефонных звонков не бывает!..
Оборвал, ответил зло, вообще не разговаривал, язык отказал, только: «Надеюсь, это будет в секрете?»
Когтит по груди, расцарапывает: с какого места слышал? Может – всё ??..
Почему все оступки, оскользы и срывы не постигают нас в плавной жизни, а только – на самом крутом опасном месте?
Почему: то растягивается время и дремлет, то – сжимается режущею петлёй?
Вихри мыслей – расчётов – опасностей – отклонений – посыльной уже заказан и пошагал, а:
может быть, это последний час твоей жизни?
И:
«Дорогие, милые папа и мама!.. (Через папу и маму, их чувствами, всего-то жальче и себя.) Вас страшно огорчит удар, который я вам наношу… Но я иначе не могу. Вы сами знаете, что вот два года, как я пробую отказаться от старого… (Обломанная лапка у „ж“, а задняя лапка „я“ – как в землю морковкин корень.) Но если бы даже я и сделал хорошую карьеру – я всё равно кончил бы тем же, чем сейчас кончаю…»
И это письмо – опять к знакомому.
(Не следят!..)
И – посыльной принёс заветный билет. И с браунингом в кармане, празднично проталкиваясь по бешено иллюминованным улицам, мимо огненных абрисов зданий и гор огня, у входа в Купеческий – мимо открытого вчера памятника Александру II – что-то итальянско-бронзовое, а внизу обсажен лубочными народными фигурами, «Царю-Освободителю – благодарный Юго-Западный край», – через контроль полицейский – по счастливому билету – в недоступный сад.
(Не следят!..)
И – по толчее сада, иллюминованного ещё безумней. Многоцветные фонтаны из ваз. Снопы светящихся колосьев. Букеты, рассыпающиеся в звёздочки. Слева издали через густоту деревьев – как висящий в воздухе крест святого Владимира в лампочках. У открытой ложи царя – симфонический оркестр. Крестьянский хор. Хор русских и малороссийских песен.
Мимо оркестров, мимо эстрад и хоров… Как разбирают эти скрипки! А может быть, отдаться музыке, иллюминации, ласкающей тёплой южной ночи – да и бросить всё?.. Ведь никому не обещано, никто не ждёт, никто не упрекнёт.
Сколько раз безчувственным осязанием, безчувственным ртом принимал эту жизнь, сколько раз внушал себе, что своя жизнь – не стоит, чтоб её тянуть, – а вдруг стало позывно жаль: ведь только двадцать четыре года! Можно прожить ещё полвека! Можно узнать, что будет в 1960 году!.. Твоя жизнь – ещё вся при тебе, вся надеется и ждёт, вся плывёт в этой музыке. И ещё где-то есть женщины, которые могут тебя когда-нибудь полюбить? (И ещё где-то крадутся с револьверами безстрашные, которых ты можешь выручить на суде блистательной речью и отойти под аплодисменты?) Но собственный единственный нажим на спусковую дужку – и вместе с грохотом выстрела обрушивается навсегда весь мир…
И – любишь себя. И – презренье к себе.
Жаль не приготовил моторной лодки.
На площадках, залитых электричеством. И под тёмными зеленями аллей… И даже – в первых рядах публики близ царского шатра…
Шатёр устроен над днепровским обрывом, смотреть фейерверки. Сам шатёр – из гранатовой материи с золотыми орлами и увенчан шапкой Мономаха в белых и голубых огнях. А с кручи вниз – светятся и сооружения набережной, одна пристань белая, другая зелёная, и громадная мельница Бродского, и на Трухановом острове горят царские вензеля, а по Днепру медленно плывёт ладья из огоньков в форме лебедя, огни отражаются в воде. И самой тусклой деталью – через Днепр на небе луна. При взрывах ракетных гроздьев оба берега Днепра с многотысячными толпами видны как днём – и оттуда возносятся оркестровые гимны.
Но у шатра – не видел царя. А близ эстрады с малороссийским хором – вдруг оказался, притиснулся – в двух шагах от него – не в трёх, а в двух! Чуть сзади, вполузатылок, гладко подстриженный тёмный затылок под военной фуражкой, – и между головами приближённых – открытый прострел! И в кармане – браунинг с досланным первым патроном. В кармане на ощупь передвинуть предохранитель – вынуть – и бей!
И – взорвать их сверкающий праздник весь!
Богров задрожал от сладости. Сколько раз он отвергал эту мысль – убивать царя, – но чтобы так доступно! но чтобы так!!!
Даже голова закружилась от своего могущества. Слабый нажим указательным пальцем – и нет ещё одного русского царя! И даже – целой династии может быть, всех Романовых – снять одним указательным пальцем! Событие мировой истории!
Но – с усилием охолодил себя: этот царь – только названье, а не достойная мишень. Он – объект общественных насмешек, он – лучшее ничтожество, какого только можно пожелать этой стране. Никакой удачный выстрел и никакой наследник потом не сделали бы эту страну слабей, чем делает этот царь. И вот уже 10 лет – убивали министров, генералов, а этого царя не трогал никто. Понимали.
Зато, напротив, расправа за смерть его, за рану, становится в противоречие с целью. Именно в Киеве это будет что-нибудь особенное. Убрали бы царя где-нибудь, только не в Киеве, – так-сяк. Но если в Киеве и – он, Богров, – это будет страшный еврейский погром, поднимется тёмный безумный народ. Живое, родственно ощущаемое еврейство Киева! Последнее, что б хотел задержать на земле Богров: чтобы Киев не стал местом массового избиения евреев, ни в этом сентябре и ни в каком другом!
Трёхтысячелетний тонкий уверенный зов.
И он погасил свою охотничью дрожь. И дал себя оттеснить. И пошёл дальше.
Зато уже – Столыпина он твёрдо решил убить сегодня! Премьера Столыпина – ничто не могло в этот вечер спасти, ничья рука, ничья преграда, ничья защита! И чернь – его не знает, и никто за него не поднимется.
А просто – не встретил. Не увидел. Может быть – и по близорукости.
Даже – показалось, видел издали, неотчётливо. Но нагонял, проталкивался, – упустил.
А может быть, всё-таки искал – не так уж упорно?
И – любишь себя. И – презренье к себе.
Не встретил, не нашёл.
А вечер – кончился.
Упущено.
И, едва выйдя из сада, среди разъезда экипажей в устьи Крещатика, перегороженного у Михайловской улицы жандармами и казаками, чтоб любопытные толпы не хлынули сюда смотреть, – уже очнулся от этой размягчённости и был тоскливо безвыходно сжат – внутри.
Стояли сиволобые, охраняли, а он! – уже проточился в самое сердце, смертельный укол неся при себе, – и? – рассеялся… не нашёл…
От себя не уйдёшь. Ещё не доехал извозчик до Бибиковского – уже знал Богров: надо добывать следующий билет.
Завтра? А пока поспать…
Нет, уже никогда не спать.
Но – Кулябко?! Все эти дни – ни вопроса, ни безпокойства: приехали террористы, нет? и – что было в Купеческом? и – зачем так нужно было туда пойти? Николай Яковлевич имеет при себе всё, что нужно, – и никакого безпокойства! Блаженная толстокожесть! – такой не ожидал Богров, даже зная охранников.
Как их назначают? Как их отбирают? Как они продвигаются по служебной лестнице? Всё – по знакомству и угодству.
А может, наоборот: всё разгадали?.. А может – сейчас придут с арестом?.. Следили в саду?
Возможно! Возможней всего! Похолодел.
Полночь. Час ночи. Движение к раздеванию? Нет, и думать нечего спать.
С каждым часом бездействия он – терял.
Как он мог так расслабиться в Купеческом, как он мог упустить? Меньше бы слушал скрипки, быстрей бы ходил-искал.
Завтра утром опять не застать Кулябки. Завтра днём своё непрерывное движение торжеств, и можно театр упустить.
Добывать билет – сейчас же, сейчас же, не рискуя откладыванием.
Со своей мистификацией – уже сам сживаешься. Двоение реальности. «Николай Яковлевич» сидит вон в той комнате. Что он подумает, услышав ночной уход своего сомнительного хозяина? Как объяснить ему? И как разгадать его завтрашние планы? А что передать Кулябке? Поверит ли Кулябко? Поверит ли Николай Яковлевич? Только бы не отказала остротá, мгновенность доводов.
Отрепетировать их. Вот, изложить чётко на бумаге. Да по ночному времени к Кулябке без записки и не попасть.
…Николай Яковлевич ночует у меня. У него в багаже два браунинга… (Как можно ближе к истине – не поскользнёшься. Чем ближе – тем верней играется роль, тем меньше морщин на лбу.) Ещё приехала «Нина Александровна». (Когда-то встречалось в жизни такое сочетание, обаятельная, молодая…) Я её не видел. У неё – бомба. (Без этой бомбы – ничего нового, охранку не сдвинешь и не проймёшь.) Остановилась на другой квартире… (Это вот для чего, прекрасное построение: если здесь у меня – не все террористы, то на квартиру нагрянуть нельзя, испугаешь остальных. Но и – надежду надо им дать. Но и – ограничить во времени.) Завтра днём она придёт ко мне на квартиру от двенадцати до часу. (А с шеста вниз посмотреть – закружится голова: уже какая высота!) Подтверждается впечатление, что покушение готовится на Столыпина и Кассо.
Всё им открыто! всё от начала до конца! сам на себя доносчик перед исполнением! – невиданно! Лазарев – распутает ли когда-нибудь? оценит?
…Николай Яковлевич считает успешный исход их дела несомненным. (Надо, чтобы Кулябку тряхнуть. Перетревожить их нельзя, но оставить сонными тем более…) Опять намекал на таинственных высокопоставленных покровителей… (Утомлённая голова уже не придумывает новых мотивов.) Я обещал во всём полное содействие. Жду инструкций…
В этой язвительной наглости обнажения всего, как будет, – есть что-то завораживающее, Кулябко и должен онеметь, он должен – душевно смириться, подчиниться.
И всё-таки: невозможно понять, почему они так равнодушны?..
Бомбой – взорвёт он безпечность Кулябки! Именами министров – успокоит. Высокопоставленными покровителями — окостенит. Этими покровителями он прокусит сердце Кулябки. Если и покровители так хотят – то зачем Кулябке стараться больше всех?
В два часа ночи к городовому у подъезда Охранного отделения подошёл хорошо одетый господин и потребовал доложить начальнику. Дежурный в отделении – всё тот же Сабаев, он ещё не сменился (а сменясь – не отправится ли к нашей кухарке, как раз когда бы ей готовить завтрак Николаю Яковлевичу). Пригласил в приёмную. Стал звонить на квартиру, разбуживать подполковника. (Богров теребил их как проситель, будто это ему, а не премьер-министру грозило покушение…) Кулябке, конечно, страх не хотелось ночь разбивать: ну, какие там ещё спешности? ну хорошо, пусть изложит письменно… Да записка уже готова, вот она… Ну, тогда отошлите её Демидюку, пусть разбирается… Нет, он настаивает – только вам лично.
Понесли записку. Течёт ночь, перемесь безсонницы и провалы сна. Сидит Богров у Сабаева. Клюёт носом Сабаев. А Кулябко на эти четверть часа ещё, наверно, улёгся спать. Но, встряхнутый бомбою Нины Александровны, – поедет в отделение? Нет, конечно: звонит и велит – привести Богрова к себе на квартиру.
Второе свидание, и опять на квартире, вот пошлó!
А это и есть – то, что нужно! Человек, сжигаемый замыслом, несравненно сильней человека, хотящего только покоя. Человек, не ложившийся спать, всегда превосходит человека, вырванного из постели. Вслед за рассчитанной своей запиской хладнокровный Богров вступает и сам гипнотизировать расслабленного Кулябку.
А Кулябко и ещё последние эти четверть часа, после второго телефонного разговора, додрёмывал. И, с простотой российской, – вышел к нему перевалкою селезня, так и не дав себе труда одеться, ведь сейчас опять в постель, – в бордовом халате, зевая густо:
– Что вас так безпокоит, голубчик? – с сожалением к себе, к нему, к таким несчастным…
А ведь и не стар, сорока ему нету. А толст.
Человек в халате, едва сведённом, и вовсе ничто перед человеком в костюме.
В этой драпировке сейчас – должно решиться.
А Богрову и нужен-то всего только: один театральный билет на сегодня. Вон там они лежат, стопочкой, в кабинете.
Но говорить открыто – ещё и сейчас неосторожно. (Самого себя изломало это откладывание. Всё тело болит.)
Кулябко встретил его с полусонной теплотой, не очень взорванный бомбой, не очень окостеневший от покровителей, – и другу своему подполковнику дружески растолковывает Богров те подробности, которых днём не мог по телефону: террористы поручили ему установить приметы Столыпина и Кассо. (Они – во всех иллюстрированных журналах, но сонному этого не сообразить.) Для этого и пришлось идти в Купеческий сад, не пойти – никак было нельзя: террористы, очевидно, следили за ним, как он выполнит.
Шест как будто прочный, вкопан, но наверху, уже близко к куполу, – как раскачивается! вот сбросит! И неизвестно чем держась, становишься безпомощен, самые нелепые движения: где следили террористы? в саду? так сами бы и собрали приметы, хоть прямо бы и грохнули… И если так не доверяют – пойдёт ли в сад, то – как доверяют все тайны, все планы, самих себя?..
Надо бы крепче всё увязать, но уже не хватает усталого ума.
Но тем более – у сонного Кулябки. В лице Кулябки глупость – даже не личная, а типовая, если не расовая. Почёсывается, укутывается плотней, ничего не заметил, всё правильно. Спа-а-а-ать!.. – он сам как тройная подушка.
И ещё перемалывая, что было в записке, и развивая: Столыпина не видел, поручения о приметах выполнить не мог. А Николай Яковлевич настаивает… (Подготовка, что понадобится театральный билет… Но брать – нельзя. Дороже билета – доверие. Может дать и билет, но приставить трёх филёров.)
Но покушение – не на Государя??..
Нет-нет.
Кулябко всё более успокаивается. Кулябко не понимает, зачем его вообще разбудили.
Да! спохватился, вспомнил жалобу из Кременчуга: приметы Николая Яковлевича слишком общи, невозможно искать, уточните, голубчик!
Какой дурак! Зачем ему Кременчуг?..
Что ж, можно. (Немного врасплох.) Вот: роста выше среднего… довольно плотный… брюнет… небольшие усы (а как там было раньше?)… подстриженная бородка… рыжеватое английское пальто… котелок… тёмные перчатки.
Тёмные перчатки особенно убедительны для православного жандарма: ведь у террориста – когти, надо прятать.
Пошёл Кулябко спать, а Богров – пустыми улицами, освежаясь.
Ещё раз убедился: на ночь филёрский пост снимают, за домом не следят. Или – самовольно спать уходят.
Вился, вился – какое искусство! Не отказало внимание, не отказал смысл.
Но – утром? Но утром, когда Кулябко очнётся, – ведь он же должен докладывать? Как высоко? Самому Столыпину? По смыслу – нельзя не доложить.
Так не слишком ли углубился кинжал истины?
А могли – и раньше доложить? Должны были – и раньше. И – ничего?
Не переиграл ли он со своей откровенностью?.. Но скажи одного Кассо – не дадут и билета.
В этой игре с истиной – уже чудовищная несоразмерность: премьер-министру объявят, что на него готовится покушение! Так он – обережётся, он и в театр не пойдёт?
Не спрячется. Пойдёт. Никак же не меньше, чем эту кулябку, обдумывал, изучал Богров свою будущую жертву. На вызов лётчика-эсера ответил же он тем, что сел с ним на двухместный аэроплан! Характер Столыпина – не уклоняться от опасности. Так он и встретит свою верную смерть.
Приманка поставлена прекрасно: террористы сойдутся, но не раньше полудня. Значит, раньше их брать нельзя. Раньше нельзя приходить с арестом на богровскую квартиру. (Только б не догадались проверить через Сабаева!..)
Но и – билета нельзя просить раньше: ведь не знает же Богров, что решат и что прикажут ему террористы…
Сколько там ни спал – а с утра, взвинтясь кофе, был нервно весел. Счастливое чувство: обхитрил, победил, приблизился – и вот наступает момент, для которого ты жил всю жизнь.
Сколько там ни спал, а утренняя голова всегда сообразит больше. В ночном свидании ошибки не было, хорошо. Но и – решения нет.
Надо развить его. Допечатлеть ночное впечатленье.
И – перед полуднем, за час до критической встречи террористов, хозяин квартиры вышел пешком. (Филёры уже стоят, смотрят – но за ним не идут. Доверие сохраняется.)
Он вышел на Крещатик – и средь солнечного дня открыто пошёл в Европейскую гостиницу, где, он знал, Кулябко сейчас. Где, знал весь Киев, расположились на дни торжеств многие приезжие высокие власти и пировали там. (Какая же смелость? – на просмотре у террористов, и не боится их? А вчера звонил прямо из дому в Охранное отделение, слал посыльного за билетом, – терпеливые террористы всё сносят и не безпокоятся? Как это знобко видно при свете и жаре южного дня!..)
Кулябко принял его в комнате того статского советника, Веригина.
Оба. (Но не трое, и то хорошо.)
Безукоризненно следить за каждым выражением.
Но дело и не в выражении, а – во втягивающем ворожении.
Неважно, что сказать, – важно, как смотреть. Перемалывать всё то же. (Эти не изменились.) Изменение одно: дневное свидание у террористов не состоится. (А откуда они друг о друге так точно узнают? как они это всё сговаривают?..) Встречу перенесли – на Бибиковский бульвар, на углу Владимирской, в 8 вечера. (За час до спектакля.)
Отложено, но – акт не отменён?
Нет! – навстречу всем опасностям Богров. И честных глаз не сводя с обоих.
Всё-таки пронимает. С двух сторон: где же он может произойти?
Правду, правду и только правду! Скорее всего… у театра. (Чуть откачнулся при конце.)
Статскому советнику, промокательному пресс-папье, очень хочется показать свои полицейские способности: а как узнать террористов на многолюдной улице? И как узнать их намерение: акт состоится или опять отложен? (Если отложен, тогда повременить с арестом?)
Кулябко: если идут на акт – пусть Богров подаст знак курением папиросы.
(Всё расползается: ему – идти на бульвар? на пустую скамейку? А как же – в театр?.. Всё рассыпается, и доводами спаять невозможно.)
А только – привораживающим взглядом, чуть набок плосковатую голову, такой милый юноша, ему хочется верить, как ему не поверить, ему надо верить…
Конечно, Богров всё готов исполнить, и папиросу. Но ему тягостно, что террористы затянут его в свой насильственный акт. Он как раз к этому часу хотел бы изолироваться, отойти от этой компании, да чтоб с ними и не арестовываться. Ему хотелось бы изолироваться от бомбистов.
Но – под каким предлогом?
Предлог как раз хороший: вчера в Купеческом саду не удалось собрать примет Столыпина. Николай Яковлевич – недоволен, и требует. Так может для этой якобы цели – в роли разведчика для террористов – и пойти в театр?
(При режущем свете дня так ясно видна вся подмазка и как неестественно прилепился к столбу в том месте, где быть и не должен. Тут всё рассыпается: зачем же ему в театр, если встреча на бульваре и акт – у театра? Как же он будет сигнализировать о намерениях, если изолируется? и – зачем им приметы так поздно? Но, сплавленное гипнотической волной, всё как-то удивительно держится.)
Даже вот как: а в театре Богров неправильным сигналом мог бы испортить их предприятие.
(И – держится!)
В праздничной суматохе (да они же опять спешат на завтрак с шампанским), перед очевидностью успеха и наград – держится!
– Но как вы объясните им, откуда вы достали билет?
– О-о! Через певицу Регину. А она – от своего покровителя из высшего света.
Ещё непонятно: так значит, Богров не укажет террористов на бульваре?
Ну, филёры легко могут следовать за Николаем Яковлевичем от дома Богрова. А в театре Богров пожалуй будет и понужнее.
Пожалуй…
Но как же террористы проникнут в театр?
(Всё смешалось.)
О-о, при высокопоставленных покровителях…
Завораживающе.
Кулябко и Веригин обсуждают ещё другие возможные варианты, в которые может быть поставлен террористами их сотрудник.
Без нажима, но чуть притерпевшись: причём мне надо получить видное место в партере: они могут за мной наблюдать, проверять, там ли я.
Ведь Богров под жестоким контролем террористов, каждый его шаг просматривается…
Веригин: в первых рядах – никак нельзя, там – только генералы и высокопоставленные.
Кулябко: в партере, но – дальше. Билет – пришлю, если планы революционеров не изменятся ещё раз, а то они всё время меняются.
Уплыл билет? Может и нет. Настаивать нельзя. (Ослабло тело, распускаются мускулы, язык устал, глаза закрываются, сейчас – мешком по столбу вниз?..)
Домой – на извозчике: и по слабости, и как бы торопясь в стиснутое общество Николая Яковлевича, не заподозрил бы в отлучке.
В собственную стиснутость. Так хорошо плёл, переползал – и срывается? А завтра вся эта царская банда поедет по другим городам – и надо дальше переставлять как фишки – Николая Яковлевича, Нину Александровну, и придумывать ещё персонажи, сюжеты, приметы… Уже не брала голова. Срывался.
Устал… Сколько мы, превосходные, тратим энергии, искусства – и на что? Проклятье! Они превращают нас в сыщиков.
Часы, часы одинокие, в безвыходном остром тупике, в перекладывании предположений. Обед с тёткой. Ничто не лезет в горло. Сам не заметил: с тёткой распустился и обронил, что был вчера в Купеческом. Изумилась: да как же попал? Петербургские знакомые помогли.
Как же можно было вчера пропустить Купеческий? Ведь такие удачи не повторяются.
Ещё вот не подумал: швейцар! Просто придут к швейцару и проверят: проходил ли парадное хоть раз вот с такими приметами?
А приготовлены, развешаны горничной – фрак, белый жилет. Этот фрак готовился для публичного адвокатского выступления, так и не состоявшегося ни разу.
Часы напряжённейших нервов. Ах, скорей бы конец, и в нём – вся награда! Кончатся прятки, сойдёмся лицом к лицу – и посмотрим, кто побледнеет. Скорей бы кончать. Скорей бы стрелять. Заслонил Столыпин весь свет.
Вдруг в комнату – стук, чей-то чужой. Револьвер – на столе, упустил прикрыть, почему-то рванулся к двери.
Полицейский!!!
Сабаев.
Открыли?? Всё провалилось?! Уже все комнаты проверил, никакого Николая Яковлевича?? Уже топчется в прихожей полицейский наряд??
Сабаев вежливо: можно ли ему с их телефона позвонить к себе в Охранное отделение?
Нет! Нет! (Ловушка? Ещё усилить наряд?)
Удивился Сабаев.
Нет, понимаете, в моём положении я не могу этим злоупотреблять. Это может быть замечено.
Ничего. Обошлось. Значит, он – к кухарке. Значит, там у них всё хорошо.
Ещё, ещё расхаживать, ждать, томиться. Лечь – не лежится, встать – не ходится.
Будет билет?
Как-то всё-таки перетягиваются стрелки часов. Ближе, ближе к семи. Нет сил дождаться до ровного. Позвонил Кулябке. На этот раз – он.
Голосом приглушенным (чтоб Николай Яковлевич не слышал): планы не изменились, пришлите билет.
Хорошо. Демидюк принесёт швейцару сам, скажет – от Регины.
Голос Кулябки – обычный.
Но – двадцать минут, но – тридцать минут, – не несут!
Уже и фрак надет, стеснительно жаркий, в кармане брюк – браунинг. Ходить, привыкая. Браунинг – большой, крупнокалиберный, выпирает, надо будет чем-то прикрывать.
Не несут!
И, с запасной запиской в кармане, объясняющей свой преждевременный выход и задержку террористов (…Николай Яковлевич очень взволнован… из окна через бинокль он видит наблюдение, слишком откровенное… Я – не провален ещё…), – 8 часов! уже там, на бульваре, их смотрят! – Богров выходит на улицу сам.
На первый в жизни акт.
Уже стемнело. Филёры. Не прорваться Николаю Яковлевичу…
Вот и сам Демидюк. Чтоб не попасть под глаза террориста из своего окна – знак ему, дальше, дальше, и к Фундуклеевской.
И вот – билет в руке!!!
Самообладательно – ещё раз перегнуть его, и в карман фрака.
Судьба правительства. Судьба страны.
И судьба моего народа.
А по Фундуклеевской, по Владимирской, а на Театральной площади – почти сплошная толпа. Тысячи глупых людей хотят хоть глазом увидеть проезд своего глупого царя.
Автомобили и экипажи с разряженной знатью – подъезжают и подъезжают. Ещё час до спектакля, а театр полон.
(Но уже за 8 – а террористы не сошлись на бульваре. Опять отложили? – но как они всё перекладывают? По телефону? так его и подслушать можно, вот Певзнер, а если догадалась и полиция? А если отложили – то покушенья не будет? – и для чего ж идёт Богров? Да, собирать приметы и дать ложный сигнал – кому? какой? о чём? И помешать покушению – безоружный и без содействия?..)
Рядом с каждым билетёром – полицейский офицер. Как гордо иметь честный законный билет, выписанный на твоё собственное имя. А фрак, безукоризненные жесты и манеры тем более сливают тебя с этой знатью.
(А вдруг вот сейчас – обшарят и легко найдут браунинг с восемью патронами?.. Страшный момент: сейчас-то и обыщут, это естественно!)
В вестибюле похаживает Кулябко. Всё-таки – ждёт известий. И – в мундире, при орденах, вот тут, при всех открыто, готов разговаривать со своим любимцем.
Ах, какой глупый селезень, даже жалко его иногда. После того как дал билет, появилось сочувственное к нему.
За колонной: да ведь я же здесь под перекрестным досмотром, нам очень опасно разговаривать на виду.
– Вы думаете, их агенты и в театре?
– О, ещё бы! У них связи…
По-думаешь, ещё бороться ли с ними. По-думаешь, ещё портить ли отношения.
А – свидание на бульваре? Отменено. Опять? Перенесли на частную квартиру, неизвестную мне. И Николай Яковлевич переедет туда, после 11 часов.
Бросило в жар Кулябку, вытирает пот из-под кительного воротника. Обкладывали, обкладывали добычу – и всё зря? Просочатся и уйдут? Вместе и с наградами? Ускользнут?