Страница:
Александр Кабаков
Старик и ангел
Если бы Кузнецов умер, в этом не было бы ничего удивительного. В конце концов, все умирают, а уж старые люди умирают непрестанно – только оглянулся, а уж старик какой-нибудь помер, и везут его на высокой железной телеге, взятой напрокат возле ворот кладбища, другие, пока живые старики…
Но Кузнецов не умер, вот в чем дело.
Тут-то все и началось.
Но Кузнецов не умер, вот в чем дело.
Тут-то все и началось.
Часть первая
Глава первая
Герой еще не родился, но кое-что для этого делается
В длинном двухэтажном и двухподъездном бревенчатом бараке – по подъезду с каждого конца – самым неприятным для его жильцов явлением была сырость. Перила лестниц, ведущих на второй этаж, были осклизлыми, и пахло в подъездах догнивающим деревом. Сырость тут была и естественная, происходившая от того, что целый квартал таких бараков был выстроен на засыпанном и заболотившемся пруду, и рукотворная (точнее, конечно, не руко-), связанная с тем, что как вовсе посторонние люди и жильцы соседних бараков, так и местные обитатели постоянно мочились – чтобы не сказать ссали – в этих подъездах, пользуясь тьмою. И ведь тут же, в двух шагах, стояли дощатые дворовые сортиры!.. Однако запах гнили перекрывал даже запах мочи.
Сырость и гниение проникали в коридоры первого и второго этажей, достигали общих кухонь – по одной на этаже в противоположных подъездам торцах, так что все кухни граничили между собой по вертикали и горизонтали – и, конечно, комнат, расположенных по обе стороны коридоров. Каждая комната была метров двенадцать, а то и четырнадцать квадратных, почти по санитарной норме на одну не очень большую семью. А три больших – Звонаревы, Коганы и Зигнатулины, человек по семь-восемь, – занимали даже по две комнаты. Правда, Звонаревы в разных подъездах, что было неудобно в смысле пользования кухнями.
А сыро было всюду одинаково, и когда зимой топили печи, комнаты заполнял вонючий туман, когда же печи остывали, этот туман, прежде чем рассеяться, делался очень холодным и выпадал дополнительной сыростью. Печи были большие, тяжелые, как боровы, которых держали в сарае напротив барака куркули Юрасовы. Топить эти свиноподобные печи приходилось из коридора, а бока их выпирали в две смежные комнаты. В коридоре перед дверцами печей к полу были прибиты железные листы для предотвращения пожара и стояли ведра с мелким, полным мусора углем. Запасы угля хранились в длинном сарае, стоявшем напротив барака и представлявшем как бы уменьшенное отражение самого барака: сарай был разделен на отсеки, соответствующие барачным комнатам. В этих отсеках, каждый в своем, жильцы и держали уголь, купленный осенью на железнодорожной станции и привезенный на ломовых телегах, которые вокруг станции тогда еще водились. Вместе с углем, ссыпанным в дощатые выгородки, держали в сарае – «в сарая2х», как говорили сами владельцы – всякую мелочь. Там были, например, спинки от железных кроватей, панцирные сетки которых полностью разрушились, никому уже не нужные самовары с медалями, оставшиеся от иных времен, и прочая ерунда, а упомянутые Юрасовы еще и свиней держали.
Из сараев почему-то ничего не воровали, хотя белье, вывешенное для просушки на веревках, натянутых между этими сараями и бараком, тащили регулярно и нагло, прямо днем. Вор бежал, а за ним безуспешно гналась хозяйка, и так до самого трамвайного круга, где преступник, успевший сунуть простыни за пазуху, что ли, спокойно прыгал в уходящий, гремя и кренясь на повороте, 5-й трамвай, а ограбленная женщина садилась на землю, чтобы отдышаться и поплакать…
Что до угля, который покупали на паях хозяева соседних, одной печью отапливаемых комнат и держали в коридоре, в ведрах, то его друг у друга не воровали никогда и ни под каким видом. Не из сентиментальных соображений барачной солидарности, следует признать, а потому, что пойманный был бы непременно и жестоко, при полном всеобщем одобрении, наказан.
Жизнь в бараке была вся пропитана гнилой сыростью, и все чувства людей, населявших барак, были пропитаны сыростью и неприятно отдавали гнилью, даже самые чистые.
Утром просыпались рано, потому что многим надо было ехать на работу в центр, двумя трамваями. По коридору носились, налетая друг на друга и иногда обливаясь кипятком, женщины и мужчины.
Некто с кастрюлей позавчерашнего перлового супа, перекипяченного от несвежести, – из кухни.
Навстречу тоже некто с никелированной мисочкой, полной сбритой щетины в мыльной пене.
С ночным горшком, прикрытым картонкой, дама в халате из трофейного китайского шелка и в мужниных галошах – наружу, в один из четырех двухдверных сортиров, обрамлявших сараи.
Навстречу из сортира, в байковой нижней рубахе-гейше, брюках-бриджах из синей диагонали с высоким корсажем и в обрезанных валенках на босу ногу, – хмурый мужчина, не здороваясь.
Опять из кухни некто, с эмалированным чайником, которого дожидается в комнате кобальтовый с золотом заварочный, с некомплектной белой крышкой взамен давно разбитой родной и с уже насыпанным грузинским чаем «экстра».
И наконец, худой мальчишка в толстых лыжных шароварах и майке с тонкими бретелями, молча удирающий от крысы, вылезшей из-за чьего-то стола на кухне, под привычный женский визг и при вялой, формальной реакции оказавшихся поблизости мужчин.
В это раннее утреннее время никаких проявлений чувств, кроме раздражения вплоть до ненависти, не возникало.
Поесть быстро остывающего супу.
Запить чаем кусок серого хлеба с маргарином «Бутербродным».
Натянуть шинель без погон, или довоенное, мохнатого драпа пальто с большими накладными карманами, или черную, с красным выцветшим отливом, с обитыми до белой мездры обшлагами шубку из кролика «подкотик».
И бегом на трамвай, на подножку, с постепенным просачиванием в надышанное нутро.
Какие ж тут могли быть чувства, кроме желания, чтобы все сдохли!
А чувства, в основном любовные, возникали ночью, в неуклонно остывающем к рассвету – по мере прогорания печей – воздухе. Сырой холод и непобедимый инстинкт подталкивали людей, и без того тесно спавших на полуторных кроватях или просто на тюфяках, на полу, плотнее друг к другу. Тут и начиналась любовь, негромкая в связи с наличием в комнате других членов семьи, детей и стариков, и ввиду существования за фанерно-штукатурными перегородками соседей. Полузадушенная теснотой любовь, не только без звуков, но и почти без движений, короткая и неумелая любовь.
Что ж могло от нее получиться? Тоже ничего хорошего – рахит, диатез, диспепсия, пеленки поперек всей комнаты и дополнительный кислый запах.
Кузнецовы поселились в бараке очень удачно: комната их была на втором этаже, примерно посередине коридора. Так что и от входных дверей меньше дуло, и из кухни не очень воняло. С другой стороны, Кузнецову Григорию Семеновичу по его должности и полагалась неплохая жилплощадь – после демобилизации он почти сразу вышел на работу ведущим конструктором проекта (номенклатура главка) в режимном учреждении «почтовый ящик 2013». Так что удобную комнату всего на троих – самого Григория Семеновича, его жену Елену и мать жены Веру Петровну Воскресенскую – ему дали вполне заслуженно и даже с перспективой расширения и улучшения по линии удобств. Поскольку министерство уже строило для ценных специалистов хороший семиэтажный дом с газом и горячей водой, в котором чуть ли не половина квартир планировалась односемейных…
А пока что Кузнецовы жили втроем с Верой Петровной в сырой комнате, и все чувства их, как и чувства соседей, были отравлены гнилью и сыростью. При этом супруги, насколько было возможно, любили друг друга в дневное время – душевно, без прикосновений. И отношения между Григорием Семеновичем и его тещей оставались на удивление хорошими.
Плохо же было то, что Гриша и Лена Кузнецовы никак не могли предаться страстной, ночной части любви в полное свое удовольствие.
Чтобы предаться, им приходилось, во-первых, ждать, когда уснет Вера Петровна. А пожилая женщина, даже выпив из сочувствия к дочке и зятю брома и валериановой настойки, засыпала долго и некрепко. Вдруг просыпалась и принималась негромко стонать, а то и вовсе вытаскивала из-под своей узкой дощатой кровати, называемой ею «кушетка», горшок и присаживалась, стараясь из деликатности журчать негромко.
Потом, когда милая старушка успокаивалась, начиналась тайная, беззвучная работа: надо было стащить на пол матрац с простыней и стеганым ватно-атласным одеялом в пододеяльнике. Потому что, останься Кузнецовы на кровати, железная ее сетка гремела бы при малейшем движении так, что не только теща, но и весь барак проснулся бы и слушал, как Григорий Семенович, ведущий конструктор, предается любви и страсти к жене. Была, во-вторых, и еще одна трудность: на полу, свободном от мебели, матрац не помещался. Супружеская полуторная кровать с шариками на гнутых спинках; плюс тещина одинарная за шаткой наследственной ширмой; плюс гардероб с тускло мерцающим в темноте зеркалом; плюс высокий резной буфет с цветными стеклышками; плюс раздвижной круглый стол под низко свешивавшейся плюшевой скатертью; плюс стулья с некогда плетеными, а теперь фанерными крашеными сиденьями; плюс узкая этажерка с техническими книгами Григория Семеновича и романами Теодора Драйзера; плюс сундук с выпуклой крышкой, всегда находившийся при Вере Петровне; плюс рогатая вешалка… В общем, совершенно не было места.
Так что матрац примерно до половины длины подсовывался под стол, и верхние части супругов, до пояса, находились во время удовлетворения половых желаний под обеденным столом обычной вышины, отделенные от нижних частей тел низко свисавшей скатертью.
Тогда многие, очень многие выполняли супружеские обязанности и осуществляли права на полу, отчего бытовали, во-первых, шутка про половые отношения и, во-вторых, частые заболевания по женской линии. Вы только представьте себе небольшую высоту обеденного стола, соседство других жильцов барака и еще более близкое соседство немолодой родственницы, сквозняк из-под двери и вообще все положение любовной пары! Движения мужчины были ограничены столом, эмоции женщины – соседством, а в результате – если Гриша еще кое-как достигал счастья, то Лена – никогда. Утром она не разговаривала с мужем и матерью, иногда – несмотря на неплохой, в общем, характер и приличное воспитание – вступала на кухне в конфликты с соседками. А днем, оставшись дома, так как ей, закончившей семилетку, порядочной работы Григорий Семенович найти не смог, да и в деньгах они не очень нуждались, тихо плакала, отвернувшись от матери и глядя в запотевшее окно поверх грязноватой, посыпанной красными блестками ваты между рамами. Ее мучили обида на жизнь и тянущая боль внизу живота. Ей казалось, что гниль и сырость от пола проникли в нее, потому и счастья нет, и низ живота тянет.
Так оно и шло.
Впрочем, у некоторых было еще хуже. Допустим, они жили не только с тещей, свекром или теткой – которую к тому же надо было прятать от участкового, поскольку у нее прописка была воронежская, – а с уже родившимся от предшествовавшей любви ребенком может, десяти, а может, и пятнадцати лет. Или с двумя. И тут уж стаскивай матрац на пол, не стаскивай – а любви конец. Потому что подросток обязательно будет не спать, а ждать и слушать…
Но у Кузнецовых ребенка никак не получалось, хотя Григорию Семеновичу было уже тридцать один, а Лене двадцать восемь, они состояли в браке четыре года и очень хотели ребенка.
В конце концов Лена постучала в четвертую от их собственной дверь, к Коганам. За дверью Мария (Мириам-Малка) Яковлевна (Янкелевна) Коган, врач-гинеколог, в вечернее время незаконно принимала пациенток с болезнями по женским и просто попавших в житейские неприятности. А поскольку иногда из комнаты Коганов доносились крики, заглушенные косынкой, перетягивавшей рот оперируемой даме, а на кухне сохли не до конца отстиранные от розового оттенка простынки, то Мария Яковлевна поддерживала с соседями очень мирные отношения. И, в частности, соседских дам принимала без всякой очереди и – ну, кроме тех, кто сам давал из благодарности – совершенно бесплатно.
Когда Мария Яковлевна работала, все огромное семейство Коганов во главе с ее мужем Петром Романовичем (Пинхасом Рувимовичем), тоже врачом, но ухогорлоносом, отправлялось в кино возле метро, тратя на билеты едва ли не десятую часть денег, которые зарабатывала за это время труженица Мириам. «Индийскую гробницу» Коганы видели четырнадцать раз, а «Багдадского вора» и все двадцать, в том числе раза три без практической необходимости.
Мария Яковлевна внимательно осмотрела Лену, ввиду отсутствия специального кресла положившую ноги на спинки двух стульев, а туловищем уместившуюся поперек детской кровати двух младших Коганов, так что докторше пришлось стать на колени на пол…
После осмотра женщины сели за стол, на краю которого лежали зеркало и расширитель, а посередине стоял электрический никелированный чайник. От него тянулся вверх провод, заканчивающийся устройством «жулик», включенным в патрон верхней лампочки, так что расход электричества не учитывался счетчиком.
Хозяйка, несмотря на категорические протесты Лены, налила в две чашки чаю и впихнула в рот гостье волнистую плиточку трехслойного мармелада, посыпанную сахарными крупинками.
– Что я могу сказать, деточка, – сказала Мария Яковлевна, – даже не знаю, как вам сказать, только вы не расстраивайтесь и не стесняйтесь, я же врач, поэтому должна сказать… У вас загиб, вы не огорчайтесь, но что есть, то есть, и что ж я вас буду обманывать, что все в порядке, когда это не так?
Лена, конечно, тут же заплакала, потому что она, во-первых, не знала, что такое загиб, и, во-вторых, в последнее время постоянно плакала даже без всякой причины.
– Ну, что вы сразу рыдаете, когда даже не знаете зачем? – шепотом закричала Мария Яковлевна. – Что, я вам сказала, что у вас что-нибудь вообще нехорошее? Нет, не сказала. Еще никто не умер от загиба, и вы, я вас уверяю, не умрете. Знаете, что я вам скажу?
Тут она сделала паузу, дожидаясь, пока Лена вытирала лицо подолом фланелевого халатика, и продолжила совсем уже тихо, хотя и до этого шептала. При этом она перешла на «ты».
– Я тебе так скажу… эти бедные женщины, которые иногда приходят ко мне… ну, ты же знаешь… так любая поменялась бы с тобой, чтобы уже быть спокойной… тут не хочешь, а, пожалуйста, каждый год…
И Мария Яковлевна вовсе замолчала, сама расстроившись.
– А что такое загиб? – Лена говорила еще тише, чем докторша, да и голос у нее сел от слез, и можно было только догадаться, что она спросила.
Мария Яковлевна ногтем, коротко и аккуратно обрезанным, стала чертить на плюшевой скатерти, приговаривая: «Тут так… а тут так, понимаешь… и оно не проходит в тебя… поэтому не беременеешь, понятно, да?..» Лена внимательно смотрела на сразу же исчезающий рисунок на плюше и думала, что у Коганов точно такая скатерть, как та, под которой они каждую ночь задыхаются с Гришей, только та бордовая, а эта синяя…
Тут Мария Яковлевна произнесла такие слова, от которых Лена очнулась и, покраснев еще больше, хотя она и до этого была вся багровая, переспросила.
– Коленно-локтевая, – сказала Мария Яковлевна, – такое медицинское название, а простые люди говорят… ну да, раком! А что ты стесняешься, я не понимаю? Ты же взрослая женщина и хочешь родить, так что стесняться, а? Если стесняться, то детей вообще не будет… Можно с самого начала так, а можешь лежать нормально, а потом… когда Гриша уже кончит, перевернуться на живот… Так что ты молчишь и переживаешь? Что тут такого страшного я тебе говорю?
– Как Грише сказать? – прошептала Лена. – Я стесняюсь ему сказать… мы никогда не говорим там… ну, на полу… мама спит, и вообще… он строгий, ему не понравится слово… и вообще… так стоять стыдно…
Мария Яковлевна вздохнула и ничего на это не ответила. Некоторое время она молча пила чай и думала о том, как этой бедной девочке выйти из положения. Хотя Мария Яковлевна Коган была опытным гинекологом, она сама немного стеснялась давать такие рекомендации, а от слова «раком» покраснела не меньше пациентки, только под пудрой – она, как рыжеватая брюнетка, пользовалась «Красной Москвой» темного телесного цвета – было не видно.
Тут, чтобы не возникло недоумения, надо сообщить, что шел тысяча девятьсот сорок девятый год. И люди очень многого стеснялись, не говоря уж о том, что боялись почти всего. В сумме же получалось, что каждое слово надо было произносить, сильно подумав. Вот, например, порекомендует врач-еврейка коленно-локтевую позу для половых сношений пациентке, страдающей загибом шейки матки, но желающей забеременеть. А пациентка возьмет да и напишет в горздрав, что врач Коган М.Я. по заданию сионистского подполья пропагандирует буржуазную половую распущенность, не говоря уж о запрещенных абортах, производимых на дому частным образом. В общем, мало того, что Мария Яковлевна и сама, если бы пришлось, не знала бы, как сказать такое Петру Романовичу, и мучилась бы от стыда, – она еще и просто боялась этой Лены…
Не в первую после этой врачебной консультации ночь, но Лена все же решилась произнести неприличное слово. Она прошептала его на ухо Григорию Семеновичу так тихо, что он ничего не расслышал и переспросил. Тогда бедная молодая женщина произнесла этот ужас почти в полный голос, отчего ее мать заворочалась, скрипя своей дощатой «кушеткой». Но Гриша уже потерял от изумления контроль над собой и тоже довольно громко принялся расспрашивать Лену, а та стала пересказывать объяснения Марии Яковлевны, и они так бубнили, что Вера Петровна встала и загремела горшком. Тут супруги Кузнецовы замерли, притихли, а вскоре, перенервничав, просто уснули на полу без всякого толку и еле проснулись перед самым рассветом, чтобы успеть переложить постель на кровать.
Однако уже на следующую ночь Григорий Семенович, осознав ситуацию в целом, проявил инициативу. Напрягая довольно крепкие, такие, которые называют жилистыми, руки, он, не без труда, помог жене принять достаточную и необходимую с медицинской точки зрения позу. Некоторое время мостился, сгорбившись, сам, наконец все получилось, и он, к собственному удивлению, испытал не испытанное никогда прежде удовольствие. Единственное, что омрачило его новое счастье, – удар затылком об изнанку стола, которая стала ближе в связи с новым способом любви. Впрочем, впоследствии Григорий Семенович был осторожней.
И вот дни нездоровья у Лены задержались на неделю, месяц – сделалось все ясно. Марии Яковлевне купили флакон ее любимой «Красной Москвы» и стали ждать.
Хорошо, что успела Мария Яковлевна со своим советом, а то ведь могла и не успеть – через недолгое время после того, как Лена забеременела, сначала куда-то девался Петр Романович Коган, не вернулся после смены из поликлиники, а вскоре и все Коганы из барака съехали.
Сырость и гниение проникали в коридоры первого и второго этажей, достигали общих кухонь – по одной на этаже в противоположных подъездам торцах, так что все кухни граничили между собой по вертикали и горизонтали – и, конечно, комнат, расположенных по обе стороны коридоров. Каждая комната была метров двенадцать, а то и четырнадцать квадратных, почти по санитарной норме на одну не очень большую семью. А три больших – Звонаревы, Коганы и Зигнатулины, человек по семь-восемь, – занимали даже по две комнаты. Правда, Звонаревы в разных подъездах, что было неудобно в смысле пользования кухнями.
А сыро было всюду одинаково, и когда зимой топили печи, комнаты заполнял вонючий туман, когда же печи остывали, этот туман, прежде чем рассеяться, делался очень холодным и выпадал дополнительной сыростью. Печи были большие, тяжелые, как боровы, которых держали в сарае напротив барака куркули Юрасовы. Топить эти свиноподобные печи приходилось из коридора, а бока их выпирали в две смежные комнаты. В коридоре перед дверцами печей к полу были прибиты железные листы для предотвращения пожара и стояли ведра с мелким, полным мусора углем. Запасы угля хранились в длинном сарае, стоявшем напротив барака и представлявшем как бы уменьшенное отражение самого барака: сарай был разделен на отсеки, соответствующие барачным комнатам. В этих отсеках, каждый в своем, жильцы и держали уголь, купленный осенью на железнодорожной станции и привезенный на ломовых телегах, которые вокруг станции тогда еще водились. Вместе с углем, ссыпанным в дощатые выгородки, держали в сарае – «в сарая2х», как говорили сами владельцы – всякую мелочь. Там были, например, спинки от железных кроватей, панцирные сетки которых полностью разрушились, никому уже не нужные самовары с медалями, оставшиеся от иных времен, и прочая ерунда, а упомянутые Юрасовы еще и свиней держали.
Из сараев почему-то ничего не воровали, хотя белье, вывешенное для просушки на веревках, натянутых между этими сараями и бараком, тащили регулярно и нагло, прямо днем. Вор бежал, а за ним безуспешно гналась хозяйка, и так до самого трамвайного круга, где преступник, успевший сунуть простыни за пазуху, что ли, спокойно прыгал в уходящий, гремя и кренясь на повороте, 5-й трамвай, а ограбленная женщина садилась на землю, чтобы отдышаться и поплакать…
Что до угля, который покупали на паях хозяева соседних, одной печью отапливаемых комнат и держали в коридоре, в ведрах, то его друг у друга не воровали никогда и ни под каким видом. Не из сентиментальных соображений барачной солидарности, следует признать, а потому, что пойманный был бы непременно и жестоко, при полном всеобщем одобрении, наказан.
Жизнь в бараке была вся пропитана гнилой сыростью, и все чувства людей, населявших барак, были пропитаны сыростью и неприятно отдавали гнилью, даже самые чистые.
Утром просыпались рано, потому что многим надо было ехать на работу в центр, двумя трамваями. По коридору носились, налетая друг на друга и иногда обливаясь кипятком, женщины и мужчины.
Некто с кастрюлей позавчерашнего перлового супа, перекипяченного от несвежести, – из кухни.
Навстречу тоже некто с никелированной мисочкой, полной сбритой щетины в мыльной пене.
С ночным горшком, прикрытым картонкой, дама в халате из трофейного китайского шелка и в мужниных галошах – наружу, в один из четырех двухдверных сортиров, обрамлявших сараи.
Навстречу из сортира, в байковой нижней рубахе-гейше, брюках-бриджах из синей диагонали с высоким корсажем и в обрезанных валенках на босу ногу, – хмурый мужчина, не здороваясь.
Опять из кухни некто, с эмалированным чайником, которого дожидается в комнате кобальтовый с золотом заварочный, с некомплектной белой крышкой взамен давно разбитой родной и с уже насыпанным грузинским чаем «экстра».
И наконец, худой мальчишка в толстых лыжных шароварах и майке с тонкими бретелями, молча удирающий от крысы, вылезшей из-за чьего-то стола на кухне, под привычный женский визг и при вялой, формальной реакции оказавшихся поблизости мужчин.
В это раннее утреннее время никаких проявлений чувств, кроме раздражения вплоть до ненависти, не возникало.
Поесть быстро остывающего супу.
Запить чаем кусок серого хлеба с маргарином «Бутербродным».
Натянуть шинель без погон, или довоенное, мохнатого драпа пальто с большими накладными карманами, или черную, с красным выцветшим отливом, с обитыми до белой мездры обшлагами шубку из кролика «подкотик».
И бегом на трамвай, на подножку, с постепенным просачиванием в надышанное нутро.
Какие ж тут могли быть чувства, кроме желания, чтобы все сдохли!
А чувства, в основном любовные, возникали ночью, в неуклонно остывающем к рассвету – по мере прогорания печей – воздухе. Сырой холод и непобедимый инстинкт подталкивали людей, и без того тесно спавших на полуторных кроватях или просто на тюфяках, на полу, плотнее друг к другу. Тут и начиналась любовь, негромкая в связи с наличием в комнате других членов семьи, детей и стариков, и ввиду существования за фанерно-штукатурными перегородками соседей. Полузадушенная теснотой любовь, не только без звуков, но и почти без движений, короткая и неумелая любовь.
Что ж могло от нее получиться? Тоже ничего хорошего – рахит, диатез, диспепсия, пеленки поперек всей комнаты и дополнительный кислый запах.
Кузнецовы поселились в бараке очень удачно: комната их была на втором этаже, примерно посередине коридора. Так что и от входных дверей меньше дуло, и из кухни не очень воняло. С другой стороны, Кузнецову Григорию Семеновичу по его должности и полагалась неплохая жилплощадь – после демобилизации он почти сразу вышел на работу ведущим конструктором проекта (номенклатура главка) в режимном учреждении «почтовый ящик 2013». Так что удобную комнату всего на троих – самого Григория Семеновича, его жену Елену и мать жены Веру Петровну Воскресенскую – ему дали вполне заслуженно и даже с перспективой расширения и улучшения по линии удобств. Поскольку министерство уже строило для ценных специалистов хороший семиэтажный дом с газом и горячей водой, в котором чуть ли не половина квартир планировалась односемейных…
А пока что Кузнецовы жили втроем с Верой Петровной в сырой комнате, и все чувства их, как и чувства соседей, были отравлены гнилью и сыростью. При этом супруги, насколько было возможно, любили друг друга в дневное время – душевно, без прикосновений. И отношения между Григорием Семеновичем и его тещей оставались на удивление хорошими.
Плохо же было то, что Гриша и Лена Кузнецовы никак не могли предаться страстной, ночной части любви в полное свое удовольствие.
Чтобы предаться, им приходилось, во-первых, ждать, когда уснет Вера Петровна. А пожилая женщина, даже выпив из сочувствия к дочке и зятю брома и валериановой настойки, засыпала долго и некрепко. Вдруг просыпалась и принималась негромко стонать, а то и вовсе вытаскивала из-под своей узкой дощатой кровати, называемой ею «кушетка», горшок и присаживалась, стараясь из деликатности журчать негромко.
Потом, когда милая старушка успокаивалась, начиналась тайная, беззвучная работа: надо было стащить на пол матрац с простыней и стеганым ватно-атласным одеялом в пододеяльнике. Потому что, останься Кузнецовы на кровати, железная ее сетка гремела бы при малейшем движении так, что не только теща, но и весь барак проснулся бы и слушал, как Григорий Семенович, ведущий конструктор, предается любви и страсти к жене. Была, во-вторых, и еще одна трудность: на полу, свободном от мебели, матрац не помещался. Супружеская полуторная кровать с шариками на гнутых спинках; плюс тещина одинарная за шаткой наследственной ширмой; плюс гардероб с тускло мерцающим в темноте зеркалом; плюс высокий резной буфет с цветными стеклышками; плюс раздвижной круглый стол под низко свешивавшейся плюшевой скатертью; плюс стулья с некогда плетеными, а теперь фанерными крашеными сиденьями; плюс узкая этажерка с техническими книгами Григория Семеновича и романами Теодора Драйзера; плюс сундук с выпуклой крышкой, всегда находившийся при Вере Петровне; плюс рогатая вешалка… В общем, совершенно не было места.
Так что матрац примерно до половины длины подсовывался под стол, и верхние части супругов, до пояса, находились во время удовлетворения половых желаний под обеденным столом обычной вышины, отделенные от нижних частей тел низко свисавшей скатертью.
Тогда многие, очень многие выполняли супружеские обязанности и осуществляли права на полу, отчего бытовали, во-первых, шутка про половые отношения и, во-вторых, частые заболевания по женской линии. Вы только представьте себе небольшую высоту обеденного стола, соседство других жильцов барака и еще более близкое соседство немолодой родственницы, сквозняк из-под двери и вообще все положение любовной пары! Движения мужчины были ограничены столом, эмоции женщины – соседством, а в результате – если Гриша еще кое-как достигал счастья, то Лена – никогда. Утром она не разговаривала с мужем и матерью, иногда – несмотря на неплохой, в общем, характер и приличное воспитание – вступала на кухне в конфликты с соседками. А днем, оставшись дома, так как ей, закончившей семилетку, порядочной работы Григорий Семенович найти не смог, да и в деньгах они не очень нуждались, тихо плакала, отвернувшись от матери и глядя в запотевшее окно поверх грязноватой, посыпанной красными блестками ваты между рамами. Ее мучили обида на жизнь и тянущая боль внизу живота. Ей казалось, что гниль и сырость от пола проникли в нее, потому и счастья нет, и низ живота тянет.
Так оно и шло.
Впрочем, у некоторых было еще хуже. Допустим, они жили не только с тещей, свекром или теткой – которую к тому же надо было прятать от участкового, поскольку у нее прописка была воронежская, – а с уже родившимся от предшествовавшей любви ребенком может, десяти, а может, и пятнадцати лет. Или с двумя. И тут уж стаскивай матрац на пол, не стаскивай – а любви конец. Потому что подросток обязательно будет не спать, а ждать и слушать…
Но у Кузнецовых ребенка никак не получалось, хотя Григорию Семеновичу было уже тридцать один, а Лене двадцать восемь, они состояли в браке четыре года и очень хотели ребенка.
В конце концов Лена постучала в четвертую от их собственной дверь, к Коганам. За дверью Мария (Мириам-Малка) Яковлевна (Янкелевна) Коган, врач-гинеколог, в вечернее время незаконно принимала пациенток с болезнями по женским и просто попавших в житейские неприятности. А поскольку иногда из комнаты Коганов доносились крики, заглушенные косынкой, перетягивавшей рот оперируемой даме, а на кухне сохли не до конца отстиранные от розового оттенка простынки, то Мария Яковлевна поддерживала с соседями очень мирные отношения. И, в частности, соседских дам принимала без всякой очереди и – ну, кроме тех, кто сам давал из благодарности – совершенно бесплатно.
Когда Мария Яковлевна работала, все огромное семейство Коганов во главе с ее мужем Петром Романовичем (Пинхасом Рувимовичем), тоже врачом, но ухогорлоносом, отправлялось в кино возле метро, тратя на билеты едва ли не десятую часть денег, которые зарабатывала за это время труженица Мириам. «Индийскую гробницу» Коганы видели четырнадцать раз, а «Багдадского вора» и все двадцать, в том числе раза три без практической необходимости.
Мария Яковлевна внимательно осмотрела Лену, ввиду отсутствия специального кресла положившую ноги на спинки двух стульев, а туловищем уместившуюся поперек детской кровати двух младших Коганов, так что докторше пришлось стать на колени на пол…
После осмотра женщины сели за стол, на краю которого лежали зеркало и расширитель, а посередине стоял электрический никелированный чайник. От него тянулся вверх провод, заканчивающийся устройством «жулик», включенным в патрон верхней лампочки, так что расход электричества не учитывался счетчиком.
Хозяйка, несмотря на категорические протесты Лены, налила в две чашки чаю и впихнула в рот гостье волнистую плиточку трехслойного мармелада, посыпанную сахарными крупинками.
– Что я могу сказать, деточка, – сказала Мария Яковлевна, – даже не знаю, как вам сказать, только вы не расстраивайтесь и не стесняйтесь, я же врач, поэтому должна сказать… У вас загиб, вы не огорчайтесь, но что есть, то есть, и что ж я вас буду обманывать, что все в порядке, когда это не так?
Лена, конечно, тут же заплакала, потому что она, во-первых, не знала, что такое загиб, и, во-вторых, в последнее время постоянно плакала даже без всякой причины.
– Ну, что вы сразу рыдаете, когда даже не знаете зачем? – шепотом закричала Мария Яковлевна. – Что, я вам сказала, что у вас что-нибудь вообще нехорошее? Нет, не сказала. Еще никто не умер от загиба, и вы, я вас уверяю, не умрете. Знаете, что я вам скажу?
Тут она сделала паузу, дожидаясь, пока Лена вытирала лицо подолом фланелевого халатика, и продолжила совсем уже тихо, хотя и до этого шептала. При этом она перешла на «ты».
– Я тебе так скажу… эти бедные женщины, которые иногда приходят ко мне… ну, ты же знаешь… так любая поменялась бы с тобой, чтобы уже быть спокойной… тут не хочешь, а, пожалуйста, каждый год…
И Мария Яковлевна вовсе замолчала, сама расстроившись.
– А что такое загиб? – Лена говорила еще тише, чем докторша, да и голос у нее сел от слез, и можно было только догадаться, что она спросила.
Мария Яковлевна ногтем, коротко и аккуратно обрезанным, стала чертить на плюшевой скатерти, приговаривая: «Тут так… а тут так, понимаешь… и оно не проходит в тебя… поэтому не беременеешь, понятно, да?..» Лена внимательно смотрела на сразу же исчезающий рисунок на плюше и думала, что у Коганов точно такая скатерть, как та, под которой они каждую ночь задыхаются с Гришей, только та бордовая, а эта синяя…
Тут Мария Яковлевна произнесла такие слова, от которых Лена очнулась и, покраснев еще больше, хотя она и до этого была вся багровая, переспросила.
– Коленно-локтевая, – сказала Мария Яковлевна, – такое медицинское название, а простые люди говорят… ну да, раком! А что ты стесняешься, я не понимаю? Ты же взрослая женщина и хочешь родить, так что стесняться, а? Если стесняться, то детей вообще не будет… Можно с самого начала так, а можешь лежать нормально, а потом… когда Гриша уже кончит, перевернуться на живот… Так что ты молчишь и переживаешь? Что тут такого страшного я тебе говорю?
– Как Грише сказать? – прошептала Лена. – Я стесняюсь ему сказать… мы никогда не говорим там… ну, на полу… мама спит, и вообще… он строгий, ему не понравится слово… и вообще… так стоять стыдно…
Мария Яковлевна вздохнула и ничего на это не ответила. Некоторое время она молча пила чай и думала о том, как этой бедной девочке выйти из положения. Хотя Мария Яковлевна Коган была опытным гинекологом, она сама немного стеснялась давать такие рекомендации, а от слова «раком» покраснела не меньше пациентки, только под пудрой – она, как рыжеватая брюнетка, пользовалась «Красной Москвой» темного телесного цвета – было не видно.
Тут, чтобы не возникло недоумения, надо сообщить, что шел тысяча девятьсот сорок девятый год. И люди очень многого стеснялись, не говоря уж о том, что боялись почти всего. В сумме же получалось, что каждое слово надо было произносить, сильно подумав. Вот, например, порекомендует врач-еврейка коленно-локтевую позу для половых сношений пациентке, страдающей загибом шейки матки, но желающей забеременеть. А пациентка возьмет да и напишет в горздрав, что врач Коган М.Я. по заданию сионистского подполья пропагандирует буржуазную половую распущенность, не говоря уж о запрещенных абортах, производимых на дому частным образом. В общем, мало того, что Мария Яковлевна и сама, если бы пришлось, не знала бы, как сказать такое Петру Романовичу, и мучилась бы от стыда, – она еще и просто боялась этой Лены…
Не в первую после этой врачебной консультации ночь, но Лена все же решилась произнести неприличное слово. Она прошептала его на ухо Григорию Семеновичу так тихо, что он ничего не расслышал и переспросил. Тогда бедная молодая женщина произнесла этот ужас почти в полный голос, отчего ее мать заворочалась, скрипя своей дощатой «кушеткой». Но Гриша уже потерял от изумления контроль над собой и тоже довольно громко принялся расспрашивать Лену, а та стала пересказывать объяснения Марии Яковлевны, и они так бубнили, что Вера Петровна встала и загремела горшком. Тут супруги Кузнецовы замерли, притихли, а вскоре, перенервничав, просто уснули на полу без всякого толку и еле проснулись перед самым рассветом, чтобы успеть переложить постель на кровать.
Однако уже на следующую ночь Григорий Семенович, осознав ситуацию в целом, проявил инициативу. Напрягая довольно крепкие, такие, которые называют жилистыми, руки, он, не без труда, помог жене принять достаточную и необходимую с медицинской точки зрения позу. Некоторое время мостился, сгорбившись, сам, наконец все получилось, и он, к собственному удивлению, испытал не испытанное никогда прежде удовольствие. Единственное, что омрачило его новое счастье, – удар затылком об изнанку стола, которая стала ближе в связи с новым способом любви. Впрочем, впоследствии Григорий Семенович был осторожней.
И вот дни нездоровья у Лены задержались на неделю, месяц – сделалось все ясно. Марии Яковлевне купили флакон ее любимой «Красной Москвы» и стали ждать.
Хорошо, что успела Мария Яковлевна со своим советом, а то ведь могла и не успеть – через недолгое время после того, как Лена забеременела, сначала куда-то девался Петр Романович Коган, не вернулся после смены из поликлиники, а вскоре и все Коганы из барака съехали.
Глава вторая
Дальнейшая биография пенсионера в воспоминаниях по ходу автобуса № 254
Прошло семьдесят с небольшим лет после этого…
Тут возникает некоторый провал во времени, откуда-то взялись лишние годы, около шести, или, наоборот, куда-то пропали те же шесть лет… Ну, мы, когда придет срок, это объясним как сможем. В соответствии с нашей склонностью к мистике и невнятности.
А пока, будем считать, прошло семьдесят с небольшим лет,
и Сергей Григорьевич Кузнецов ехал в пригородном автобусе
и, по обыкновению, то дремал, то думал.
Как почти все люди, передвигающиеся в общественном транспорте, Кузнецов С.Г. думал о прошлом. Только молодые люди в транспорте, заткнув уши музыкальными пробками, думают о вчерашнем – где и с кем, чего и сколько; люди среднего возраста – о том же самом, но пяти– или десятилетней давности; а старики – тоже, следует признать, о всякой чепухе, но далекой, давно прошедшей, поскольку ничего вчерашнего они не помнят, а пять или даже десять лет назад их жизнь была точно такой же, как сегодня, потому что последние годы промелькнули очень быстро.
Сергей Григорьевич Кузнецов был именно стариком, ему шел, как говорится, восьмой десяток. Сам он не любил это выражение – «пошел восьмой десяток», ему слышалась в этом какая-то фальшивая бодрость, в то время как восьмой десяток никакой бодростью не сопровождается, и нечего дурачиться.
Быть семидесяти-с-лишним-летним стариком, доложу я вам, господа, – это совсем невеселое занятие. В основном оно состоит в болезнях и безрезультатном, но очень дорогом лечении.
Но в остающееся от болезней и лечения время делаются и некоторые другие дела, в принципе ничем не отличающиеся от тех, какими занимался Сергей Григорьевич всю жизнь. То есть он и раньше сидел за письменным столом, подперев скулу ладонью, будто собирался сделать портрет в провинциальной фотографии, смотрел прямо перед собой и прикидывал, как бы покороче – длинно писать не хотелось – изложить на бумаге то, о чем он в данную минуту думает. Вернее, не на бумаге, поскольку Сергей Григорьевич Кузнецов был продвинутым (и даже знал это слово) стариком и в последние двадцать лет писал на компьютере.
Вообще-то он имел степень доктора технических наук и звание профессора, около тысячи опубликованных статей в научных журналах, включая иностранные по всему миру, и одиннадцать книг (две в соавторстве), из которых одна была утверждена министерством как основной учебник для технических вузов. Это был учебник сопротивления материалов.
И теперь, уже через десять лет после того, как торжественно, в актовом зале, вручая цветы, которые он всегда не любил, и ненужные нелепые подарки, коллектив поздравил его с достижением пенсионного возраста, он все еще числился профессором все того же института, который теперь по-дурацки назывался университетом. И не только числился, но и читал три лекции в неделю – в понедельник две и в четверг одну, всегда участвовал в заседаниях кафедры и ежегодно публиковал одну, а то и две статьи в академическом сборнике.
Из вышеизложенного следует, что коллеги профессора Кузнецова отличались гуманностью и способностью к состраданию, а потому не поперли его немедленно после шестидесяти взашей, чтобы тут же освободить и в мгновение ока занять – ну, займет самый резвый, это жизнь – профессорскую ставку. Возможно, такая мягкость нравов объяснялась тем, что никому уже не была нужна профессорская ставка, сделавшаяся в эти годы вполне нищенской. А те самые резвые, которые в прежние времена за профессорство на части друг друга порвали бы, теперь покинули родину, одновременно открывшую границы и разлюбившую профессоров, – и они ее разлюбили, любовь бывает только взаимной, а прочее все не более, чем романтические фантазии. Впрочем, некоторые и не пересекая границ хорошо устроились в этой, но уже другой стране, где профессура почти перевелась, зато пошли в рост, как грибы в сырое лето, нефтяные трейдеры, девелоперы по части элитного строительства, ритейлеры и держатели блокирующего пакета акций. Навыки научного, аналитического, логического мышления очень пригодились в ходе залоговых аукционов.
А пришедшие все же в науку профессора из новых были неприлично молоды. Настолько молоды, что один из них в теплое время приходил на заседания кафедры в шортах с большими карманами и смущал преподавательский состав голыми, тонкими и очень волосатыми ногами. При этом, следует отдать должное, был серьезным ученым, членом нескольких иностранных академий и почетным профессором Кембриджа. Походил бы он в своем Кембридже без штанов!..
В общем, Сергея Григорьевича Кузнецова никто не тронул – впрочем, вполне возможно, не только потому, что никому он не мешал, но и из реального сочувствия, симпатии к невредному старику. Нельзя исключить и привычное почтение к опыту, стажу и вкладу в науку о материалах и их сопротивлении.
Вот и сейчас, так как был понедельник, профессор Кузнецов ехал в автобусе из города в ближний пригород, где располагался его знаменитый институт, чтобы прочитать две лекции по сопромату – для двух потоков второго курса. А по четвергам он читал основы теории упругости для третьего курса, на котором набрался только один поток.
В институте, который Кузнецов решительно отказывался называть университетом, Сергей Григорьевич провел почти всю свою уже довольно долгую жизнь. Ну, конечно, за исключением того ее предварительного скрытого периода, который потому и описан в первой главе, что сам герой описать бы его не смог. И еще, пожалуй, за исключением раннего детства в том же бараке, но детство это, с крысиным страшным писком в коридоре, со смрадно дымящими печами, в одном-единственном, перешиваемом и надставляемом, лыжном костюме и всегда разваливающихся ботинках, сам профессор вспоминать не любил. Да оно и прошло быстро – когда ему было шесть лет и он собирался пойти осенью в школу, все изменилось: во время купания в реке, протекавшей позади бараков метрах в двухстах, утонул его отец, Григорий Семенович Кузнецов, ведущий конструктор проекта, работавший на предприятии «почтовый ящик 2013». Пошел окунуться жарким июльским воскресеньем, когда на берегу народу полно и услышат все, если закричать «спасите!», да и плавал он хорошо, и речка в этом месте мелкая… Но утонул, исчез, а к вечеру, когда хватились, то и одежды на берегу не нашли, а в кармане летних брюк были паспорт и деньги, почти вся зарплата, в пятницу выдали. Видно, украли одежду…
Приходили из милиции несколько человек, потом еще какой-то человек в светлом костюме из сурового полотна пришел и долго с Еленой Кузнецовой, уже вдовою Кузнецова Г.С., беседовал, а Серегу послали гулять. Он было пристроился подслушивать в коридоре у двери, но получил поджопник от кого-то из проходивших соседей – «не лезь во взрослые дела»…
Тут возникает некоторый провал во времени, откуда-то взялись лишние годы, около шести, или, наоборот, куда-то пропали те же шесть лет… Ну, мы, когда придет срок, это объясним как сможем. В соответствии с нашей склонностью к мистике и невнятности.
А пока, будем считать, прошло семьдесят с небольшим лет,
и Сергей Григорьевич Кузнецов ехал в пригородном автобусе
и, по обыкновению, то дремал, то думал.
Как почти все люди, передвигающиеся в общественном транспорте, Кузнецов С.Г. думал о прошлом. Только молодые люди в транспорте, заткнув уши музыкальными пробками, думают о вчерашнем – где и с кем, чего и сколько; люди среднего возраста – о том же самом, но пяти– или десятилетней давности; а старики – тоже, следует признать, о всякой чепухе, но далекой, давно прошедшей, поскольку ничего вчерашнего они не помнят, а пять или даже десять лет назад их жизнь была точно такой же, как сегодня, потому что последние годы промелькнули очень быстро.
Сергей Григорьевич Кузнецов был именно стариком, ему шел, как говорится, восьмой десяток. Сам он не любил это выражение – «пошел восьмой десяток», ему слышалась в этом какая-то фальшивая бодрость, в то время как восьмой десяток никакой бодростью не сопровождается, и нечего дурачиться.
Быть семидесяти-с-лишним-летним стариком, доложу я вам, господа, – это совсем невеселое занятие. В основном оно состоит в болезнях и безрезультатном, но очень дорогом лечении.
Но в остающееся от болезней и лечения время делаются и некоторые другие дела, в принципе ничем не отличающиеся от тех, какими занимался Сергей Григорьевич всю жизнь. То есть он и раньше сидел за письменным столом, подперев скулу ладонью, будто собирался сделать портрет в провинциальной фотографии, смотрел прямо перед собой и прикидывал, как бы покороче – длинно писать не хотелось – изложить на бумаге то, о чем он в данную минуту думает. Вернее, не на бумаге, поскольку Сергей Григорьевич Кузнецов был продвинутым (и даже знал это слово) стариком и в последние двадцать лет писал на компьютере.
Вообще-то он имел степень доктора технических наук и звание профессора, около тысячи опубликованных статей в научных журналах, включая иностранные по всему миру, и одиннадцать книг (две в соавторстве), из которых одна была утверждена министерством как основной учебник для технических вузов. Это был учебник сопротивления материалов.
И теперь, уже через десять лет после того, как торжественно, в актовом зале, вручая цветы, которые он всегда не любил, и ненужные нелепые подарки, коллектив поздравил его с достижением пенсионного возраста, он все еще числился профессором все того же института, который теперь по-дурацки назывался университетом. И не только числился, но и читал три лекции в неделю – в понедельник две и в четверг одну, всегда участвовал в заседаниях кафедры и ежегодно публиковал одну, а то и две статьи в академическом сборнике.
Из вышеизложенного следует, что коллеги профессора Кузнецова отличались гуманностью и способностью к состраданию, а потому не поперли его немедленно после шестидесяти взашей, чтобы тут же освободить и в мгновение ока занять – ну, займет самый резвый, это жизнь – профессорскую ставку. Возможно, такая мягкость нравов объяснялась тем, что никому уже не была нужна профессорская ставка, сделавшаяся в эти годы вполне нищенской. А те самые резвые, которые в прежние времена за профессорство на части друг друга порвали бы, теперь покинули родину, одновременно открывшую границы и разлюбившую профессоров, – и они ее разлюбили, любовь бывает только взаимной, а прочее все не более, чем романтические фантазии. Впрочем, некоторые и не пересекая границ хорошо устроились в этой, но уже другой стране, где профессура почти перевелась, зато пошли в рост, как грибы в сырое лето, нефтяные трейдеры, девелоперы по части элитного строительства, ритейлеры и держатели блокирующего пакета акций. Навыки научного, аналитического, логического мышления очень пригодились в ходе залоговых аукционов.
А пришедшие все же в науку профессора из новых были неприлично молоды. Настолько молоды, что один из них в теплое время приходил на заседания кафедры в шортах с большими карманами и смущал преподавательский состав голыми, тонкими и очень волосатыми ногами. При этом, следует отдать должное, был серьезным ученым, членом нескольких иностранных академий и почетным профессором Кембриджа. Походил бы он в своем Кембридже без штанов!..
В общем, Сергея Григорьевича Кузнецова никто не тронул – впрочем, вполне возможно, не только потому, что никому он не мешал, но и из реального сочувствия, симпатии к невредному старику. Нельзя исключить и привычное почтение к опыту, стажу и вкладу в науку о материалах и их сопротивлении.
Вот и сейчас, так как был понедельник, профессор Кузнецов ехал в автобусе из города в ближний пригород, где располагался его знаменитый институт, чтобы прочитать две лекции по сопромату – для двух потоков второго курса. А по четвергам он читал основы теории упругости для третьего курса, на котором набрался только один поток.
В институте, который Кузнецов решительно отказывался называть университетом, Сергей Григорьевич провел почти всю свою уже довольно долгую жизнь. Ну, конечно, за исключением того ее предварительного скрытого периода, который потому и описан в первой главе, что сам герой описать бы его не смог. И еще, пожалуй, за исключением раннего детства в том же бараке, но детство это, с крысиным страшным писком в коридоре, со смрадно дымящими печами, в одном-единственном, перешиваемом и надставляемом, лыжном костюме и всегда разваливающихся ботинках, сам профессор вспоминать не любил. Да оно и прошло быстро – когда ему было шесть лет и он собирался пойти осенью в школу, все изменилось: во время купания в реке, протекавшей позади бараков метрах в двухстах, утонул его отец, Григорий Семенович Кузнецов, ведущий конструктор проекта, работавший на предприятии «почтовый ящик 2013». Пошел окунуться жарким июльским воскресеньем, когда на берегу народу полно и услышат все, если закричать «спасите!», да и плавал он хорошо, и речка в этом месте мелкая… Но утонул, исчез, а к вечеру, когда хватились, то и одежды на берегу не нашли, а в кармане летних брюк были паспорт и деньги, почти вся зарплата, в пятницу выдали. Видно, украли одежду…
Приходили из милиции несколько человек, потом еще какой-то человек в светлом костюме из сурового полотна пришел и долго с Еленой Кузнецовой, уже вдовою Кузнецова Г.С., беседовал, а Серегу послали гулять. Он было пристроился подслушивать в коридоре у двери, но получил поджопник от кого-то из проходивших соседей – «не лезь во взрослые дела»…