Маруська Никифорова – голосом учительницы:
   – Кто взял хлопчика? Адъютант – эхом:
   – Хто узял хлопчика? Она:
   – Я велела хлопчиков не брать.
   Он:
   – Расследовать.
   Атаманша выдвигает ящик стола, достает конфету в яркой бумажке, протягивает Арсению:
   – На! Йды домой!
   Арсений, не протягивая руки за конфетой, просит:
   – Отпустите брата.
   – А якого он року?
   – Он большой.
   – Больших я велела брать. На конфетку, йды. Арсений берет конфету. Маруська, встав из-за стола, поглаживает его по голове:
   – Гарный хлопчик…
   Одному из казаков она велит отвести Арсения домой и взять от родителей расписку, что довел благополучно. Казак идет по коридорам училища, чертыхаясь и приговаривая «обрыдло все». Временами он как-то жалобно стонет.
   Наконец Арсений с провожатым до бираются до дома. У Марии Даниловны белое лицо.
   – Где ты был? Где Валя?
   – Нас арестовала Маруська Никифорова.
   – Атаманша, – многозначительно добавляет казак и просит дать расписку.
   Мария Даниловна пишет: «Арсения Тарковского, ученика 3-го класса гимназии Крыжановского, доставили домой и проводили благополучно».
   Казак берет расписку и молча уходит.
   – Она дала мне конфету, – хвалится Арсений. Мать в ужасе.
   – Брось, брось ее! А где Валя?
   – А его оставили, не пустили.
   – Господи милосердный! Александр, ты слышишь – Валя арестован!
   – Доигрался со своим кольтом, мальчишка! – отзывается Александр Карлович.
   Мария Даниловна в истерике:
   – Надо его спасать! Идти туда! Нет, постой, они заберут и тебя. Пойду я сама!
   Александр Карлович удерживает ее, но Мария Даниловна одевается и уходит. Александр Карлович не выдерживает и срывается вслед.
   – Не вздумай уходить из дома! – кричит он сыну. Арсений остается один.

Брат
Елизаветград. 1914-1919

   Брату Арсением Тарковским посвящены стихи, несколько новелл из книги «Константинополь» и разрозненные воспоминания.
   Мой брат как-то должен был читать в гимназии реферат о каналах на Марсе. Тогда все этим очень увлекались; на Марсе обнаружили каналы, которые, как все думали, были построены руками живых существ. Кстати, когда оказалось, что это не так, я ужасно расстроился!
   Так вот, брат очень долго готовился, писал реферат о каналах. Потом читал его в гимназии… Всем очень понравилось, ему долго хлопали. Мне тоже захотелось поучаствовать в его торжестве, я вышел и сказал: «А теперь я покажу вам, как чешется марсианская обезьяна». И стал показывать. И услышал громкий, чтобы все услышали, шепот мамы: «Боже мой, Арсюша, ты позоришь нас перед самим Милетием Карповичем!» Меня схватили за руку и увели домой, я всю дорогу плакал. Дома нас ждал чай с пирогами, все хвалили брата, а он гордо говорил: «Вы оценили так высоко не мои заслуги, а заслуги современной наблюдательной науки о звездах». А потом, окончив свою речь, сказал: «А теперь пусть он все-таки покажет, как чешется марсианская обезьяна».
 
Еще в ушах стоит и гром и звон:
У, как трезвонил вагоновожатый!
Туда ходил трамвай, и там была
Неспешная и мелкая река —
Вся в камыше и ряске.
 
 
Я и Валя
Сидим верхом на пушках у ворот
В Казенный сад, где двухсотлетний дуб,
Мороженщики, будка с лимонадом
И в синей раковине музыканты.
Июнь сияет над Казенным садом.
 
 
Мы оба
(в летних шляпах на резинке,
В сандалиях, в матросках с якорями)
Еще не знаем, кто из нас в живых
Останется, кого из нас убьют…
 
   В октябре 1919 года кто-то сообщил Тарковским, что их старший сын убит на Большаковских хуторах, в перестрелке с бандой григорьевцев. Никто в доме в это не поверил. Не верил Александр Карлович, не верила тетя Вера, не верила Мария Даниловна. Но, чтобы окончательно убедиться в своем неверии, ходила смотреть трупы. С собой она брала младшего сына.
   В том октябре наступили ранние холода. Мать и сын страшно замерзли, пока добрались до хуторов. Навстречу попались две телеги с убитыми, которых везли в город. Мария Даниловна попросила возницу остановиться, и они пересмотрели мертвых. Вали среди них не было. В глазах Марии Даниловны сверкнуло торжество:
   – Вот видишь! Что я тебе говорила!
   Она как будто хотела, чтобы сын с нею спорил.
   В небольшой балке, поросшей бурьяном и низким кустарником, лежали еще не убранные трупы. Задувал ветер. У Арсения окоченели руки. Он подходил к мертвым и если убитый лежал ничком, поворачивал его голову.
   – Не он? Не он? – спрашивала мать и снова торжествовала: – Ну, я же говорила!
   Платок у нее сбился набок, и ветер трепал седые пряди. Она не поправляла платок, не отводила волос со лба.
   …Они ходили по балке часа два, почти все кругом осмотрели, но Мария Даниловна упорно посылала сына:
   – Посмотри вон там! А в той стороне ты еще не глядел?
   Дважды они находили людей без головы. Тогда осматривали руки – у Вали на большом пальце левой руки был ожог от неудачно проведенного опыта по химии.
   Арсений очень устал. Руки совсем не слушались. Хотелось вернуться домой, в тепло, но мать никак не решалась уйти.
   Наконец она сказала:
   – Ну, хорошо, глянь на всякий случай на той стороне ручья, а я поднимусь по тропе слева. Если что-нибудь заметишь, крикни. Если раньше подойдешь к хутору, жди меня, никуда не уходи!
   Они разошлись.
   А затем Арсений обнаружил брата. Валя лежал еще с несколькими убитыми в яме, которую можно было заметить, только подойдя к ней очень близко. Сгоряча Арсений что-то выкрикнул. Мать не успела отойти далеко и услышала его голос. Он увидел, что она спускается по тропинке к ручью. Арсений замахал руками, но она поняла это как знак подойти ближе. В ужасе от того, что сейчас мать увидит Валю, Арсений схватил брата за ноги и попытался перетащить в другую яму. Но он был слишком тяжел для двенадцатилетнего мальчика, слабого от недоедания и холода. Тогда Арсений перевернул брата лицом вниз и загородил другим трупом. Потом он выскочил из ямы и побежал навстречу матери, крича:
   – Его здесь нет! Я уже посмотрел!
   Но Мария Даниловна продолжала идти медленно и размеренно, как сомнамбула. Арсению стало страшно. Мать остановилась в нескольких метрах от ямы и мельком глянула на убитых.
   – Да, его здесь нет, – прошептала она, повернулась и так же медленно пошла назад.

Два письма
Елизаветград. 1920

   В 1920 году конники Буденного с боем взяли Елизаветград, а вслед за тем Александра Карловича вызвали в особый отдел Первой конной армии. Дело заключалось в том, что среди писем, которые перлюстрировали особисты на местной почте, обнаружилось послание из Польши, адресованное Тарковскому. Отправителем был не кто иной, как польский лидер Юзеф Пилсудский! Когда-то он отбывал ссылку в одном селении вместе с Александром Карловичем и теперь вспомнил о своем ссыльном товарище.[5] Пилсудский писал примерно следующее: «Дорогой Саша! Я неплохо устроился, я – Первый Маршал Польши. Приезжай, привози семью, коли женат. Целую тебя. Твой Юзеф».
   В ноябре 1918 года Регентский совет Польши передал Пилсудскому высшую военную и гражданскую власть в стране, а с февраля 1919 года Польша повела военные действия против Советской России. Получение письма от главы враждебного государства могло стоить Александру Карловичу жизни. Его спасло другое письмо – от Ленина. Полученное чуть раньше, оно содержало просьбу написать воспоминания о «Народной воле». Письмо «вождя мировой революции» уберегло Александра Карловича от ареста и дальнейших репрессий.
   История порой совершает поразительные кульбиты! Вот вам сюжет для небольшого романа. Жили-были братья Ульяновы – Александр (старший) и Владимир (младший). Жили-были братья Пилсудские – Бронислав (старший) и Юзеф (младший). В 1887 году Александра Ульянова и Бронислава Пилсудского судили за участие в подготовке покушения на императора Александра III и приговорили к смертной казни. Ульянова повесили, а Брониславу смертную казнь заменили 15 годами каторги. Младшего же брата Бронислава – Юзефа, несмотря на отсутствие доказательств его вины, «на всякий случай» сослали на пять лет в Туруханский край.
   Прошло много лет. Младший брат Александра Ульянова стал лидером России. Младший брат Бронислава Пилсудского стал лидером Польши. И вот братья людей, осужденных по одному и тому же делу, повели свои страны войной друг на друга. Письмо одного из них едва не погубило Александра Карловича Тарковского, письмо другого – спасло. А вы говорите, что чудес не бывает!

Скиталец
Новороссия и Крым. 1921-1922

   Странная сила прошлого!
   Не случалось ли с вами так, что оно вдруг приобретало власть над всем вашим существом и превращалось из мира зыбкого и давным-давно потерявшего свою реальность в нечто влажное, сверкающее, осязаемое, как только что пойманная рыба, ходившая доселе на неведомой глубине? И вы неизбежно подчинялись таинственному зову прошлого, порою грозному, порою почти скрипичному в своей томной невыразительности… Ибо родина не только в пространстве, но и во времени.
   До революции 1917 года Елизаветград был уездным городом и входил в состав Херсонской губернии. Тогда этот край назывался Новоро'с сией. В 1914 году город населяло 60 тысяч жителей.
   Елизаветград стоял на реке Ингул (Ингулец), неглубокой и неширокой. В городе не было особо прекрасных зданий. Не было в нем вида с крыш или балконов на широкое речное устье, по которому плыли бы к морю большие белые пароходы. В общем, обычный пыльный уездный город, который с трех сторон окружала степь. На юг степь тянулась вплоть до Черного моря.
   Когда наступало лето, город заносило песком – песок проникал сквозь наглухо затворенные окна, хрустел на зубах, мутил питьевую воду. Город был некрасив. Если жить в нем, то лишь с уверенностью, что из него можно в любой момент уехать – стоит только захотеть! Но, как и везде на свете, здесь жили в большинстве своем люди, не подозревавшие о своем счастье или несчастье. Это был город хлебной торговли и мелких ремесел, город задворок, устроенных так, чтобы весь мир вращался вокруг пыльных курятников и голубятен.
   И все же город был прекрасен, потому что он был городом детства. Только этим словосочетанием можно объяснить тайную силу власти простого скопления дворов, улиц, площадей, мостов, рынков…
   Путь будущего поэта начинался у городских ворот, у валов земляной крепости, у дороги на хутора, у оливковой рощи с дикими маслинами, у одноэтажного дома на Александровской улице с высоким фундаментом, скрытым наполовину кустами роз. Там до сих пор стоит мальчик в матроске и коротких штанах, весь исцарапанный и перепачканный охрой, которой когда-то красили забор вокруг дома. В любой момент он был готов сорваться с места и убежать в степь, за которой ходит море, смешивая запах соленых брызг с терпко-горьковатым запахом полыни…
   «Если бы я мог жить где угодно, уж, конечно, я поселился бы у моря, – мечтал Арсений Тарковский, будучи еще совсем юным. – Каждое утро я спускался бы к нему и, если бы стояло лето и море было бы спокойное, видное до самого горизонта, выгнутое, как тарелка, у берегов, если бы день был ясен, – я раздевался бы и лежал на песке, а широкая и ленивая волна, набегая, окатывала бы меня с головы до ног. Потом я шел бы в море по отмели и, почувствовав, что дно уходит из-под ног, я плыл бы – сначала на боку, а там лег бы на спину, качаясь на волнах, раскинув руки, смотрел бы на небо, которое совсем не кажется высоким, когда лежишь на воде. Потом я возвращался бы на берег, обтирался рубашкой и шел домой.»
   И Тарковский увидел море, но при обстоятельствах совсем непростых.
   История эта началась с того, что в Елизаветграде была городская сумасшедшая Софья Александровна, ходившая в шляпе с зелеными и оранжевыми перьями и в сапогах. Она всерьез считала себя поэтессой. Однажды юный Арсений и трое его друзей наняли погребальные дроги и вместе с Софьей Александровной разъезжали по городу, останавливаясь то тут, то там и читая стихи. Тарковский завернулся в желтое покрывало, а на голову водрузил зеленый абажур – в подражание знаменитым столичным футуристам – Бурлюку и Маяковскому. Вскоре в местной газете (выходила на синей бумаге, предназначавшейся для заворачивания сахарных голов) был напечатан дерзкий акростих юных местечковых «возмутитетелей спокойствия» – Арсения и его друзей.
   Из первых букв каждой строки стихотворения складывалось слово «ЛЕНИН».
   Шел 1921 год, еще были живы отголоски Гражданской войны, и в подростковой шалости власти усмотрели политическую крамолу. Мальчишек арестовали, несколько дней продержали в местном отделении ЧК (правда, хорошо кормили и даже водили в театр), а потом повезли на поезде в Николаев – на суд. По дороге Арсению удалось бежать.
   Скитаясь по Новороссии и Крыму, Арсений добрался до моря. Он смог устроиться учетчиком в рыболовецкую артель. Позднее это отозвалось в стихах.
 
Где целовали степь курганы
Лицом в траву, как горбуны,
Где дробно били в барабаны
И пыль клубили табуны,
 
 
Где на рогах волы качали
Степное солнце чумака,
Где горькой патокой печали
Чадил костер из кизяка,
 
 
Где спали каменные бабы
В календаре былых времен
И по ночам сходились жабы
К ногам их плоским на поклон,
 
 
Там пробирался я к Азову:
Подставил грудь под суховей,
Босой пошел на юг по зову
Судьбы скитальческой своей…
 
   Несмотря на молодость, Тарковский пользовался уважением неграмотных рыбаков и грузчиков артели, потому что иногда читал им газеты.
   Арсений снял комнату у одного из рыбаков – в белой мазанке, стоявшей на горе. Из окна, почти квадратного – аршин на аршин, было видно море. За окном росли мальвы. Хозяин дома, еще не старый, по-цыгански смуглый и черноволосый, почти никогда не был трезвым. У него были необычайно длинные руки, и, когда хотел объяснить что-нибудь, он помогал себе ими, делая странные жесты.
   Рыбак относился к жильцу со смешанным чувством почтения и удивления. Его дочь Варюша, ровесница Арсения, такая же черноволосая, как отец, точно так же прибегала к помощи жестов, когда не хватало слов. Худенькая и смуглая, по утрам она выходила во дворик и, почесывая голову, позевывала. Потом она кормила кур.
   И Арсений утром выходил из мазанки, наскоро перехватив какой-нибудь еды.
   – Ты куда? – спрашивала Варюша, заранее зная, что он ответит:
   – Купаться. А ты не пойдешь?
   Он тоже знал, что она ответит. Как обычно, Варя прищуривала глаза и рассматривала свою левую ладонь:
   – Утром-то вода хо-о-лодная… – и сжимала руку в кулачок.
   Нет, влюблен в нее Арсений не был – у девушки косил левый глаз. Но, лежа в воде на спине, он подолгу думал о ней. Он мечтал заработать много денег и отдать их Варюше, чтобы она поехала в Симферополь – ее бы вылечили, и она перестала бы так сильно косить. Вероятно, она и вся бы тогда переменилась. Быть может, он даже уговорил бы ее пойти купаться, а так… Он даже не знал, умеет ли она плавать.
   Когда Арсений возвращался с моря, хозяин входил в его комнату с двумя стопками в руках, локтем отворяя дверь. Рыбак ступал осторожно, боясь расплескать водку. Арсений пил ее с омерзением, но отказаться было нельзя – это был знак уважения со стороны хозяина. Иногда ему удавалось, не проглотив водку, незаметно выплюнуть ее за окно. Много лет спустя, на фронте, сутками замерзая в сырых окопах на пронизывающем ветру, он вспоминал об этой выплюнутой водке и мечтал о ней. А тогда Тарковский мечтал о другой квартире, и все-таки не съезжал от Артема Васильевича, возможно, из-за Варюши.
   Она училась в школе, у нее было несколько подруг. И любая из них нравилась Тарковскому больше, чем Варюша. Да и Арсений тоже не больно-то нравился ей. Парень он был неразбитной и, несмотря на свои 16, из которых шесть пришлись на страшное время, был по-мальчишески застенчив.
   Варюша дружила с соседом Владькой. Вот кто был хорош собой! Белокурый и голубоглазый, задира и коновод всей улицы, он не знал поражений в многочисленных драках на окраинах Балаклавы.
   Однажды Арсений (когда еще только поселился у Артема Васильевича) вышел на улицу и сел на скамью у ворот. Рядом с ним уселись двое парней; один из них был Владька. Они начали выжимать чужака со скамейки, молча, ничего не говоря. Арсений уперся, этого требовало самоуважение. Завязалась ссора, кончившаяся дракой: Владька молниеносно ребром ладони разбил ему нос в кровь. Арсений ответил ударом в грудь. Владькин товарищ размахнулся (верно, у него был зажат пятак в руке), и Арсений вдруг словно очутился под большим гудящим колоколом. Потеряв самообладание, он яростно бросился на Владькиного приятеля и свалил его на землю.
   – Будет, – сказал Владька, – хватит валяться! Вот тоже, сцепились!
   Это значило, что чужак не сдрейфил и выдержал испытание. Из калитки, чуть склонив голову и, кажется, улыбаясь, на все это смотрела Варюша.
   – Владька, черт, – сказала она, – он же у нас живет, вот отец узнает, тогда держись.
   – А где отец? – спросил Владька.
   – В контору пошел, – ответила Варюша, улыбаясь уже приметно. – Владька, вот твоя Нинка взяла у меня географию, так пусть она ее отдаст.
   Она уже не смотрела на него, а, скосив глаза, разглядывала свою ладонь.
   Пальцами Арсений зажал нос, чтобы перестала идти кровь. Владька откинул со лба вьющуюся прядь, посмотрел Варюше прямо в лицо холодными нагловатыми глазами и сказал так спокойно и равнодушно, как будто не было никакой драки:
   – Эх ты, косая, собак, что ли, боишься. Ну, идем со мной, скажешь Нинке.
   Нинка была его сестрой, в которую Арсений был влюблен. Странное дело: потом он никогда не мог вспомнить, какова она была, эта Нинка, не помнил ни лица, ни цвета волос, ни походки. Как-то получалось так, что когда Арсений бывал с Нинкой, он думал не о ней, а о Варюше, косоглазой и неловкой. Не Нинке, а ей желал он счастья и удачи. Она снилась ему в ту пору, когда ночи так темны, что кажется, будто светится море, поменявшись с небом местами, и в комнате душно даже с раскрытым окном. Нет, ей было больше, чем Арсению, ей было уже 17. И хотя любовного опыта у него было к тому времени предостаточно, порой он чувствовал себя рядом с ней сопляком, мальчишкой, пускающим бумажные кораблики.
   Арсений Тарковский жил в белой мазанке уже много месяцев. Миновала осень с виноградным изобилием и длинными затяжными штормами. Дожди обрушивались на город черными столпами, и море, чернильного цвета с белыми гребнями на волнах, ревело день и ночь. Прошла зима, и снова наступила весна, раньше времени сменившаяся сухим и очень жарким летом. Даже море будто и не увлажняло воздуха, ставшего столь недружелюбным и по-человечески раздраженным.
   Артем Васильевич по-прежнему заходил утром к жильцу. Но Арсений полностью приноровился к его характеру и научился отказываться от непременной стопки водки. Тем не менее ритуал оставался неизменным. Поскольку жилец отказывался от угощения, Артем Васильевич выпивал сначала свою стопку, а затем и предназначавшуюся собеседнику. В ответ Тарковский угощал его дешевым местным вином.
   По воскресеньям, когда рыболовецкая артель не выходила в море и контора была закрыта, хозяин подолгу сиживал у Арсения. Нередко при этом он звал Варюшу, и она садилась на табурет, сложив ладони на коленях.
   – Вот невеста выросла, – говорил хозяин, – а не за Владьку же ее отдавать, хулигана такого! Что, Варюша, – он лукаво взглядывал на нее, – вышла бы ты за какого капитана, а может, за англичанина, или хочешь за японца?
   Тогда японские концессионеры пытались поднять давным-давно затонувший в местной бухте корабль (ходили слухи, что на корабле перевозили золотые слитки), и Артем Васильевич, как и другие жители городка, часами мог обсуждать эту тему и говорить о японцах, удивлявших город своей отчужденностью от всего русского, привычного.
   – Скажете тоже, – краснея, сердилась Варюша, – я и не хочу замуж – кухаркой быть да поломойкой, я дальше учиться поеду.
   И вставала, чтобы выйти из комнаты, а Артем Васильевич размахивал руками, и слова его прыгали в разные стороны, как кузнечики из-под ног.
   – Брось, брось, не то, я не об этом, – говорил он, – ты лучше спой! Вот она, как мать, поет, – поворачивался он к Арсению, – уж вы поверьте, а мы винцо допьем… А уж мать-то покойница как пела!
   Арсений тоже упрашивал Варюшу спеть. Сначала она отговаривалась, а потом пела. Голос у нее был немного резкий, и, пожалуй, не в пении проявилась бы она вполне, а в танце – так легко Варюша вскидывала руки, и такая легкая – при всей ее неловкости – была у нее походка. Была она легка по-птичьи, но танцевать не умела, вот и начинала петь.
   Любимой ее песней была «По диким степям Забайкалья». Странно было слушать эту северную песню в сорокаградусную жару – даже мальвы опускали за окном свои широкие листья и обои потрескивали на стенах.
   Артем Васильевич плакал, когда Варюша пела. А Тарковскому было неловко оттого, что рыбак плакал, и Варюшин голос давил на него, слишком сильный для маленькой комнаты, в которой он жил.
   Тот день выдался особенно жарким. Артем Васильевич выпил две бутылки вина, что оставались у Арсения, и захмелел.
   – Спой еще раз «По диким степям», – стал просил он дочь, – спой, Варюша! Ну, просто – вот это самое…
   Руки его заметались и вдруг прижались к груди. Варюша откашлялась и запела.
   – Варя! – раздался с улицы голос Владьки. – Поди сюда! Она выбежала из комнаты, едва не опрокинув табурет.
   – А, чтоб тебе! – сплюнул Артем Васильевич и тут же добавил: – А то выдать ее за этого Владьку, может, он того… часом и присмиреет. Я-то тоже не промах был в его годы. – Он ударил себя кулаком в бок. – Я и финкой баловал.
   Потом Арсений пошел к морю и долго лежал на песке, и волны одна за одной прокатывались по нему. В тот день он заплыл далеко, до той черты, где море вдруг темнеет, если смотреть на него с берега.
   Домой Тарковский вернулся уже поздним вечером. Хозяин сидел за столом на кухне, освещаемой семилинейкой.
   – Варя еще не пришла, – мрачно сказал он, – пойду к Семеновым, узнаю.
   – Да где ей быть, – пожал плечами Арсений, – скоро вернется, ждите.
   – А Нинка, говорят, – продолжал он, – стибрила у отца два червонца да и профинтила с девчонками. Выпороть бы ее, да некому. Известное дело – безотцовщина! Не-ет, – руки его подпрыгнули, – Варя у меня не такая. Вот ты, – он вдруг перешел на «ты», – ты бы как-нибудь с ней разговаривал побольше, что ли! Может, она и отбилась бы от Владьки-хулигана. А она вот какая девушка… – И руки его начертили в воздухе две плавные линии, – право, поговорил бы!
   – Я уеду скоро, Артем Васильевич, – сказал Арсений, и голос у него сорвался. – Мне надо уезжать, не век же тут жить. Меня домой зовут.
   – Эх ты, – сказал Артем Васильевич, – пожил бы еще годочек, а то какую девушку пропускаешь! Ведь что косенькая, так это, говорят, в Симферополе есть такой доктор.
   Варя не вернулась домой в тот вечер. Поздней ночью Артем Васильевич ходил к Семеновым, и Владька клятвенно заверил его, что расстался с Варей давно, часа два назад. Это подтвердила и Нинка.
   Рано утром в дом прибежал Владька, бледный, как полотно, и, задержав дыхание, крикнул:
   – Артем Васильевич, Варьку вытащили!
   Артем Васильевич сразу понял, что случилось, и как был без рубашки, босиком, в одних парусиновых брюках – бросился следом за Владькой. На бегу он обернулся к Арсению и полувскрикнул, полувсхлипнул:
   – Это ты научил ее плавать!
   Варюша лежала на берегу, прикрытая своим синеньким ситцевым платьем, на котором кое-где проступили мокрые темные пятна. Под солнечными лучами они уже просыхали и исчезали одно за другим. Глаза у Варюши были закрыты, и теперь никто бы не догадался, что левый глаз ее косил.
   Вскоре Арсений уехал. Артем Васильевич провожал постояльца и, несмотря на возражения, нес до вокзала его легкий фанерный чемоданчик.
   Когда Арсений снова попал в эти места – незадолго до войны, – он несколько раз заплывал далеко в море, ложился на спину и ожидал, что его подберет рыбачья шаланда. Он мечтал, как в юности, беспечно курить с рыбаками и болтать об улове. Может быть, кто-нибудь из рыбаков узнал бы его, хотя вряд ли – прошло слишком много лет…
   Еще раз аукнулась жизнь у моря в ноябре 1947-го, в стихотворении «Воспоминание».
 
Я в четверть шума слышу, в четверть света
Я вижу море. Странная мечта —
И этот небосвод белесоватый,
И парусные лодки рыбаков,
И связь души немолодой, недоброй
Со всем, что вижу, и со всем, что слышу.
Но слова нет на языке людском
Для этой связи. Только в позднем детстве,
Когда желанье смерти гул в ушах
И перебои сердца порождает,
Все зримое нам предстает, как чудо,
Особым смыслом до краев полно.
И, может быть, у моря есть язык,
И в слезной синеве его трепещет
Ответное влечение к ребенку,
Рыдавшему на берегу его,
И, может быть, еще одно мгновенье —
И я припомню имя, в дикой скорби