Страница:
Я думаю, что шефу было жаль меня. Я долго думал потом и пришел к этому выводу окончательно. В конце концов, мы были знакомы много лет, и нас связывало нечто вроде приятельских отношений. Но ни он, ни я не видим в этом причин отказаться от приличного заработка. Все верно. Табачок всегда врозь.
…Но вышло иначе. Заморский боец, видимо, думал только о победе. Не знаю, какая мразь его тренировала таким образом. Такого рода подход к делу допустим только на спортивной площадке.
Ты должен проститься с жизнью, вступая в бой. Это твой единственный шанс остаться в живых. Он этого не знал. А я знал. Так же как и то, что у меня хватит дыхания лишь на один удар.
Бой ведется до смерти или до полной невозможности продолжать поединок. В моем случае я должен был быть убит.
Но я очень упрям. Шеф мог планировать что угодно, у меня были свои планы. Свои планы и один удар. Не так уж и мало, если подумать.
Заморский супостат высоко воздел над головой свое оружие, входя в круг. Оружие каждый выбирает себе сам, выбор свободен, бери то, чем умеешь пользоваться. Ограничение лишь в одном – это холодное оружие. В его руках был изумительный шотландский палаш. «Корзинчатый меч», еще старый, настоящий, не униженный английскими выдумками и запретами. С удовольствием приобрел бы себе нечто подобное для коллекции. Сразу было видно, что это не новодел и не игрушка из тех, что штампуют для продажи туристам. Это я видел до начала боя.
…Ты не видишь ни противника, ни его оружия. Вообще ничего. И нет ни малейшей нужды видеть ни то ни другое. Ты просто стоишь в ярко освещенном кругу, обнесенном металлической оградой, и все. Есть ты – и есть гипотетическое нечто, которое подлежит уничтожению. Готовься к смерти, не думай и не мешай своему телу. Особенно если дышать тебе приходиться одним легким. Да и дышать остается уже недолго. Как бы я ни упрямился, но, если мне удастся уцелеть сегодня, шеф сумеет сравнять счет и больше не допустить промашки. В следующий раз мне найдут более перспективного противника и все же убьют, но уже дороже. Отказаться не получится. Вода мокрая, небо голубое, а отказаться не дадут.
Заморский боец, какой-то азиат, был моложе меня лет на пятнадцать, то есть ему было где-то двадцать три – двадцать четыре года. Молодость и порыв. Вот и все. Адовы тренировки, суровый режим, громкие победы, и вот, наконец, злая судьба в лице моего шефа и его хозяина привела его в круг, где против него стоит человек с одним легким, с субурито в левой руке – и этого человека надо убить.
…Когда его палаш взлетел вверх, я попросту бросился ему навстречу, падая на колени и на них подъезжая к нему, одновременно завернув, винтом закрутив корпус набок, ударом «весла» сломал ему обе голени, разворачиваясь и вставая на этом движении.
Молодость и порыв. Все. Осталась только молодость. Ни один врач не соберет из костной муки, которая получается после удара субурито, новых костей. Калека. Нищий калека. Его владелец просто выкинет его на помойку, хорошо, если хотя бы отвезет домой. В противном случае у нас прибавится бомж экзотического вида.
Я замер на миг, разглядывая упавшего парня. В его глазах не было ни страха, ни жалости к себе, ни ненависти ко мне. От дикой боли его лоб покрылся каплями пота, но больше он ничем не показывал того, что чувствует. Он прекрасно понимал, что произошло, – из него только что сделали получеловека. Я вопросительно посмотрел на него, и он кивнул, закрывая глаза. Мы понимали друг друга без слов.
В следующий миг мой меч расколол ему череп, а трибуны, как принято писать, «взорвались ревом, криками» и восторженным свиным визгом. Про визг, да еще с таким эпитетом, обычно не пишут.
– Хорошая работа, Ферзь, – молвил мой шеф, когда я проходил по коридору в свою раздевалку. И вручил мне запечатанный конверт.
Он всегда расплачивался только так. Лично в руки и всегда в запечатанном конверте. Странное желание внезапно проснулось во мне. Мне необоримо вдруг захотелось отхлестать этим конвертом его по лицу. Технически я бы мог это сделать, мне не помешали бы даже два его быка, ошивающихся рядом, но это было бы чересчур глупо.
Таковы условия игры, и меня сюда никто не тянул. Более того – я сам сюда рвался. И даже то, что шеф запланировал, что сегодня я умру, а теперь лихорадочно ищет мне достойного оппонента, чтобы я уж точно умер в следующий раз, не является поводом для глупых, тем более – необратимых поступков. Посему я вежливо улыбнулся ему и, изображая крайнюю усталость, скрылся в своей комнате. Там я упал на стул, достал из сумки пачку сигарет, мельком отметил, сколько их там осталось, и закурил. Мелькнула идиотская мысль, почему убитый мной парень, явный азиат, выбрал себе в качестве оружия шотландский палаш? То есть учился им владеть, где-то искал наставников, почему-то предпочел это оружие всякому другому… Странные мысли порой посещают нас. Странные иногда тем, что ответа на них мы уже никогда не узнаем. Странные тем, что мы знаем об этом. И именно потому они кажутся порой действительно интересными.
Мысль, однако же, была настолько идиотской, что додумывать ее, и то было лень. В конце концов, я тоже сражался далеко не с русским мечом.
Больше всего сейчас мне бы хотелось вернуться к своему мастеру. Туда, на далекие японские острова, туда, к отверженным и неприкасаемым, среди которых он жил и среди которых целых пятнадцать лет прожил и я. Я попал туда совершенно случайно восемнадцати лет от роду.
Но толку мечтать о недосягаемом! Подобьем бабки. Имеется шеф, который собирается меня убить, имеется Ферзь, который так и так скоро умрет, но сделать это хочет по своему усмотрению, имеется, таким образом, конфликт интересов. Прелестно.
Я кинул окурок на пол, прижал его подметкой и встал. Не торопясь, собрался и вышел на вечерние улицы. Как вы понимаете, такого рода состязания, просто даже для антуража, проводятся исключительно в темное время суток! А как иначе… Иначе нам неинтересно.
Добравшись до дома, я спешно стал собираться. Что-то словно влекло меня из квартиры в ночь. Давным-давно мастер научил меня доверять подобным порывам, да и до его науки я поступал примерно так же, так что сомнения, что и зачем я делаю, меня не мучили. Собираюсь я. Исходя из конфликта интересов.
«И куда же вы, господин Ферзь, собираетесь?» – «А как куда! В лес, конечно». – «Простите?» – «В лес, говорю. В лес я собираюсь». – «Но ведь у вас, наверное, и деньги есть, и документы, и возможности кое-какие? Наверное, можете и за границу убежать?» – «Могу, конечно. Как не мочь, могу. Потому и собираюсь. В лес». – «Логично, гм. Ну да воля ваша, натурально. В лес так и в лес».
Такого рода диалог вслух я и вел с собой, кидая в сумку то, что казалось мне нужным, например я перекидал туда все сигареты, что только оказались у меня дома, спички, кое-какую съедобную снедь, кое-что из одежды. На одежде я остановлюсь чуть подробнее. Вся моя одежда отличается тем, что сложно сказать, в какой стране ее пошили, более того, сложно сказать, в какое время и для какого времени она была пошита. На ней нет ни бирок, ни молний, ни заклепок – ничего, что привязывало бы ее к какому-то определенному промежутку времени или к какому-то месту. Одежда «ни о чем», как ее нарек как-то мой близкий приятель. И был совершенно прав. Она и в самом деле была ни о чем. Ни о стране, ни о времени. Ни о владельце. То ли брюки, то ли порты, то ли штаны. То ли куртка, то ли кожух, то ли армяк. То ли кафтан. То ли… И так далее. Ни о чем. Я люблю такую одежду. Субурито я сунул в кожаный чехол, завязал его и закинул за спину.
Ни денег, ни документов я с собой не взял. Похлопал себя по карманам, убедился, что там есть кое-какая мелочь – просто на всякий случай, посидел перед дорожкой, закурил, посмотрел на свою квартиру, как я чуял, в последний раз, да и вышел за порог, аккуратнейшим образом прикрыв за собою дверь. Запирать ее я не стал.
Я шел в лес. Лес лежал прямо за городом, сразу за оживленной магистралью. А жил я неподалеку и часто любовался этим лесом с балкона, покуривая и попивая чай. Вот и теперь я шел туда, покуривая же и громко ругаясь вслух скверными словами. Досталось и шефу, и погоде, от которой мне было трудно дышать, и магистрали, которую мне предстояло пересечь. Мне самому, уточню для истории, почти не досталось. Было мне как-то обидно, что ли. Сразу на все. На то, что меня кому-то надо убить, на то, что я и так скоро бы умер и умру, надо полагать. Что вот некоторые предаются самым разным порокам всю жизнь и живут долго и нудно, а я уже убил себе легкие. Что…
Противно и вспомнить, что я тогда нес. А лес все приближался и приближался. Становилось все темнее и темнее, я радовался этому и знал твердо две вещи. В лесу я разведу костер и посижу у живого огня, чего я был лишен уже очень давно – по собственной лености. И из этого леса я не вернусь. Не знаю, что там случится, но из этого леса мне назад не вернуться. Так что шефа я, в любом случае, обманул. Эта мысль рассмешила меня, и так, посмеиваясь, вошел я, наконец, в ночной лес.
Так как в лес я вломился бездорожно, то теперь я шел, продираясь сквозь какой-то кустарник, поминая Николая Васильевича Гоголя и его «Пропавшую грамоту» тихим помином. Я имею в виду ту часть этого произведения, где потерявший грамоту дед, по условиям задачи, так же продирался ночью сквозь кустарник. Даже цитата мне вспомнилась оттуда: «Однако ж не совсем весело было продираться через колючие кусты; еще отроду не видывал он, чтобы проклятые шипы и сучья так больно царапались: почти на каждом шагу забирало его вскрикнуть». Потом я припомнил, кого повстречал дед в конце пути, и мне стало не до смеха. Не будучи крещеным, не являлся я также и идиотом, который горделиво величает себя то атеистом, то еще как…
Обошлось без чертей. Часа через четыре я устал, и тут, наконец, передо мной открылась, как я мог понять, полянка. Не видно было бы уже ни зги, если бы не почти созревшая луна. Луна словно неистовствовала, словно что-то разгневало ночную королеву сегодня, и теперь она хоть тщетно, но решительно старалась утопить несчастный лес в своем жидком серебре. Читать, конечно, при таком освещении не получилось бы, но удалось набрать сучьев и запалить долгожданный костер. Я кинул сумку на траву, сел на нее, нимало не заботясь о сохранности содержимого, закурил и счастливо вздохнул.
Да, обидно, конечно. И лет мне немного. И легкое умирает. И курить я не брошу. И…
Какие еще пени я собирался поведать ночному костру, так и останется неизвестным. На поваленное дерево, на которое я опирался, бесшумно опустилась огромная сова. Или филин? Вроде филин с ушками? Или это сова с ушками? Или…
Тот факт, что сове вроде бы как полагается меня бояться и не лезть ко мне чуть ли не на руки, а если она этого не делает, то бояться, наверное, полагалось бы мне, почему-то не пришел в голову. Сова же потопталась по бревну, подошла ближе и посмотрела мне прямо в глаза.
Я люблю сов. Что-то в них есть такое, чего нет ни в одном из ныне живущих существ. Возможно, что-то похожее, чему и слов для описания не найдется в современном языке, есть еще в волке, немного больше – в вороне, но в сове это ощущается почти осязаемо. Запредельность. Загранье. Временность ее пребывания здесь, в этом мире. Нет, не моя стихия – слова.
Сова же посунулась ко мне вплотную и вдруг с интересом спросила: «Ты уж не затеялся ли тут сдохнуть?»
Последующий ритуал пораженного человека, исполненный мною, ее (или его?), кажется, даже не позабавил. Я протер глаза, вскочил, ущипнул себя, снова сел, снова вскочил, снова повалился на сумку, зачем-то закинул ее на плечо, хотя никуда не собирался, и воззрился на говорящую птицу. Проснуться мне не удалось, и приходилось верить, что или сова говорит со мной, причем на достаточно близкие мне темы, или же что я развел костер на какой-нибудь ядовитой травке.
– Не то чтобы собрался, – все же ответил я, – но такое вполне может случиться. По крайней мере я так считал еще несколько часов назад.
– Ага, сейчас. А что я ей скажу потом? Недоглядел? Ты в своем уме? – Филин (или сова?) с невыразимым презрением цедил слова.
– Кому «ей»? Что скажешь? – Я растерялся.
– Неважно, – тяжело вздохнула сова (или филин?), – не твое это покамест дело. Важно, что я почти успела, а ты чуть не опоздал.
Я как-то не успел собраться с достойным ответом на это заявление, как вдруг мой костер полыхнул диким, неистовым багрянцем, багрянец ударил в золото, золото стало алым, а алое – фиолетовым, а потом снова алым, а потом…
А потом свет померк, и я очутился в кромешной тьме, где не было ни низа, ни верха, ни дна, ни покрышки, ни «здесь», ни «сейчас», ни вообще ни черта. Я судорожно сжимал в руке субурито, намертво вцепившись в него сквозь чехол, где покоился меч, и ждал, чем все это кончится. Воздух и тьма вокруг меня застыли немым, мертвым киселем, неистово пахло раздавленной полынью, а потом снова загорелся облитый серебром лес. Моего костра возле меня не было, я сидел на траве, а сова по-прежнему сидела рядом.
– Так-то лучше! – заявила сова.
Оспорить ее или согласиться с ней я не успел, так как огромная птица бесшумно взлетела и скрылась в ночном лесу.
Я же, осмотревшись по сторонам и ничего не поняв, глуповато пожал плечами (а что еще оставалось делать?), да и пошел себе на красное пятно чьего-то костра, мелькавшего между деревьев справа от меня.
Ночь негромко усмехнулась мне в спину, я оглянулся, но опоздал.
Глава III
…Но вышло иначе. Заморский боец, видимо, думал только о победе. Не знаю, какая мразь его тренировала таким образом. Такого рода подход к делу допустим только на спортивной площадке.
Ты должен проститься с жизнью, вступая в бой. Это твой единственный шанс остаться в живых. Он этого не знал. А я знал. Так же как и то, что у меня хватит дыхания лишь на один удар.
Бой ведется до смерти или до полной невозможности продолжать поединок. В моем случае я должен был быть убит.
Но я очень упрям. Шеф мог планировать что угодно, у меня были свои планы. Свои планы и один удар. Не так уж и мало, если подумать.
Заморский супостат высоко воздел над головой свое оружие, входя в круг. Оружие каждый выбирает себе сам, выбор свободен, бери то, чем умеешь пользоваться. Ограничение лишь в одном – это холодное оружие. В его руках был изумительный шотландский палаш. «Корзинчатый меч», еще старый, настоящий, не униженный английскими выдумками и запретами. С удовольствием приобрел бы себе нечто подобное для коллекции. Сразу было видно, что это не новодел и не игрушка из тех, что штампуют для продажи туристам. Это я видел до начала боя.
…Ты не видишь ни противника, ни его оружия. Вообще ничего. И нет ни малейшей нужды видеть ни то ни другое. Ты просто стоишь в ярко освещенном кругу, обнесенном металлической оградой, и все. Есть ты – и есть гипотетическое нечто, которое подлежит уничтожению. Готовься к смерти, не думай и не мешай своему телу. Особенно если дышать тебе приходиться одним легким. Да и дышать остается уже недолго. Как бы я ни упрямился, но, если мне удастся уцелеть сегодня, шеф сумеет сравнять счет и больше не допустить промашки. В следующий раз мне найдут более перспективного противника и все же убьют, но уже дороже. Отказаться не получится. Вода мокрая, небо голубое, а отказаться не дадут.
Заморский боец, какой-то азиат, был моложе меня лет на пятнадцать, то есть ему было где-то двадцать три – двадцать четыре года. Молодость и порыв. Вот и все. Адовы тренировки, суровый режим, громкие победы, и вот, наконец, злая судьба в лице моего шефа и его хозяина привела его в круг, где против него стоит человек с одним легким, с субурито в левой руке – и этого человека надо убить.
…Когда его палаш взлетел вверх, я попросту бросился ему навстречу, падая на колени и на них подъезжая к нему, одновременно завернув, винтом закрутив корпус набок, ударом «весла» сломал ему обе голени, разворачиваясь и вставая на этом движении.
Молодость и порыв. Все. Осталась только молодость. Ни один врач не соберет из костной муки, которая получается после удара субурито, новых костей. Калека. Нищий калека. Его владелец просто выкинет его на помойку, хорошо, если хотя бы отвезет домой. В противном случае у нас прибавится бомж экзотического вида.
Я замер на миг, разглядывая упавшего парня. В его глазах не было ни страха, ни жалости к себе, ни ненависти ко мне. От дикой боли его лоб покрылся каплями пота, но больше он ничем не показывал того, что чувствует. Он прекрасно понимал, что произошло, – из него только что сделали получеловека. Я вопросительно посмотрел на него, и он кивнул, закрывая глаза. Мы понимали друг друга без слов.
В следующий миг мой меч расколол ему череп, а трибуны, как принято писать, «взорвались ревом, криками» и восторженным свиным визгом. Про визг, да еще с таким эпитетом, обычно не пишут.
– Хорошая работа, Ферзь, – молвил мой шеф, когда я проходил по коридору в свою раздевалку. И вручил мне запечатанный конверт.
Он всегда расплачивался только так. Лично в руки и всегда в запечатанном конверте. Странное желание внезапно проснулось во мне. Мне необоримо вдруг захотелось отхлестать этим конвертом его по лицу. Технически я бы мог это сделать, мне не помешали бы даже два его быка, ошивающихся рядом, но это было бы чересчур глупо.
Таковы условия игры, и меня сюда никто не тянул. Более того – я сам сюда рвался. И даже то, что шеф запланировал, что сегодня я умру, а теперь лихорадочно ищет мне достойного оппонента, чтобы я уж точно умер в следующий раз, не является поводом для глупых, тем более – необратимых поступков. Посему я вежливо улыбнулся ему и, изображая крайнюю усталость, скрылся в своей комнате. Там я упал на стул, достал из сумки пачку сигарет, мельком отметил, сколько их там осталось, и закурил. Мелькнула идиотская мысль, почему убитый мной парень, явный азиат, выбрал себе в качестве оружия шотландский палаш? То есть учился им владеть, где-то искал наставников, почему-то предпочел это оружие всякому другому… Странные мысли порой посещают нас. Странные иногда тем, что ответа на них мы уже никогда не узнаем. Странные тем, что мы знаем об этом. И именно потому они кажутся порой действительно интересными.
Мысль, однако же, была настолько идиотской, что додумывать ее, и то было лень. В конце концов, я тоже сражался далеко не с русским мечом.
Больше всего сейчас мне бы хотелось вернуться к своему мастеру. Туда, на далекие японские острова, туда, к отверженным и неприкасаемым, среди которых он жил и среди которых целых пятнадцать лет прожил и я. Я попал туда совершенно случайно восемнадцати лет от роду.
Но толку мечтать о недосягаемом! Подобьем бабки. Имеется шеф, который собирается меня убить, имеется Ферзь, который так и так скоро умрет, но сделать это хочет по своему усмотрению, имеется, таким образом, конфликт интересов. Прелестно.
Я кинул окурок на пол, прижал его подметкой и встал. Не торопясь, собрался и вышел на вечерние улицы. Как вы понимаете, такого рода состязания, просто даже для антуража, проводятся исключительно в темное время суток! А как иначе… Иначе нам неинтересно.
Добравшись до дома, я спешно стал собираться. Что-то словно влекло меня из квартиры в ночь. Давным-давно мастер научил меня доверять подобным порывам, да и до его науки я поступал примерно так же, так что сомнения, что и зачем я делаю, меня не мучили. Собираюсь я. Исходя из конфликта интересов.
«И куда же вы, господин Ферзь, собираетесь?» – «А как куда! В лес, конечно». – «Простите?» – «В лес, говорю. В лес я собираюсь». – «Но ведь у вас, наверное, и деньги есть, и документы, и возможности кое-какие? Наверное, можете и за границу убежать?» – «Могу, конечно. Как не мочь, могу. Потому и собираюсь. В лес». – «Логично, гм. Ну да воля ваша, натурально. В лес так и в лес».
Такого рода диалог вслух я и вел с собой, кидая в сумку то, что казалось мне нужным, например я перекидал туда все сигареты, что только оказались у меня дома, спички, кое-какую съедобную снедь, кое-что из одежды. На одежде я остановлюсь чуть подробнее. Вся моя одежда отличается тем, что сложно сказать, в какой стране ее пошили, более того, сложно сказать, в какое время и для какого времени она была пошита. На ней нет ни бирок, ни молний, ни заклепок – ничего, что привязывало бы ее к какому-то определенному промежутку времени или к какому-то месту. Одежда «ни о чем», как ее нарек как-то мой близкий приятель. И был совершенно прав. Она и в самом деле была ни о чем. Ни о стране, ни о времени. Ни о владельце. То ли брюки, то ли порты, то ли штаны. То ли куртка, то ли кожух, то ли армяк. То ли кафтан. То ли… И так далее. Ни о чем. Я люблю такую одежду. Субурито я сунул в кожаный чехол, завязал его и закинул за спину.
Ни денег, ни документов я с собой не взял. Похлопал себя по карманам, убедился, что там есть кое-какая мелочь – просто на всякий случай, посидел перед дорожкой, закурил, посмотрел на свою квартиру, как я чуял, в последний раз, да и вышел за порог, аккуратнейшим образом прикрыв за собою дверь. Запирать ее я не стал.
Я шел в лес. Лес лежал прямо за городом, сразу за оживленной магистралью. А жил я неподалеку и часто любовался этим лесом с балкона, покуривая и попивая чай. Вот и теперь я шел туда, покуривая же и громко ругаясь вслух скверными словами. Досталось и шефу, и погоде, от которой мне было трудно дышать, и магистрали, которую мне предстояло пересечь. Мне самому, уточню для истории, почти не досталось. Было мне как-то обидно, что ли. Сразу на все. На то, что меня кому-то надо убить, на то, что я и так скоро бы умер и умру, надо полагать. Что вот некоторые предаются самым разным порокам всю жизнь и живут долго и нудно, а я уже убил себе легкие. Что…
Противно и вспомнить, что я тогда нес. А лес все приближался и приближался. Становилось все темнее и темнее, я радовался этому и знал твердо две вещи. В лесу я разведу костер и посижу у живого огня, чего я был лишен уже очень давно – по собственной лености. И из этого леса я не вернусь. Не знаю, что там случится, но из этого леса мне назад не вернуться. Так что шефа я, в любом случае, обманул. Эта мысль рассмешила меня, и так, посмеиваясь, вошел я, наконец, в ночной лес.
Так как в лес я вломился бездорожно, то теперь я шел, продираясь сквозь какой-то кустарник, поминая Николая Васильевича Гоголя и его «Пропавшую грамоту» тихим помином. Я имею в виду ту часть этого произведения, где потерявший грамоту дед, по условиям задачи, так же продирался ночью сквозь кустарник. Даже цитата мне вспомнилась оттуда: «Однако ж не совсем весело было продираться через колючие кусты; еще отроду не видывал он, чтобы проклятые шипы и сучья так больно царапались: почти на каждом шагу забирало его вскрикнуть». Потом я припомнил, кого повстречал дед в конце пути, и мне стало не до смеха. Не будучи крещеным, не являлся я также и идиотом, который горделиво величает себя то атеистом, то еще как…
Обошлось без чертей. Часа через четыре я устал, и тут, наконец, передо мной открылась, как я мог понять, полянка. Не видно было бы уже ни зги, если бы не почти созревшая луна. Луна словно неистовствовала, словно что-то разгневало ночную королеву сегодня, и теперь она хоть тщетно, но решительно старалась утопить несчастный лес в своем жидком серебре. Читать, конечно, при таком освещении не получилось бы, но удалось набрать сучьев и запалить долгожданный костер. Я кинул сумку на траву, сел на нее, нимало не заботясь о сохранности содержимого, закурил и счастливо вздохнул.
Да, обидно, конечно. И лет мне немного. И легкое умирает. И курить я не брошу. И…
Какие еще пени я собирался поведать ночному костру, так и останется неизвестным. На поваленное дерево, на которое я опирался, бесшумно опустилась огромная сова. Или филин? Вроде филин с ушками? Или это сова с ушками? Или…
Тот факт, что сове вроде бы как полагается меня бояться и не лезть ко мне чуть ли не на руки, а если она этого не делает, то бояться, наверное, полагалось бы мне, почему-то не пришел в голову. Сова же потопталась по бревну, подошла ближе и посмотрела мне прямо в глаза.
Я люблю сов. Что-то в них есть такое, чего нет ни в одном из ныне живущих существ. Возможно, что-то похожее, чему и слов для описания не найдется в современном языке, есть еще в волке, немного больше – в вороне, но в сове это ощущается почти осязаемо. Запредельность. Загранье. Временность ее пребывания здесь, в этом мире. Нет, не моя стихия – слова.
Сова же посунулась ко мне вплотную и вдруг с интересом спросила: «Ты уж не затеялся ли тут сдохнуть?»
Последующий ритуал пораженного человека, исполненный мною, ее (или его?), кажется, даже не позабавил. Я протер глаза, вскочил, ущипнул себя, снова сел, снова вскочил, снова повалился на сумку, зачем-то закинул ее на плечо, хотя никуда не собирался, и воззрился на говорящую птицу. Проснуться мне не удалось, и приходилось верить, что или сова говорит со мной, причем на достаточно близкие мне темы, или же что я развел костер на какой-нибудь ядовитой травке.
– Не то чтобы собрался, – все же ответил я, – но такое вполне может случиться. По крайней мере я так считал еще несколько часов назад.
– Ага, сейчас. А что я ей скажу потом? Недоглядел? Ты в своем уме? – Филин (или сова?) с невыразимым презрением цедил слова.
– Кому «ей»? Что скажешь? – Я растерялся.
– Неважно, – тяжело вздохнула сова (или филин?), – не твое это покамест дело. Важно, что я почти успела, а ты чуть не опоздал.
Я как-то не успел собраться с достойным ответом на это заявление, как вдруг мой костер полыхнул диким, неистовым багрянцем, багрянец ударил в золото, золото стало алым, а алое – фиолетовым, а потом снова алым, а потом…
А потом свет померк, и я очутился в кромешной тьме, где не было ни низа, ни верха, ни дна, ни покрышки, ни «здесь», ни «сейчас», ни вообще ни черта. Я судорожно сжимал в руке субурито, намертво вцепившись в него сквозь чехол, где покоился меч, и ждал, чем все это кончится. Воздух и тьма вокруг меня застыли немым, мертвым киселем, неистово пахло раздавленной полынью, а потом снова загорелся облитый серебром лес. Моего костра возле меня не было, я сидел на траве, а сова по-прежнему сидела рядом.
– Так-то лучше! – заявила сова.
Оспорить ее или согласиться с ней я не успел, так как огромная птица бесшумно взлетела и скрылась в ночном лесу.
Я же, осмотревшись по сторонам и ничего не поняв, глуповато пожал плечами (а что еще оставалось делать?), да и пошел себе на красное пятно чьего-то костра, мелькавшего между деревьев справа от меня.
Ночь негромко усмехнулась мне в спину, я оглянулся, но опоздал.
Глава III
Вообще, разбирая потом ситуацию, я был просто вынужден признать, что та веселая сова (или филин все же?) свое дело, каким бы странноватым оно ни показалось, знала туго. Она переправила меня не в короткий период матриархата, где я бы, боюсь, умер не от своих болезней, но от смеха. Не в расцвет язычества на Руси. И не в период, когда христианство уже твердо стояло на этой земле. Нет, ушлый филин (или сова?) переправил меня в некое, как я потом уже понял, пограничное время – от язычества ушли еще не так и далеко, но и христианство уже было принято очень и очень многими, правда, коль скоро мне не изменяет память, не всеми добровольно. Что делать.
…Ночь негромко усмехнулась мне в спину, я оглянулся, но опоздал. На шее оказалась шелковая удавочка, тут же мертво и равнодушно перекрывшая мне всякий доступ воздуха, но хрящей еще не ломающая, а под левую лопатку сильно, до крови, теплой струйкой побежавшей по спине, уперлось что-то острое.
– Вяжите, – негромко, низким голосом сказала тьма.
Затем в ушах зашумело, ночь, казалось, сама туго стянула мне локти за спиной, а потом я провалился во мрак, успев лишь решить, что на вопросы отвечать просто нельзя – убьют. Это было звериное, не нуждавшееся в объяснениях чутье, и спорить с ним я не собирался. Притворяться и врать. Причем врать как можно меньше, если меня так ловко взяли, то явно тут собрались не одни дураки. Просто прикидываться человеком, напрочь потерявшим память. Мои странные вещи, думаю, заставят их хотя бы из любопытства меня послушать. Потом все вытеснил уже упоминавшийся мрак.
Вас, может статься, удивит, как меня, такого шустрого и отважного воителя, связали, как молочного поросенка? Все очень просто, и я не врал потом тем, кто допрашивал меня чуть позже у костра. Я не воин, не ниндзя. Да, я владею мечом и голыми руками, тело мое разукрашено не только татуировками, но и настоящими шрамами, но я не воин, повторю. Я поединщик, ни больше ни меньше. Если бы я почуял их секундой раньше, исход нашей встречи был бы иным, но тут сыграли свою роль несколько факторов, а первым из них было равнодушие. Я ведь уже говорил, что не думал выйти больше из этого леса. Потом я был несколько удивлен встречей с говорящей совой (или филином?), которая без видимых усилий перекинула меня куда Макар телят не гонял; согласитесь, что тут бы и опытный ниндзя был бы несколько удивлен. И последнее – что-то словно говорило мне, что я выпутаюсь. Это «что-то» меня не подводило ни разу в жизни. Порой оно отмалчивалось, и я попадал в переделки, но если оно снисходило до меня, то я всегда мог положиться на его голос.
…Старый, морщинистый японец мрачно смотрел на меня и монотонно, оскорбительно медленно, как для отпетого дурака, повторял: «Быстрей! Быстрей!» И я все увеличивал и увеличивал скорость движения меча, но старик внезапно встал и презрительно плюнул мне в лицо, причем плевок попал в цель, а потом старик совсем разошелся, и изо рта его хлынула целая река ледяной воды, мигом промочившая меня с ног до головы. Глаза старца бешено сверкали, вместе с извергаемой водой он умудрялся низким, мрачным голосом повторять: «Дурак! Лентяй! Дурак!»
…Я открыл глаза, сразу вспомнив, где я оказался. Я лежал на спине, в одних штанах и сапогах, с руками, которых уже не чуял, за спиной, лицом вверх. Оттуда-то, из кожаного, как я понял, когда зрение обрело резкость, ведра и лился этот нескончаемый водопад.
– Порты тоже снять, княже? – Юношеский голос резанул меня по ушам, я понял, что в виду молокосос имел мои порты. Удавку с меня уже сняли, и я все еще хриплым после шелковой ласки голосом сказал:
– Обычаи в этой земле таковы, что человека связывают и норовят выставить на позор, раздев, даже не зная, кто он и каковы его замыслы? – Я постарался, чтобы прозвучало твердо. Получилось, признаться, так себе, но вокруг загомонили многие голоса, и я рывком встал на ноги.
Горело несколько ярких костров, несколько десятков человек крутилось поблизости, я стоял, ярко освещенный пламенем со спины, и на меня, недоверчиво и удивленно, смотрел молодой мужчина в светлой кольчуге, но без шлема, с длинным, тяжелым мечом на левом бедре. Он сидел на огромном пне, который был обработан и выглядел как грубое массивное кресло, и вообще, даже при беглом осмотре, становилось понятно, что это хоть и временный лагерь, но ездят сюда часто.
У ног его валялся мой мешок и все его содержимое (представляю, как они крутили в руках пачки сигарет): куртка, рубаха и мой деревянный меч. Он лежал на траве, как простая палка, и я, при виде такого, непроизвольно шагнул к нему – поднять, обтереть от росы, оказать верному другу уважение.
Мое движение вызвало следующие последствия: какая-то сволочь умело ударила меня под левое колено, а одновременный рывок за мои путы опрокинул меня на спину.
– Смирно стой, находник! – В голосе все того же молокососа звучало теперь небывалое торжество, которое он старался прикрыть эдакой бывалой небрежностью. Вроде как такие вот гости с полной сумой непонятного добра, деревянными мечами и татуировками по всему телу к их костру выходят и по одному, и целыми толпами, а его, значит, дело следить, чтобы не баловали. Привык.
Люди собрались вокруг нас в полукруг (некоторые с интересом передавали друг другу вещи из моей котомки), который передо мной разрывался тем самым молодым мужчиной в светлой броне. Почти все, кто стоял, спокойно меня рассматривая, были вооружены, а некоторые, как и их вождь, как я уже понял, окольчужены. Мысль, что это обалдевшие от собственной неудержимой фантазии ролевики, мелькнула было у меня в голове и пропала. Это были не ролевики. Это были люди, твердо стоявшие на своей родной земле, а я был «никто и звать никак», пришедший к ним из ночной чащи. Жизнь моя, как я понимал, теперь полностью зависела от этого молодого начальника, сидевшего на пне, которому его окружение выказывало пусть и не раболепные, но вполне понятные даже мне знаки уважения.
– Кто ты? – негромко, голосом человека, привыкшего к тишине, когда он говорит, спросил меня вождь.
– Я не помню. Правда. Я не помню. Я очнулся в этом лесу, увидел ваши огни и хотел подойти к ним – надеялся, что мне объяснят, где я нахожусь, – отвечал я, коротко, по-японски, поклонившись ему, как равному противнику.
Ему это не понравилось, как мне показалось, но он ничем не выказал недовольства и продолжал:
– Вовсе ничего не помнишь? Так уж и ничего? Может, твои вещи тебе напомнят? – Он толкнул ногой мои вещички, и его окружение громко и, как мне показалось, нарочито засмеялось, когда по траве рассыпались пачки сигарет, одежда и толстая тетрадь. – Или твои рисунки на шкуре? Или эта доска, которую ты таскал за спиной? – И он носком сапога толкнул мое субурито. В глазах почернело, и я снова шагнул вперед, твердо сказав: «Не смей!»
Удар пришелся между лопаток, и я тяжело упал лицом в траву, перекатился на спину, но молокосос, которого я, наконец, смог рассмотреть, поставил мне на грудь ногу и встать не дал.
– Ты очень дерзок. Возможно, ты и не помнишь, кто ты, но я помню, кто я. Я князь здешних земель, и тебе придется это усвоить, иначе отведаешь плетей для науки. Понял ли ты меня?
– Понять нетрудно, – просипел я.
– Тогда встань и скажи все, что ты помнишь еще раз. Иначе, боюсь, придется мне приказать накалить в костре какую железку и пропежить тебе спину, – спокойно, без малейшей издевки в такой провоцирующей говорящего фразе сказал тот, кто назвал себя князем. А мне же, как я потом вспомнил, в голову не пришло усомниться в его словах. Ну, филин (или сова?)!
– Я помню, что я хотел умереть в лесу. Помню, что был когда-то поединщиком, получал за это золото. Не воином – поединщиком. Помню, что было темно и холодно, а потом меня захватили твои люди, князь.
– Кто ты? – спросил князь еще раз.
– Человек, князь.
– Откуда ты? – строго глядя, продолжал князь расспросы, на которые я при всем желании не дал бы ясных ему ответов.
– Не помню, князь.
– Как же тебя называть? – поинтересовался князь.
– Там, откуда я пришел, я помню, что носил имя Ферзь, – спокойно, как только мог, ответил я. Я еще не знал, какой это век, и потому не был уверен, пришли ли уже на Русь шахматы. Оказалось, что пришли. Зарубка на память, если придется потом перебирать мысли, чтобы сделать выводы. А оказалось потому, что князь соизволил рассмеяться, а его люди вторили ему. Что поделать. Слишком громко называл себя тот, кто, по сути, никто, а звать его «никак».
– Ферзь? Богато. А если проверить? – спросил, отсмеявшись, князь.
– Вели развязать мне руки, вернуть мой меч, а там проверяйте, сколько душе угодно, – спокойствие далось мне с трудом. В конце концов, сокровенная мечта умереть в бою – не за деньги, а просто так! – делалась очень близкой. Что бы там ни хотела эта сова (или филин?), мне уже нравилась ее задумка.
– Меч? У него был меч? – удивился князь, повернув голову в сторону стоявших справа от него. Один, постарше, мягко шагнул вперед.
– Нет, княже. Только вот мешок этот и доска эта за спиной! – Сказавши это, человек поклонился князю и вернулся на свое место.
– Что скажешь, Ферзь? Врет мой человек? – с интересом спросил князь. Он уже отлично понял, что, выказывая моему мечу максимум презрения, сумеет меня разозлить, а там, глядишь, я и разболтаюсь. А что? По-моему, добрый человек. Мог уже мигнуть своим, и убили бы, как собаку, чтобы головы не ломать. А мог и «какую железку» на костре накалить. Думаю, с ней я бы стал куда как общительнее. Но теперь, поняв, что мое убийство откладывается, а пытка задерживается, я старался не подыгрывать ему сверх меры.
– У меня нет иного меча, кроме этого, – я указал подбородком на свой меч и продолжил: – Ты же хотел проверить меня, князь. Вели развязать мне руки, и попробуйте потом убить меня.
– Развяжи ему руки, – милостиво кивнул князь кому-то у меня за спиной.
Этим кем-то и оказался мой молокосос, который быстро разрезал веревку на моих руках, а потом, когда я, поводив плечами и помахав руками, заставляя кусачую кровь вновь пробежаться по венам, шагнул к своим вещам (мой меч не просто звал меня, он молил, он приказывал мне взять его с травы, и я не мог ослушаться!), юноша заскочил вперед и перекрыл мне дорогу, а для верности уперся ладонью мне в грудь. Мне прискучил этот недалекий ребенок, которому, судя по его интеллекту, все равно было долго не прожить. Я правой рукой мертво впился ему в запястье, одновременно прижимая его ладонь к своей груди как можно сильнее, а левой рукой несильно стукнул его по груди чуть ниже шейной ямки, а потом кинул сомкнутые, выпрямленные пальцы ему под кадык. Со стороны такое движение выглядело вряд ли сильно угрожающим или даже просто способным навредить.
Но движение должно родиться в земле, а выплеснуться уже через руку или оружие, которое держит эта рука, неважно. Все красные слова о мощном движении, зарождающемся в пояснице или в бедрах героя, говорятся теми, кому наплевать на тех, кто его слушает. А если за каждое движение, которое родилось не в земле, вы будете получать бамбуковой палкой то по икрам, то по голеням, то очень скоро поймете, как творится сие таинство. Конечно, можно рассуждать, что знание собирают по крупицам, и негоже, дескать, так, но если крупиц очень много, а человеческий век так краток, то где же набраться времени на то, чтобы в голове осело побольше этих самых крупиц? Нет, вы уж там как хотите, а палка – спутник педагога.
Мой бедный мальчик чуть не выплюнул кадык, глаза его закатились, громкий, гулкий горловой вскрик сотряс поляну, и он упал на колени. Упасть я ему не дал, по-прежнему не отпуская его руки. Быстро развернул его к себе спиной, заворачивая и заламывая руку, а левой я снова вцепился в его многострадальный кадычок.
– Ты, князь, велел меня развязать, а не лапать! – негромко сказал я и, отпустив юнца, пихнул его коленом в спину. Тот упал почти к самым ногам князя. Князь с некоторым интересом покосился на юношу, все еще горько булькающего горлом, и приказал тому человеку, который стоял от него справа:
…Ночь негромко усмехнулась мне в спину, я оглянулся, но опоздал. На шее оказалась шелковая удавочка, тут же мертво и равнодушно перекрывшая мне всякий доступ воздуха, но хрящей еще не ломающая, а под левую лопатку сильно, до крови, теплой струйкой побежавшей по спине, уперлось что-то острое.
– Вяжите, – негромко, низким голосом сказала тьма.
Затем в ушах зашумело, ночь, казалось, сама туго стянула мне локти за спиной, а потом я провалился во мрак, успев лишь решить, что на вопросы отвечать просто нельзя – убьют. Это было звериное, не нуждавшееся в объяснениях чутье, и спорить с ним я не собирался. Притворяться и врать. Причем врать как можно меньше, если меня так ловко взяли, то явно тут собрались не одни дураки. Просто прикидываться человеком, напрочь потерявшим память. Мои странные вещи, думаю, заставят их хотя бы из любопытства меня послушать. Потом все вытеснил уже упоминавшийся мрак.
Вас, может статься, удивит, как меня, такого шустрого и отважного воителя, связали, как молочного поросенка? Все очень просто, и я не врал потом тем, кто допрашивал меня чуть позже у костра. Я не воин, не ниндзя. Да, я владею мечом и голыми руками, тело мое разукрашено не только татуировками, но и настоящими шрамами, но я не воин, повторю. Я поединщик, ни больше ни меньше. Если бы я почуял их секундой раньше, исход нашей встречи был бы иным, но тут сыграли свою роль несколько факторов, а первым из них было равнодушие. Я ведь уже говорил, что не думал выйти больше из этого леса. Потом я был несколько удивлен встречей с говорящей совой (или филином?), которая без видимых усилий перекинула меня куда Макар телят не гонял; согласитесь, что тут бы и опытный ниндзя был бы несколько удивлен. И последнее – что-то словно говорило мне, что я выпутаюсь. Это «что-то» меня не подводило ни разу в жизни. Порой оно отмалчивалось, и я попадал в переделки, но если оно снисходило до меня, то я всегда мог положиться на его голос.
…Старый, морщинистый японец мрачно смотрел на меня и монотонно, оскорбительно медленно, как для отпетого дурака, повторял: «Быстрей! Быстрей!» И я все увеличивал и увеличивал скорость движения меча, но старик внезапно встал и презрительно плюнул мне в лицо, причем плевок попал в цель, а потом старик совсем разошелся, и изо рта его хлынула целая река ледяной воды, мигом промочившая меня с ног до головы. Глаза старца бешено сверкали, вместе с извергаемой водой он умудрялся низким, мрачным голосом повторять: «Дурак! Лентяй! Дурак!»
…Я открыл глаза, сразу вспомнив, где я оказался. Я лежал на спине, в одних штанах и сапогах, с руками, которых уже не чуял, за спиной, лицом вверх. Оттуда-то, из кожаного, как я понял, когда зрение обрело резкость, ведра и лился этот нескончаемый водопад.
– Порты тоже снять, княже? – Юношеский голос резанул меня по ушам, я понял, что в виду молокосос имел мои порты. Удавку с меня уже сняли, и я все еще хриплым после шелковой ласки голосом сказал:
– Обычаи в этой земле таковы, что человека связывают и норовят выставить на позор, раздев, даже не зная, кто он и каковы его замыслы? – Я постарался, чтобы прозвучало твердо. Получилось, признаться, так себе, но вокруг загомонили многие голоса, и я рывком встал на ноги.
Горело несколько ярких костров, несколько десятков человек крутилось поблизости, я стоял, ярко освещенный пламенем со спины, и на меня, недоверчиво и удивленно, смотрел молодой мужчина в светлой кольчуге, но без шлема, с длинным, тяжелым мечом на левом бедре. Он сидел на огромном пне, который был обработан и выглядел как грубое массивное кресло, и вообще, даже при беглом осмотре, становилось понятно, что это хоть и временный лагерь, но ездят сюда часто.
У ног его валялся мой мешок и все его содержимое (представляю, как они крутили в руках пачки сигарет): куртка, рубаха и мой деревянный меч. Он лежал на траве, как простая палка, и я, при виде такого, непроизвольно шагнул к нему – поднять, обтереть от росы, оказать верному другу уважение.
Мое движение вызвало следующие последствия: какая-то сволочь умело ударила меня под левое колено, а одновременный рывок за мои путы опрокинул меня на спину.
– Смирно стой, находник! – В голосе все того же молокососа звучало теперь небывалое торжество, которое он старался прикрыть эдакой бывалой небрежностью. Вроде как такие вот гости с полной сумой непонятного добра, деревянными мечами и татуировками по всему телу к их костру выходят и по одному, и целыми толпами, а его, значит, дело следить, чтобы не баловали. Привык.
Люди собрались вокруг нас в полукруг (некоторые с интересом передавали друг другу вещи из моей котомки), который передо мной разрывался тем самым молодым мужчиной в светлой броне. Почти все, кто стоял, спокойно меня рассматривая, были вооружены, а некоторые, как и их вождь, как я уже понял, окольчужены. Мысль, что это обалдевшие от собственной неудержимой фантазии ролевики, мелькнула было у меня в голове и пропала. Это были не ролевики. Это были люди, твердо стоявшие на своей родной земле, а я был «никто и звать никак», пришедший к ним из ночной чащи. Жизнь моя, как я понимал, теперь полностью зависела от этого молодого начальника, сидевшего на пне, которому его окружение выказывало пусть и не раболепные, но вполне понятные даже мне знаки уважения.
– Кто ты? – негромко, голосом человека, привыкшего к тишине, когда он говорит, спросил меня вождь.
– Я не помню. Правда. Я не помню. Я очнулся в этом лесу, увидел ваши огни и хотел подойти к ним – надеялся, что мне объяснят, где я нахожусь, – отвечал я, коротко, по-японски, поклонившись ему, как равному противнику.
Ему это не понравилось, как мне показалось, но он ничем не выказал недовольства и продолжал:
– Вовсе ничего не помнишь? Так уж и ничего? Может, твои вещи тебе напомнят? – Он толкнул ногой мои вещички, и его окружение громко и, как мне показалось, нарочито засмеялось, когда по траве рассыпались пачки сигарет, одежда и толстая тетрадь. – Или твои рисунки на шкуре? Или эта доска, которую ты таскал за спиной? – И он носком сапога толкнул мое субурито. В глазах почернело, и я снова шагнул вперед, твердо сказав: «Не смей!»
Удар пришелся между лопаток, и я тяжело упал лицом в траву, перекатился на спину, но молокосос, которого я, наконец, смог рассмотреть, поставил мне на грудь ногу и встать не дал.
– Ты очень дерзок. Возможно, ты и не помнишь, кто ты, но я помню, кто я. Я князь здешних земель, и тебе придется это усвоить, иначе отведаешь плетей для науки. Понял ли ты меня?
– Понять нетрудно, – просипел я.
– Тогда встань и скажи все, что ты помнишь еще раз. Иначе, боюсь, придется мне приказать накалить в костре какую железку и пропежить тебе спину, – спокойно, без малейшей издевки в такой провоцирующей говорящего фразе сказал тот, кто назвал себя князем. А мне же, как я потом вспомнил, в голову не пришло усомниться в его словах. Ну, филин (или сова?)!
– Я помню, что я хотел умереть в лесу. Помню, что был когда-то поединщиком, получал за это золото. Не воином – поединщиком. Помню, что было темно и холодно, а потом меня захватили твои люди, князь.
– Кто ты? – спросил князь еще раз.
– Человек, князь.
– Откуда ты? – строго глядя, продолжал князь расспросы, на которые я при всем желании не дал бы ясных ему ответов.
– Не помню, князь.
– Как же тебя называть? – поинтересовался князь.
– Там, откуда я пришел, я помню, что носил имя Ферзь, – спокойно, как только мог, ответил я. Я еще не знал, какой это век, и потому не был уверен, пришли ли уже на Русь шахматы. Оказалось, что пришли. Зарубка на память, если придется потом перебирать мысли, чтобы сделать выводы. А оказалось потому, что князь соизволил рассмеяться, а его люди вторили ему. Что поделать. Слишком громко называл себя тот, кто, по сути, никто, а звать его «никак».
– Ферзь? Богато. А если проверить? – спросил, отсмеявшись, князь.
– Вели развязать мне руки, вернуть мой меч, а там проверяйте, сколько душе угодно, – спокойствие далось мне с трудом. В конце концов, сокровенная мечта умереть в бою – не за деньги, а просто так! – делалась очень близкой. Что бы там ни хотела эта сова (или филин?), мне уже нравилась ее задумка.
– Меч? У него был меч? – удивился князь, повернув голову в сторону стоявших справа от него. Один, постарше, мягко шагнул вперед.
– Нет, княже. Только вот мешок этот и доска эта за спиной! – Сказавши это, человек поклонился князю и вернулся на свое место.
– Что скажешь, Ферзь? Врет мой человек? – с интересом спросил князь. Он уже отлично понял, что, выказывая моему мечу максимум презрения, сумеет меня разозлить, а там, глядишь, я и разболтаюсь. А что? По-моему, добрый человек. Мог уже мигнуть своим, и убили бы, как собаку, чтобы головы не ломать. А мог и «какую железку» на костре накалить. Думаю, с ней я бы стал куда как общительнее. Но теперь, поняв, что мое убийство откладывается, а пытка задерживается, я старался не подыгрывать ему сверх меры.
– У меня нет иного меча, кроме этого, – я указал подбородком на свой меч и продолжил: – Ты же хотел проверить меня, князь. Вели развязать мне руки, и попробуйте потом убить меня.
– Развяжи ему руки, – милостиво кивнул князь кому-то у меня за спиной.
Этим кем-то и оказался мой молокосос, который быстро разрезал веревку на моих руках, а потом, когда я, поводив плечами и помахав руками, заставляя кусачую кровь вновь пробежаться по венам, шагнул к своим вещам (мой меч не просто звал меня, он молил, он приказывал мне взять его с травы, и я не мог ослушаться!), юноша заскочил вперед и перекрыл мне дорогу, а для верности уперся ладонью мне в грудь. Мне прискучил этот недалекий ребенок, которому, судя по его интеллекту, все равно было долго не прожить. Я правой рукой мертво впился ему в запястье, одновременно прижимая его ладонь к своей груди как можно сильнее, а левой рукой несильно стукнул его по груди чуть ниже шейной ямки, а потом кинул сомкнутые, выпрямленные пальцы ему под кадык. Со стороны такое движение выглядело вряд ли сильно угрожающим или даже просто способным навредить.
Но движение должно родиться в земле, а выплеснуться уже через руку или оружие, которое держит эта рука, неважно. Все красные слова о мощном движении, зарождающемся в пояснице или в бедрах героя, говорятся теми, кому наплевать на тех, кто его слушает. А если за каждое движение, которое родилось не в земле, вы будете получать бамбуковой палкой то по икрам, то по голеням, то очень скоро поймете, как творится сие таинство. Конечно, можно рассуждать, что знание собирают по крупицам, и негоже, дескать, так, но если крупиц очень много, а человеческий век так краток, то где же набраться времени на то, чтобы в голове осело побольше этих самых крупиц? Нет, вы уж там как хотите, а палка – спутник педагога.
Мой бедный мальчик чуть не выплюнул кадык, глаза его закатились, громкий, гулкий горловой вскрик сотряс поляну, и он упал на колени. Упасть я ему не дал, по-прежнему не отпуская его руки. Быстро развернул его к себе спиной, заворачивая и заламывая руку, а левой я снова вцепился в его многострадальный кадычок.
– Ты, князь, велел меня развязать, а не лапать! – негромко сказал я и, отпустив юнца, пихнул его коленом в спину. Тот упал почти к самым ногам князя. Князь с некоторым интересом покосился на юношу, все еще горько булькающего горлом, и приказал тому человеку, который стоял от него справа: