И, однако, теплородная теория при всей ее простоте и универсальности не удовлетворяла Ломоносова.
   Еще в XVII веке Фрэнсис Бэкон и Рене Декарт,[14] развивая мысль некоторых древнегреческих философов, считали, что теплота происходит от движения мельчайших молекул, из которых состоят все тела. Эту несовершенную молекулярную теорию теплоты развил Ломоносов, придал ей цельность и неопровержимость.
   Корпускулы,[15] из которых состоят все материальные тела, вращаются, утверждал Ломоносов, и чем быстрее их движение, тем выше температура тела. В газах, говорил он, частицы движутся свободно, поэтому при нагревании они удаляются одна от другой, и объем газа увеличивается, а плотность его уменьшается…
   Вот какие научные вопросы необычайной важности разрешал профессор химии де сианс академии Ломоносов. И к этому гениальному ученому попал в ученики юный Дмитрий Ракитин.
   Овладевая тайнами физики и химии, Дмитрий не жалел ни сил, ни времени. Уйдя из дому утром, он возвращался поздним вечером. И если к нему приступал с расспросами двоюродный брат Андрюша, то слышал от студента только такие непонятные слова, как кислотная и щелочная реакция, катализаторы, анализ и синтез… Огорченный мальчишка отходил прочь.
   Марья Семеновна тихо ахала, то и дело замечая на Митиной одежде новые дырки, прожженные кислотами.
   «А руки-то, руки… – сокрушалась про себя добрая женщина. – Посмотришь, ну прямо раскаленные угли берет, все-то пальцы посжег…»
   А Дмитрий был счастлив. Он и его товарищи – Михайла Софронов, Василий Клементьев, Иван Федоровский – под руководством профессора целыми днями проводили исследования. Окружавшие Михайлу Васильича студенты чувствовали, как со дня на день, из месяца в месяц растет их научный кругозор, как развивается уменье логически мыслить, ставить смелые опыты и делать из них еще более смелые выводы.
   Первым по успехам всегда оказывался Дмитрий Ракитин. Он в полной мере показал свои огромные способности к химии. Самые сложные научные теории Ракитин воспринимал удивительно легко, ему не раз удавалось придумывать остроумные опыты, подтверждавшие их справедливость.
   Как гордился Дмитрий, слыша одобрительное слово учителя после удачно проведенного опыта! Впрочем, Михайла Васильич хвалил своих учеников скупо – он знал цену похвале, понимал, что излишнее захваливание родит у человека зазнайство.
   Но авторитет Ломоносова был настолько велик, что даже ласкового похлопывания по плечу достаточно было, чтобы Дмитрий очутился на седьмом небе от радости.
 
   В жизни Марковых произошла большая перемена: Егор Константиныч оставил государственную службу. В шестьдесят лет нелегко ему стало мотаться по пороховым мельницам, трястись в телеге по избитым дорогам, ночевать на постоялых дворах в обществе разгульных ямщиков. Ему назначили небольшую пенсию, при отставке дали следующий чин, и зажил Егор Константиныч вольной птицей.
   Теперь он мог уезжать с семейством на целое лето в Сосенки. И там лежи себе в саду и наслаждайся отдыхом. Но не тут-то было: неугомонные руки, за полвека привыкшие к труду, требовали работы. Егор Константиныч даже в то время, когда состоял на государственной службе, по вечерам занимался токарной работой, а теперь он мог отдавать любимому делу все свое время.
   У знатных вошли в моду изделия Маркова. Платили ему хорошо. Токарь отдал Ивану Семенычу деньги, занятые на покупку поместья, и каждый месяц прятал в потайное место десяток-другой червонцев[16] на черный день.
   Годы унесли у Ивана Семеныча Ракитина былую предприимчивость и силу. Он уже не мог, как прежде, совершать многомесячные путешествия по Руси и сосредоточил свою деятельность в Архангельске. Он завел там небольшую верфь и начал строить торговые корабли. Рабочих было немного, верфь выпускала по одному судну в сезон, но Ракитин довольствовался и этим.
   – Проучишься три года в этом твоем университете, – говорил он сыну, – три суденышка у нас будут. Снаряжу их, нагружу товаром, и поедешь с ними за границу…
   Дмитрий молчал. За границу он поехал бы с радостью, но не отцовским приказчиком, а совсем с другой целью: посмотреть другие страны, послушать иностранных профессоров, о которых рассказывал Михайла Васильич. Но, не желая огорчать отца, младший Ракитин до поры до времени таил свою мечту.
   Закончив университетский курс обучения, Дмитрий решился открыть отцу свои тайные планы. Иван Семеныч посетовал, что Митя не хочет идти по проторенной им дорожке. Примирившись с мыслью, что Мите, как видно, не суждено стать негоциантом и водить отцовские корабли из Архангельска в Англию, Данию и Нидерланды, Иван Семеныч утешился тем, что сын повидает свет, усовершенствуется в языках и, вернувшись, быть может, получит видную должность по ученой части.
   По своим успехам Ракитин стоял первым среди юношей, которые могли рассчитывать на заграничную поездку за счет государства. Дмитрий попросил исключить его из списка: он отправился на отцовские средства.
   Старики Ракитин и Марков послали с Дмитрием Якима. Бывший пастушонок за четыре года жизни в столице значительно пообтесался, хорошо выучил грамоту, полюбил читать книги.
   Иван Семеныч вручил сыну тысячу ефимков,[17] дал заемные письма[18] на банкиров, с которыми имел торговые дела, и наказал не транжирить деньги зря, вести себя достойно, помнить, что он сын не последнего в Российской империи купца. Он и Якима отправил с Митей, зная, что на человека, путешествующего без камердинера, одиноко, повсюду смотрят пренебрежительно.
   В ветреный июньский день 1752 года Дмитрий Ракитин вошел на борт «Святой Екатерины», и корабль петербургского купца Карташевского отправился в дальний путь. Иван Семеныч махал с пристани платком.
   Отец и сын не знали, что расстаются навсегда.
* * *
   После ночи, проведенной в воспоминаниях, Дмитрий заснул только на рассвете. Разбудил его яркий солнечный луч, светивший прямо в лицо. Ивана Васильева уже не было в каюте: он ушел, аккуратно сложив постельные принадлежности на сундук.
   Вскоре явился Яким с завтраком, взятым в ближайшем трактире на берегу. Расставляя судки на откидном столике, он недовольно говорил:
   – Дивлюсь я на тебя, Митрий Иваныч! Всякого бродягу готов приветить. Ну скажи на милость, на кой прах разрешил ты этому пройдисвету являться сюда, на корабль?
   – А почему бы и нет? – возразил Ракитин. – Поговорить с новым собеседником всегда любопытно. Скука же смертная…
   – А коли скука, сударь, читал бы книжки, – наставительно заметил Яким. – Вон у тебя сколько их.
   Яким продолжал ворчать, стуча судками и мисками.
   – Чует мое сердце, повадится этот Ивашка шляться к нам, не выпроводишь…

Глава седьмая
Заговорщик Иван Зубарев

   Опасения Якима оправдались. Иван Васильев явился на «Прозерпину» вечером этого же дня. Он держал себя скромно, много раз кланялся, униженно просил прощения за свой приход, и Дмитрий, которому это надоело, довольно резко оборвал его и предложил сесть.
   Иван Васильев примостился на сундуке под иллюминатором. Он начал с того, что человек он торговый и последние месяцы проживал в раскольничьих скитах на Ветке (в пределах Польши), а сюда привез кой-какие товары, которые веткинские купцы поручили ему продать в Кенигсберге.
   Впрочем, о своей теперешней деятельности Иван Васильев не стал распространяться, а пустился в рассказы о детстве. По его словам, был он сыном посадского[19] из далекого сибирского города Тобольска, расположенного на могучей реке Оби при впадении в нее полноводного Тобола.
   Иван Семеныч Ракитин во время своих торговых разъездов бывал и в Тобольске, и Дмитрий кое-что знал от отца об этом городе, резиденции сибирского воеводы. Ему интересно было услышать, что расскажет о нем гость.
   Васильев с юмором повествовал о том, как он учился грамоте у дьячка Амфилохия. Учили его по псалтырю, переплетенному в толстые доски. Весила книжища добрых полпуда.[20] И когда кто-нибудь из учеников делал ошибку при чтении, наставник заставлял его держать на вытянутых руках псалтырь до тех пор, пока он, Амфилохий, не прочитает тягучим голосом длинную молитву.
   – Поверите ли, сударь Дмитрий Иваныч, семь потов с тебя сойдет, пока держишь эту громадину и силишься не уронить. Потому, коли уронишь, все начинается сызнова. Но зато, сударь, уж и старались же мы…
   Дмитрий от души смеялся, слушая, какое странное наказание придумал изобретательный дьячок для ленивых учеников.
   Затем Иван Васильев перешел к рассказу о том, какое изобилие рыбы в Оби, Тоболе и многочисленных озерах в поймах этих рек.
   – Какие у нас осетры водятся в Оби, сударь! – говорил Васильев с раскрасневшимся лицом. – Запутается такой зверюга в невод, его и в лодке не упоместишь – приходится привязывать на уздечке к корме… А сколько стерляди, сколько нельмы в Тоболе! А какие караси и лини в старицах – не поверите: в добрый поднос! И блестят, как червонное золото…
   Даже Яким, сразу невзлюбивший Васильева, смягчился, слушая пространные рассказы сибиряка о природных богатствах его родины, об охоте и рыбной ловле в окрестностях Тобольска.
   Васильев, взглянув на потемневший иллюминатор, сразу заторопился уходить.
   – Пора, пора мне, сударь, засиделся я у вас… После вчерашней баталии смерть напуган я, затемно нипочем не пойду один.
   Когда Иван Васильев оставил каюту, Яким пренебрежительно фыркнул:
   – Пустой человек! И зачем он к нам приходил, понять не могу. Рассказывать про псалтырь да про карасей?..
   Но оказалось, что у посадского, заброшенного судьбой на чужбину, были другие, гораздо более серьезные цели.
   Васильев снова пришел дня через три.
   Поболтав немного о разных пустяках, он перевел разговор на обстоятельства, при которых начала царствовать императрица Елизавета Петровна.[21] Это произошло в ночь на 25 ноября 1741 года, когда был свергнут император-младенец Иванушка, Иван Антонович.
   Елизавета Петровна во главе роты преданных ей солдат явилась в спящий дворец, арестовала правительницу Анну Леопольдовну, мать императора, и его отца, герцога Антона-Ульриха. Были арестованы и сосланы высшие сановники государства, по преимуществу немцы.
   Мите Ракитину было тогда одиннадцать лет, и политические события его мало интересовали. Но он хорошо помнил, что дядя Гора встретил известие о совершившемся перевороте с большой радостью, и это объяснялось просто: свою любовь и преданность царю Петру он перенес на его дочь Елизавету.
   – Теперь дела у нас пойдут на отличку! – восторженно говорил старый мастер, вернувшись из собора, где был прочитан манифест о том, что Елизавета Петровна «восприяла родительский престол». – Кончилось немецкое засилье, довольно над нами повластвовали все эти Остерманы и Минихи![22]
   Радость Маркова разделяли многие русские люди: у них появилась надежда, что в новое царствование народу станет жить легче. Эта надежда не сбылась: вековые порядки в государстве остались прежними.
   Из уклончивых рассуждений Ивана Васильева Ракитину стало ясно, что тот не одобряет переворот 1741 года и хочет знать его мнение на этот счет.
   – Я – человек науки, – отвечал гостю Дмитрий, – высокая политика меня не касается. Не нам с вами сажать на престол царей и свергать их.
   – Ну, это еще как сказать, – неожиданно возразил Васильев, и Дмитрий посмотрел на него с удивлением.
   – Я считаю такой разговор неуместным, – сухо молвил он.
   Но гость не унялся. Из его намеков вытекало, что тот, кто сумел бы вернуть царство низвергнутому императору, приобрел бы неслыханную власть, стал бы вторым лицом в империи…
   – Да нам-то с вами какое до этого дело? – с досадой оборвал Васильева Дмитрий. – Это вы, что ли, хотите стать таким лицом? – насмешливо спросил он.
   – Ну, я не я, а есть люди, что ездят по России и чужим землям, вербуют сторонников свергнутому императору, лишенному престола в противность праву. Сии люди думают произвести в нашем государстве великую перемену.
   – С такими людьми я никогда не стану иметь дела! – внушительно сказал Ракитин.
   Иван Васильев, видимо, почувствовал, что зашел в своих высказываниях слишком далеко, поспешно распрощался и ушел, оставив Ракитина в недоумении и тревоге.
   На следующий день Васильев явился снова. Похоже было, что он ждал, когда Ракитин останется один, потому что явился минут через пять после того, как Яким отправился в город по делам.
   На этот раз гость держался гораздо развязнее, чем в предыдущие посещения; как видно, отсутствие Якима придало ему духу.
   Не тратя времени на предисловия, он сразу признался Ракитину, что его странствия по России и за границей имеют определенную цель: возвести на престол низверженного Ивана Антоновича, а для этого он, Васильев, повсюду набирает сообщников…
   От такой дерзости посетителя у Дмитрия перехватило дыхание и даже не нашлось слов для ответа. Наконец Ракитин заговорил глухо и прерывисто:
   – Да вы… Да знаете ли вы… ведь это настоящая государственная измена! За такие дела голову на плаху кладут!..
   – Э, полноте, – беспечно возразил заговорщик. – До плахи далеко, на плаху другие головы лягут. Чего мне бояться в неметчине: здесь сыщиков Тайной канцелярии[23] нет! Вам, может, и хочется побежать с доносом на меня, да ведь некуда! Не-ку-да!.. – с удовольствием повторил Васильев, наслаждаясь звучанием этого слова. – А только напрасно, скажу я вам, сударь Дмитрий Иваныч, отнекиваетесь от сообщества со мной: бо-о-оль-шим человеком можете стать!
   Дмитрия трясло негодование, он с трудом сдерживал желание взять тщедушного гостя за шиворот и вытряхнуть из него душу. А тот, сознавая, что такой богатырь, как Ракитин, не унизится до кулачной расправы, продолжал, посмеиваясь:
   – Я, сударь Дмитрий Иваныч, вполне вам доверяю, насчет доноса это я так, сгоряча, сболтнул, донос – ведь это, батюшка, дело обоюдоострое: он столько же опасен вам, как и мне…
   Дмитрий с ужасом сознавал истину этих слов: справедливость доноса, или извета, как часто говорили в те времена, надо было доказывать на дыбе, под кнутом, и много требовалось решимости, чтобы крикнуть «Слово и дело».[24]
   А осмелевший посадский все сильнее старался втянуть собеседника в ту паутину, которую он плел во время разъездов по Руси и другим странам. Ведь самое незначительное прикосновение к государственному заговору уже делало человека в глазах властей опасным преступником. К таким людям царский суд был беспощаден. Васильев называл имена раскольничьих игуменов, благословивших его на дерзкое предприятие, говорил о планах похищения царственного узника Иванушки…
   Наконец Дмитрий опомнился.
   – Убирайтесь прочь! – вскричал он, сжимая кулаки. – Уходите отсюда и молите Бога, чтобы эта наша встреча оказалась последней в жизни!
   – Я уйду, – хладнокровно ответил посадский, – но, чтоб вы знали, как я всецело вам вверяюсь, открою вам, сударь, подлинное мое наименование, кое я до времени от вас скрывал. Прозываюсь я Иваном Васильевым сыном Зубаревым, и за сим поклон мой вам и почтение!
   Зубарев одним прыжком оказался за дверью, но, обратив в каюту насмешливое лицо, успел крикнуть на прощание:
   – А за то, что про дядюшку вашего, про бывшего царского механика Маркова, рассказали мне, истинное вам спасибо! Кто-нибудь из наших побывает у него в Питере, авось он окажется сговорчивее! А коли заартачится, то не сладко ему придется!..
   Дмитрий хотел броситься вслед авантюристу, но тот уже грохотал по трапу.
   – Негодяй, ах, подлый негодяй! – в бешенстве повторял Ракитин. – Ну, посмей только еще раз ко мне явиться! Зубарев, Зубарев!.. Ну, кто бы мог подумать, что этот проходимец окажется Иваном Зубаревым?.. Да знай я, что это он, с превеликой радостью оставил бы его на расправу разбойникам… Эх, прав был Яким, когда советовал мне не ввязываться в это дело!
   Здесь необходимо рассказать, почему то обстоятельство, что мнимый Васильев оказался Зубаревым, вызвало такой гнев Ракитина. Этот авантюрист давно был известен Ракитину с самой нелестной стороны, но только заочно, встретиться с ним в Петербурге ему не пришлось.
   В конце 1751 года тобольский посадский Иван Зубарев сумел вручить императрице прошение, в котором говорилось, что ему удалось открыть за Уралом на реке Исеть богатые серебряные руды и он, Зубарев, хочет закрепить за собой право на их разработку.
   Зубарев представил образцы руд, они были переданы на исследование в химическую лабораторию Ломоносова и в Монетную канцелярию в Москве. Михаила Васильич нашел, что руды действительно богаты серебром, и представил об этом рапорт по начальству. А Москва дала о зубаревских образцах резко отрицательный отзыв: «В этих рудах весьма мало или ничего серебра не явилось».
   Разгадка оказалась простой: предприимчивый рудоискатель подмешал в простую горную породу куски серебра из разломанного поповского креста! Вот такая фальшивая руда и попала в ломоносовскую лабораторию.
   Враги Михайлы Васильича, и среди них, конечно, Шумахер, ополчились на Ломоносова, обвинили его в злонамеренном обмане, в сообществе с мошенником, который якобы обещал Михайле Васильичу долю в прибылях, если ему удастся продать фальшивое месторождение в казну.
   Пришлось великому ученому писать объяснение, доказывать, что он сам стал жертвой «зубаревского воровства». Дело кончилось для Ломоносова благополучно, но пришлось пережить немало неприятностей.
   Лаборанты Ломоносова и его студенты страшно возмущались поступком сибирского авантюриста, и плохо ему пришлось бы, если бы он посмел появиться в академии.
   Но Зубарев уже сидел в тюрьме, и розыск по его делу только начался, когда Дмитрий покинул родину.
   Каким образом Зубарев оказался на свободе, и даже в пределах Пруссии, Дмитрий не имел ни малейшего понятия. Можно было только предположить, что ему удалось сбежать из заточения, потому что вряд ли такого опасного преступника могли выпустить.
   Дмитрий Ракитин понял одно: Зубарев, после того как провалился его «прожект» разбогатеть, продав казне фальшивое рудное месторождение, принялся осуществлять другой, неизмеримо более серьезный – свергнуть с престола императрицу Елизавету Петровну. Вот с этой-то целью он разъезжал по разным странам, этим объяснялись его посещения ракитинской каюты: он хотел завербовать себе еще одного сторонника.
   Было очевидно, что Зубарев больше не придет на «Прозерпину», но его последняя угроза – попытаться вовлечь в заговор Егора Константиныча – чрезвычайно расстроила и напугала Ракитина. Эта попытка могла причинить Маркову серьезные неприятности, более того – грозила погубить его. У Тайной канцелярии были длинные руки, а такая добыча, как бывший пороховой механик, попадалась сыщикам не часто.
   «Надо немедленно предупредить дядю об этой опасности, которой подверг я его своим длинным языком», – подумал Дмитрий и сел писать письмо в Петербург.

Глава восьмая
Письмо

   Жужжал токарный станок. Скрипела педаль под ногой. Высокий сутулый старик обтачивал кусок слоновой кости. Тонкими струйками била из-под резца костяная пыль. В горле у мастера першило, он сухо покашливал, но на морщинистом лице светилось довольство работой: из куска кости вырастала изящная шахматная фигурка.
   За работой токаря с любопытством следил маленький лысый человек в ливрее камер-лакея.
   – Устали, Егор Константиныч? Отдохнули бы, – молвил лакей.
   Токарь ответил внушительно:
   – В былые времена, сударь, ночи за станком простаивал, а устали не знал. Блаженной памяти государь Петр Алексеевич не терпел заминок в работе. «Промедление смерти невозвратимой подобно», – говаривал государь.
   – Ведь вы, Егор Константиныч, в большом приближении были у его величества?
   – Не могу пожаловаться, сударь! Любил меня покойный государь. Захаживать ко мне изволил, обедал у меня, на станке – вот на этом на самом – работал не раз.
   Когда Марков говорил о Петре, глаза его горели фанатическим огнем, а голос звучал торжественно.
   – Позвольте, Егор Константиныч, откланяться с превеликим моим почтением, – промолвил камер-лакей, вдоволь налюбовавшись работой Маркова. – Я доложу ее величеству государыне Елизавете Петровне, что шахматы завтра ввечеру будут готовы.
   – В совершенной точности.
   – Полагаю, батюшка Егор Константиныч, вы немалую награду получите. Шахматы отменно хороши. Сам падишах персидский красоте их подивился бы…
   Старик проводил посетителя и только принялся снова за работу, как вбежал веселый курносый мальчуган лет четырнадцати.
   – Прости, батюшка! Почтовый служитель письмо принес.
   – Письмо? – встрепенулся Марков. – Уж не от Митеньки ли? Давай, давай сюда!
   Токарь уселся на стул, поправил очки.
   «В город Санкт-Петербург, на Васильевский остров, в 5-ю линию, его высокородию господину коллежскому советнику и кавалеру Маркову Егору Константиновичу в собственные руки».
   – Так, так… – бормотал старик. – Это точно Митенька пишет. Ступай, мать позови!
   В комнату проворно вкатилась толстенькая подвижная старушка с румяным и свежим лицом, с седыми волосами, спрятанными под кружевным чепчиком. В одной руке у нее был клубок шерсти, в другой чулок.
   – Письмо от Митеньки?! Скорей, отец! Да ну, читай же!..
   Она присела на табуретку, а руки ее проворно продолжали вязать чулок. Марков понюхал табаку, помянул царя Петра и его потомство, распечатал конверт и медленно начал читать:
   – «Почтенный дядюшка, милостивый государь и благодетель Егор Константинович и милая маменька Марья Семеновна! Сколь много я обязан за ваши попечения и присланные вами деньги, на бумаге изобразить невозможно! Надеюсь, впрочем, по приезде в Санкт-Петербург…»
   Старушка вскочила с табуретки.
   – Митенька едет домой?!
   Остановленная строгим взором мужа, она замолчала.
   – «…выразить свою глубокую благодарность за вашу благодетельную помощь. Без нее не смог бы я покинуть чужие края и возвратиться в пределы отечества…»
   – Скоро ли у нас-то будет? Ничего там не прописано?
   Марков с сердцем крикнул:
   – Да побойся ты бога, Марья Семеновна! Ежели так перебивать будешь, я и до вечера не кончу, а мне для царицы шахматы точить…
   – Ведь я Митеньку с пеленок вынянчила… Ну, молчу, молчу!
   Старушка плотно сжала губы, и спицы снова замелькали в ее руках.
   – «…С превеликим душевным прискорбием узнал я из вашего письма, дорогой дядюшка, о разорении и смерти любезного родителя моего Ивана Семеновича…» Гм… гм…
   Марков закашлялся и, опасливо взглянув на Марью Семеновну, пропустил несколько строк.
   – «…Мои денежные обстоятельства оказались весьма трудными, но, по счастью, встретил я в Кенигсбергском порту батюшкина знакомца Макса Гофмана. Сей добрый негоциант принял меня на свой бриг „Прозерпина“ и доставит в Петербург с оплатою проезда в порту назначения…»– Марков поправил сползавшие очки и весело заметил: – Купец выгоду везде соблюдает. Нет, чтобы провезти Митю бесплатно: ведь небось немало барышей огреб на сделках с Иваном Семенычем… – Егор Константиныч продолжал читать: – «…Должен поведать вам, дорогой дядюшка, что здесь случилась со мной весьма неприятная история. Возвращаясь ночной порой, мы с Якимом выручили из рук грабительской шайки человека, который назвался тобольским посадским Иваном Васильевым…»
   – Господи, твоя святая воля! – ахнула Марья Семеновна. – С грабителями подрался! Долго ли до беды…
   – Помолчи, старая, не мешай, – оборвал жену Марков. – Чует мое сердце, не в грабителях тут дело… «…И этот якобы Васильев, поначалу вкравшийся в мое доверие и не единожды приходивший ко мне на корабль, по собственному своему признанию оказался Иваном Зубаревым…»
   Морщинистое лицо Маркова мертвенно побледнело. Старик со страхом огляделся по сторонам.
   – Андрюшка, постой за дверьми! Нет ли там кого из прислуги?
   Выпроводив сына, он плотно прикрыл дверь и только тогда зашептал изумленной жене:
   – Ребенок по глупости сболтнуть может… А я про этого Зубарева такое знаю… – Егор Константиныч продолжал чтение пониженным голосом: – «…Мы с вами, дядюшка, слыхали про воровской прожект сего мошенника обмануть казну продажей фальшивых залежей руды, чем доставил он много хлопот Михайле Васильичу. Мне неведомо, какими путями сей авантюрьер[25] обрел свободу и очутился в Пруссии, но в разговорах со мной он откровенно признался, что питает еще более опасные замыслы…» Ох, боюсь, что Митенька попал в большую беду, – мрачно сказал Егор Константиныч, прекратив чтение. – От этого проходимца всяких скверностей можно ожидать. Ты только послушай, мать, про его проделки. Посаженный в Петропавловку за воровство с рудой, сей злокозненный Зубарев объявил за собой «Слово и дело»… (Марья Семеновна побледнела и схватилась за голову.) И на допросе он показал, что будто еще в пятьдесят первом году был представлен великому князю Петру Федоровичу и вел с ним беседы о неких секретных делах. А тебе ведомо, с каким подозрением матушка-государыня к таковым делам относится: они на нее великий страх наводят… Однако ж Зубарев, опомнясь, от этих своих показаний отрекся и заявил, что великого князя отродясь не видывал. За все сии вздоры голубчика, в железы закованного, препроводили в Тайную канцелярию. Да только он ловок оказался: сторожей невесть откуда полученным зельем опоил, железы поломал и за границу утек.