Страница:
Александр Казбеги
Пастырь
1
Гудамакарское ущелье, как бы с умыслом разрубив главный нерв Кавказского хребта, врезается в него тесной ложбиной. Ураганы и ливни изрыли его, и все оно завалено крупной галькой и огромными валунами, сползающими с гор. Дремучий, темный лес, заросший непроходимым кустарником и густо перевитый плющом, с обеих сторон сбегает по склонам, делая эти места труднопроходимыми. Ущелье замыкается высокой неприступной скалой, которая гордо и грозно высится над окрестностью. Места эти кажутся с первого взгляда столь мрачными и унылыми, что как-то невольно, без всякой причины, делается тоскливо на сердце. Неизменно сумрачный Бурсачирский утес никогда не расстается с туманами и скрывает от глаз даже ту единственную тропинку, которую ветры и метели проторили к нему, – высокомерно и злобно глядит он вниз, угрожая всякому, кто дерзнет приблизиться. Сырость и туман непрестанно разъедают вершину скалы, и частые обвалы щедро рассевают смерть, губя людей и скот. Тревожно замирает душа, когда глядишь снизу вверх на этот кряж. Но зато с высоты перевала перед глазами вдруг распахивается пленительная картина. Широкая, благоухающая травами и цветами ложбина, небольшое плато и разубранная, как невеста, лужайка – все зовет и манит к себе. Опьяняет ласково-влажный ветерок; серебристой змейкой вьется ручей, сладостно убаюкивая слух.
Бурсачирская ложбина – истинный рай, здесь раскрывается замкнутое сердце человека, умеряется горе, смягчается грусть. Редкий путник минует ее, не сделав хотя бы минутного привала, не повалявшись на ее мураве, не забывшись в сладкой истоме ее очарования.
Бурсачирскую ложбину надо видеть летом, чтобы почувствовать во всей полноте красоту горной природы, неистощимую прелесть ее. Чудесные видения реют над головой, когда покоишься на лоне ее бархатно зеленеющих отрогов, овеваемых пьянящим ароматом цветов.
Вдоль ложбины вздымаются огромные, в два ряда, до небес, горы, словно оберегая ее от ноги недостойного.
Вот какова стоянка пастухов снойских и гудамакарских ущелий; сердца этих людей бьются в лад с природой, плоть их и кровь одушевлены любовью к этим священным местам…
Стояло лето. В Бурсачирской ложбине паслись бесчисленные стада овец. Пастухи привезли сюда своих жен, чтобы те доили овец, – надо было заготовить на зиму побольше сыра и масла.
Обласканные самою природой, жизнелюбивые горцы всецело предавались радостям жизни, неустанно наслаждались красотою мира. Сытые овцы, пофыркивая, резвились по склонам. Пробужденные к жизни цветы как бы прятались от солнечных лучей: пчелы яростно носились над ними, и легкий ветер ласкал их, порхая; пламенеющее небо обливало золотом плечи горских богатырей. Вновь завязавшиеся бутоны еще только едва отогнули края зеленых своих покрывал, – оттуда стыдливо улыбались их лица. Кругом, на всех вершинах, примостились пастухи, приветствуя зарю песнями или прощаясь с лучами заходящего солнца. Женщины ходили сюда собирать ягоды, и нередко пронзали пастухов быстрые стрелы их черных, сверкающих глаз. Весело распевая, спускались они за водой.
«Весна – это жизнь сама!»
Все движется, радостно сознавая, что живет; повсюду – сладкое беспокойство и буйная неугомонность – неизменные спутники жизни!.. Сочетание грустной неги и неясных порывов расцвечивало жизнь, наполняя все души счастливой надеждой!
Томительно билось сердце каждой черноокой, согретое лаской смуглого юноши, и у каждого смуглого юноши томительно замирало сердце. Они пели, хлопали в такт в ладоши, сердца их трепетали. И все это сливалось с необъятным праздничным ликованием природы.
И только одна девушка, редкой красоты, не принимала участия в общем весельи, сиротливо бродила в стороне от всех. Не было ей места ни среди женщин, ни среди сверстников и друзей, ни в человеческом жилье, ни в овечьем загоне. Днем она пряталась в скалах, стыдясь показаться на людях в своих лохмотьях. И лишь в те часы, когда уставшие от трудов, побежденные дневной истомой люди отдавались отдыху, она, ночная гостья, выходила из своего убежища на лунный свет, как лесной зверь. Подобно отверженному духу, бродила она по полям, вдоль реки и, чуждая солнцу, купалась в лунных лучах.
Девушке едва минуло восемнадцать лет, и была она в той поре, когда ни одна живая душа в горах не остается без друга. А она всегда бродила одна, совсем одна, без пути, без дороги. С молодостью сочетались в ней красота и стройность. Она, как горный цветок, могла бы быть окружена поклонением гордых юношей, и каждый из них с готовностью, не рассуждая, сложил бы к ее ногам и все свое добро, и жизнь свою, и даже тысячу своих жизней, – за один взгляд ее бархатистых черных глаз с легкой поволокой грусти. И все же не было никого, кто бы заботился о ней, кто бы опекал, оберегал ее. И никто не знал, чем она кормится, как сохраняет жизнь в слабом теле.
Вот выглянул месяц и, когда во всех жилищах уснули и даже лай собак приумолк, девушка вышла из пещеры, изнуренная, скорбная, робкая, как ночной призрак. С дико спутанными волосами, с безысходной печалью на лице, в лохмотья едва прикрывавших тело, – она была похожа на лесную волшебницу.
Девушка огляделась по сторонам, глубоко вздохнула и подошла к ручью. Она наклонилась над струями, освежила лицо пригоршней холодной воды. Потом села на берегу и стала глядеть на залитые лунным светом горы.
– Горемычная! Совсем ты ослепнешь от слез! – проговорил кто-то за ее спиной.
Девушка вздрогнула и обернулась.
Она увидела высокую, немолодую женщину с открытым и добрым лицом. Женщина опиралась на палку, на ее поясе висел кинжал, большой пес стоял рядом с ней.
– Не вставай ты, сиди, сиди!.. И я передохну немного. А то мне ведь в гору итти…
Она села, сняла со спины кожаный мешок, достала оттуда хлеб, сыр, кусок мяса и положила все это перед девушкой. Та безучастно глядела на нее, ни до чего не дотрагиваясь.
– Возьми, девушка, несчастная, возьми! Поешь немного, а то истаяла ты вся, умрешь и нечистому душу отдашь!
– Пусть бог осенит тебя благодатью своей… Твоим милосердием кормлюсь! – молвила девушка. – Покончить с собой не хочу. А так – все равно мне, что жить, что умереть! Смерть мне дала бы покой, – добавила она.
– Помолчи, не гневи бога! Лучше поешь чего-нибудь.
– Не хочется пока.
– Ты только плачешь дни и ночи. На вот, промой глаза, освежи лицо, – женщина зачерпнула воды деревянной миской и протянула девушке, – испей водицы, от сердца отляжет, и есть тогда захочется.
Пока девушка послушно умывалась, женщина разрезала ножичком мясо на тонкие куски.
– И я поем с тобой, – не ужинала еще. Ты посмотри, какая грудинка! – и она протянула девушке кусок мяса.
Та взяла и нехотя стала жевать.
– Горько мне! – оказала она, отпив глоток воды из миски.
– А ты посмотри, как я ем! – И женщина так ретиво набросилась на еду, будто и вправду целую неделю куска в рот не брала. – Хоть один кусочек насильно проглоти, а потом и самой захочется!
Девушка, поборов себя, проглотила кусочек мяса и в самом деле почувствовала вдруг такой голод, что молча и жадно принялась за еду. Женщина, боясь ее спугнуть, тоже не проронила ни слова за трапезой. Когда обе утолили голод, старшая оказала:
– Девушка, пойдем ко мне, – переночуешь в моем жилье.
– Не могу я! – у девушки дрогнул голос, глаза снова заволоклись слезами.
– А почему, почему не можешь?
– Потому что… – и она быстро зашептала: – Знаю, ты не выдашь меня, не оставишь без милости своей… Я отрешена от теми…
– Отрешена! – воскликнула женщина, невольно отшатнувшись от нее, как от нечистой. Некоторое время она молчала, не находя слов, и глядела на девушку так пристально, словно увидела ее впервые.
– Почему? – отрывисто опросила она наконец.
– Потому, что… Нет, ты добрая, не заставляй меня говорить!
– Чья ты, из какого рода?
– А к чему тебе это?
– Ни к чему… Я так просто спросила! А как тебя зовут. Или это тоже тайна?
– Нет, не тайна. Только поклянись никому не рассказывать, что видела меня!
– Детьми своими клянусь.
– Маквала – мое имя.
– Маквала! – воскликнула женщина, побледнев. – Знаю я, знаю, кто ты… Даю обет перед богом, что не выдам тебя… Доверься мне, дочка, иди жить к нам в дом. Именем святого Гиваргия клянусь, я сумею так тебя уберечь, что луч солнца не разыщет, ветерок не посмеет коснуться тебя.
– Нет, милая… Не хочу я, чтоб ты делила со мной мою горькую долю.
– Как могу я стать соучастницей?… Все семейство мое – сын один, он не пойдет против меня. Ну, а если кто и проведает, на то воля господня, есть у нас бараны, пожертвуем ими, лишь бы достойными хозяевами быть для тебя.
– Благослови тебя господь! Сердце мое смягчилось от твоих слов, душа отдохнула, – ответила Маквала. – Отвержена я, отлучена от теми! Прокляли и предали анафеме меня и всякого, кто протянет мне руку помощи… Тяжко нести на себе проклятье общины!.. Вот я рассказала тебе обо всем, теперь ты можешь отвернуться от меня, если хочешь…
Женщина задумалась; трудно было ей разобраться в услышанном. Человек, выросший в горах, одинаково верит и в силу проклятья, и в силу благословения, для него глас народа – глас божий, и вдруг – такое испытание! До сих пор она не знала, кому протягивает кусок хлеба, перед нею было бесприютное, безутешное создание, погибающее от нужды, взывающее о помощи. А теперь? Теперь ей известно, что та, кого она обогрела своей лаской, изгнана из теми, проклята людьми. И проклятие обращено не только на эту несчастную, но и на каждого, кто ей предложит напиться, кто накормит ее.
В душе женщины шла борьба, борьба между жалостью к погибающей жизни и верой в то, что решение теми незыблемо и каждый отвечает за него перед всеми. Трудно было одинокой вдове Джатия Облисашвили, известной по всему Гудамакари своей добротой и милосердием, решить эту задачу. Пастырь считал ее лучшей христианкой в Хеви, ее христианская самоотверженность была поистине глубока.
– Ну, что ж, Маквалаиси! – сказала наконец Джатия, – все люди грешны, один бог без греха… Не могу я отвернуться от христианской души, это мне не под силу. Пойдем!
– О, горе мне! Да разве могу я показаться среди людей? – с горечью воскликнула девушка. – Нет! Маквала умерла для людей. Маквалы больше нет на свете!
– Да и звери тебя растерзают. Как же ты останешься одна? Пока-то ничего, скот здесь пасется, да и сама я не оставлю тебя, как не предам господа бога моего, не будет у тебя недостатка в еде. А зимою? Что ты станешь делать зимою? Стада отсюда угонят, ты останешься одна…
– Одному богу известно, что будет со мной, – ответила девушка, – человеку ли противостоять его воле?
Как ни старалась Джатия, все было напрасно. Маквала стояла на своем: не могла она вернуться к людям, навеки покрывшим ее позором.
Так прошло лето. Джатия все меньше и меньше верила в то, что обреченье человека на такую страшную жизнь угодно богу, однако она не смела роптать на теми, строго хранившее честь и нравы общины. Не было у нее в сердце решения: вправе ли она протягивать руку помощи страждущей, отверженной людьми. И поэтому каждый раз, идя к Маквале, она осеняла себя крестным знамением и шептала молитву:
– Господи, сердце велит мне быть милосердной к ней, и если я совершаю прегрешение, – прости меня!
Бурсачирская ложбина – истинный рай, здесь раскрывается замкнутое сердце человека, умеряется горе, смягчается грусть. Редкий путник минует ее, не сделав хотя бы минутного привала, не повалявшись на ее мураве, не забывшись в сладкой истоме ее очарования.
Бурсачирскую ложбину надо видеть летом, чтобы почувствовать во всей полноте красоту горной природы, неистощимую прелесть ее. Чудесные видения реют над головой, когда покоишься на лоне ее бархатно зеленеющих отрогов, овеваемых пьянящим ароматом цветов.
Вдоль ложбины вздымаются огромные, в два ряда, до небес, горы, словно оберегая ее от ноги недостойного.
Вот какова стоянка пастухов снойских и гудамакарских ущелий; сердца этих людей бьются в лад с природой, плоть их и кровь одушевлены любовью к этим священным местам…
Стояло лето. В Бурсачирской ложбине паслись бесчисленные стада овец. Пастухи привезли сюда своих жен, чтобы те доили овец, – надо было заготовить на зиму побольше сыра и масла.
Обласканные самою природой, жизнелюбивые горцы всецело предавались радостям жизни, неустанно наслаждались красотою мира. Сытые овцы, пофыркивая, резвились по склонам. Пробужденные к жизни цветы как бы прятались от солнечных лучей: пчелы яростно носились над ними, и легкий ветер ласкал их, порхая; пламенеющее небо обливало золотом плечи горских богатырей. Вновь завязавшиеся бутоны еще только едва отогнули края зеленых своих покрывал, – оттуда стыдливо улыбались их лица. Кругом, на всех вершинах, примостились пастухи, приветствуя зарю песнями или прощаясь с лучами заходящего солнца. Женщины ходили сюда собирать ягоды, и нередко пронзали пастухов быстрые стрелы их черных, сверкающих глаз. Весело распевая, спускались они за водой.
«Весна – это жизнь сама!»
Все движется, радостно сознавая, что живет; повсюду – сладкое беспокойство и буйная неугомонность – неизменные спутники жизни!.. Сочетание грустной неги и неясных порывов расцвечивало жизнь, наполняя все души счастливой надеждой!
Томительно билось сердце каждой черноокой, согретое лаской смуглого юноши, и у каждого смуглого юноши томительно замирало сердце. Они пели, хлопали в такт в ладоши, сердца их трепетали. И все это сливалось с необъятным праздничным ликованием природы.
И только одна девушка, редкой красоты, не принимала участия в общем весельи, сиротливо бродила в стороне от всех. Не было ей места ни среди женщин, ни среди сверстников и друзей, ни в человеческом жилье, ни в овечьем загоне. Днем она пряталась в скалах, стыдясь показаться на людях в своих лохмотьях. И лишь в те часы, когда уставшие от трудов, побежденные дневной истомой люди отдавались отдыху, она, ночная гостья, выходила из своего убежища на лунный свет, как лесной зверь. Подобно отверженному духу, бродила она по полям, вдоль реки и, чуждая солнцу, купалась в лунных лучах.
Девушке едва минуло восемнадцать лет, и была она в той поре, когда ни одна живая душа в горах не остается без друга. А она всегда бродила одна, совсем одна, без пути, без дороги. С молодостью сочетались в ней красота и стройность. Она, как горный цветок, могла бы быть окружена поклонением гордых юношей, и каждый из них с готовностью, не рассуждая, сложил бы к ее ногам и все свое добро, и жизнь свою, и даже тысячу своих жизней, – за один взгляд ее бархатистых черных глаз с легкой поволокой грусти. И все же не было никого, кто бы заботился о ней, кто бы опекал, оберегал ее. И никто не знал, чем она кормится, как сохраняет жизнь в слабом теле.
Вот выглянул месяц и, когда во всех жилищах уснули и даже лай собак приумолк, девушка вышла из пещеры, изнуренная, скорбная, робкая, как ночной призрак. С дико спутанными волосами, с безысходной печалью на лице, в лохмотья едва прикрывавших тело, – она была похожа на лесную волшебницу.
Девушка огляделась по сторонам, глубоко вздохнула и подошла к ручью. Она наклонилась над струями, освежила лицо пригоршней холодной воды. Потом села на берегу и стала глядеть на залитые лунным светом горы.
скорбно произнесла она и задумалась. Какие виденья прошлого вставали перед ней, чего еще ждала она от лживого, превратного мира?… Всякое воспоминание о прошлом обжигало, испепеляло ее, терзало ей сердце, заливало слезами ее лицо. И вот девушка заплакала навзрыд, громко запричитала, и казалось, что камни расплавятся от ее слез, горе затопит всю землю
«Мир мгновенный! Провиденьем
Ты украшен и храним!
Если ласков ты с одними,
Отчего суров к другим?…» —
– Горемычная! Совсем ты ослепнешь от слез! – проговорил кто-то за ее спиной.
Девушка вздрогнула и обернулась.
Она увидела высокую, немолодую женщину с открытым и добрым лицом. Женщина опиралась на палку, на ее поясе висел кинжал, большой пес стоял рядом с ней.
– Не вставай ты, сиди, сиди!.. И я передохну немного. А то мне ведь в гору итти…
Она села, сняла со спины кожаный мешок, достала оттуда хлеб, сыр, кусок мяса и положила все это перед девушкой. Та безучастно глядела на нее, ни до чего не дотрагиваясь.
– Возьми, девушка, несчастная, возьми! Поешь немного, а то истаяла ты вся, умрешь и нечистому душу отдашь!
– Пусть бог осенит тебя благодатью своей… Твоим милосердием кормлюсь! – молвила девушка. – Покончить с собой не хочу. А так – все равно мне, что жить, что умереть! Смерть мне дала бы покой, – добавила она.
– Помолчи, не гневи бога! Лучше поешь чего-нибудь.
– Не хочется пока.
– Ты только плачешь дни и ночи. На вот, промой глаза, освежи лицо, – женщина зачерпнула воды деревянной миской и протянула девушке, – испей водицы, от сердца отляжет, и есть тогда захочется.
Пока девушка послушно умывалась, женщина разрезала ножичком мясо на тонкие куски.
– И я поем с тобой, – не ужинала еще. Ты посмотри, какая грудинка! – и она протянула девушке кусок мяса.
Та взяла и нехотя стала жевать.
– Горько мне! – оказала она, отпив глоток воды из миски.
– А ты посмотри, как я ем! – И женщина так ретиво набросилась на еду, будто и вправду целую неделю куска в рот не брала. – Хоть один кусочек насильно проглоти, а потом и самой захочется!
Девушка, поборов себя, проглотила кусочек мяса и в самом деле почувствовала вдруг такой голод, что молча и жадно принялась за еду. Женщина, боясь ее спугнуть, тоже не проронила ни слова за трапезой. Когда обе утолили голод, старшая оказала:
– Девушка, пойдем ко мне, – переночуешь в моем жилье.
– Не могу я! – у девушки дрогнул голос, глаза снова заволоклись слезами.
– А почему, почему не можешь?
– Потому что… – и она быстро зашептала: – Знаю, ты не выдашь меня, не оставишь без милости своей… Я отрешена от теми…
– Отрешена! – воскликнула женщина, невольно отшатнувшись от нее, как от нечистой. Некоторое время она молчала, не находя слов, и глядела на девушку так пристально, словно увидела ее впервые.
– Почему? – отрывисто опросила она наконец.
– Потому, что… Нет, ты добрая, не заставляй меня говорить!
– Чья ты, из какого рода?
– А к чему тебе это?
– Ни к чему… Я так просто спросила! А как тебя зовут. Или это тоже тайна?
– Нет, не тайна. Только поклянись никому не рассказывать, что видела меня!
– Детьми своими клянусь.
– Маквала – мое имя.
– Маквала! – воскликнула женщина, побледнев. – Знаю я, знаю, кто ты… Даю обет перед богом, что не выдам тебя… Доверься мне, дочка, иди жить к нам в дом. Именем святого Гиваргия клянусь, я сумею так тебя уберечь, что луч солнца не разыщет, ветерок не посмеет коснуться тебя.
– Нет, милая… Не хочу я, чтоб ты делила со мной мою горькую долю.
– Как могу я стать соучастницей?… Все семейство мое – сын один, он не пойдет против меня. Ну, а если кто и проведает, на то воля господня, есть у нас бараны, пожертвуем ими, лишь бы достойными хозяевами быть для тебя.
– Благослови тебя господь! Сердце мое смягчилось от твоих слов, душа отдохнула, – ответила Маквала. – Отвержена я, отлучена от теми! Прокляли и предали анафеме меня и всякого, кто протянет мне руку помощи… Тяжко нести на себе проклятье общины!.. Вот я рассказала тебе обо всем, теперь ты можешь отвернуться от меня, если хочешь…
Женщина задумалась; трудно было ей разобраться в услышанном. Человек, выросший в горах, одинаково верит и в силу проклятья, и в силу благословения, для него глас народа – глас божий, и вдруг – такое испытание! До сих пор она не знала, кому протягивает кусок хлеба, перед нею было бесприютное, безутешное создание, погибающее от нужды, взывающее о помощи. А теперь? Теперь ей известно, что та, кого она обогрела своей лаской, изгнана из теми, проклята людьми. И проклятие обращено не только на эту несчастную, но и на каждого, кто ей предложит напиться, кто накормит ее.
В душе женщины шла борьба, борьба между жалостью к погибающей жизни и верой в то, что решение теми незыблемо и каждый отвечает за него перед всеми. Трудно было одинокой вдове Джатия Облисашвили, известной по всему Гудамакари своей добротой и милосердием, решить эту задачу. Пастырь считал ее лучшей христианкой в Хеви, ее христианская самоотверженность была поистине глубока.
– Ну, что ж, Маквалаиси! – сказала наконец Джатия, – все люди грешны, один бог без греха… Не могу я отвернуться от христианской души, это мне не под силу. Пойдем!
– О, горе мне! Да разве могу я показаться среди людей? – с горечью воскликнула девушка. – Нет! Маквала умерла для людей. Маквалы больше нет на свете!
– Да и звери тебя растерзают. Как же ты останешься одна? Пока-то ничего, скот здесь пасется, да и сама я не оставлю тебя, как не предам господа бога моего, не будет у тебя недостатка в еде. А зимою? Что ты станешь делать зимою? Стада отсюда угонят, ты останешься одна…
– Одному богу известно, что будет со мной, – ответила девушка, – человеку ли противостоять его воле?
Как ни старалась Джатия, все было напрасно. Маквала стояла на своем: не могла она вернуться к людям, навеки покрывшим ее позором.
Так прошло лето. Джатия все меньше и меньше верила в то, что обреченье человека на такую страшную жизнь угодно богу, однако она не смела роптать на теми, строго хранившее честь и нравы общины. Не было у нее в сердце решения: вправе ли она протягивать руку помощи страждущей, отверженной людьми. И поэтому каждый раз, идя к Маквале, она осеняла себя крестным знамением и шептала молитву:
– Господи, сердце велит мне быть милосердной к ней, и если я совершаю прегрешение, – прости меня!
2
Лето миновало. Поблекли зеленые одежды природы. Подул северный ветер, поникли чашечки цветов, трава повяла и смялась, птицы потянулись в теплые края, и не слышно стало щебета ласточек. Радостно улыбавшееся небо стало свинцово-серым, нахмурилось и готовилось разразиться слезами. Притихли откормленные за лето, налившиеся здоровьем стада, и воздух не оглашался больше веселым блеянием овец. Редко-редко налетали друг на друга бараны – для того только, чтобы согреть застывшую кровь. А пастухи старательно кутались в бурки, с неохотой подставляя холоду свои хмурые лица. В ложбине клочьями залег туман, и от этого все кругом стало еще безотрадней. Все загрустило, замкнулись все сердца. Воздух налился сыростью, отяжелел и приглушил веселый рокот горной речки. Ночи стали долгими, зверь напирал на стада, и собаки теряли покой. Иногда ненадолго распогодится, прозрачно засветлеет воздух, а через мгновенье – все заклубится, смешается, поднимутся, словно из-под земли, клочья тумана и поползут к горным вершинам, то протягиваясь вдаль, как копья сатаны, то угрюмо застывая в вышине. Или вдруг пыль налетит, бешено взовьется, закружится. Завывая, сшибаются встречные ветры и, как два удалых витязя, вступают в самозабвенный бой. Над землей носится свист не знающего усталости ветра, и чудится, будто хохот злого духа вторит ему. Скалы раскалываются, с грохотом оползают вниз. Вороны и галки, предвестники непогоды, нагоняли тоску на сердце своим зловещим карканьем. И вся благодатная ласковая природа превратилась вдруг в содом, куда слетелись со всего света силы нечистые и справляли свой шабаш, и кружились в адском весельи.
Стада снялись и двинулись сначала в свои деревни с тем, чтобы перекочевать потом на зиму в более теплые места. Пастухи старались обогнать друг друга: никому не хотелось долго задерживаться в тесном и трудном проходе Бурсачирского ущелья. А зима надвигалась, густой туман ни на мгновенье не покидал оголившихся склонов, непрестанно сеял мелкий дождь, грозя разразиться смежной бурей. Ушли все стада. Одна только Джатия не торопилась, – она снялась последней. Когда отара тронулась в путь, Джатия взвалила на спину мешок с припасами и сказала сыну:
– Вы идите, а я вас догоню еще до Бурсачирского прохода.
– Будет тебе, мать, вместе пойдем! – заботливо сказал сын, – к чему задерживаться, что ты здесь потеряла?
– Твое дело молчать! – оборвала его Джатия. – Сама без тебя знаю, что потеряла, ты лучше за барантой присмотри!
– Одна пойдешь через эти гиблые места, – боюсь за тебя.
– Нечего бояться!
– Давай, и я с тобой останусь, потом вместе уйдем! – не унимался сын.
– Это зачем же тебе оставаться здесь? – подбоченившись, насмешливо спросила мать.
– Кто знает, может, от зверя тебя защищу.
– О!.. – улыбнулась Джатия, схватившись за рукоять своего кинжала, – пусть позор покроет мою седину, если не смогу связать зараз семерых таких, как ты!
Тогда улыбнулся и сын.
– Это ты теперь так говоришь. А посмотрел бы я на тебя, как станешь удирать, если случится какая беда… – пробормотал он, немного робея.
– Кто? Я? – надвинулась на него мать. – А ну, держись, трусишка! – крикнула она, и, подставив сыну подножку, одним толчком опрокинула его на землю.
– Бедняга, а еще хвалился! – шутливо прибавила она, помогая ему подняться.
– Мокро, потому и поскользнулся, – смущенно оправдывался сын. Его поборола женщина, – пусть и родная мать.
– Скажи на милость, где же сухие места для тебя прикажешь искать? – насмешливо оборвала его Джатия, но тут же прибавила ласково: – Ну, хорошо, ступай, а то я опаздываю.
Сын двинулся за стадом, а мать свернула с дороги в сторонку и пошла по усеянному щебнем склону.
Джатия не нашла девушки на обычном месте. Маквала, как видно, оставила свою лачугу.
– Горемычная! Не выдержала холодов, ушла куда-то! – печально проговорила Джатия.
Она уже собиралась повернуть обратно, но вдруг догадка осенила ее, и она сказала громко:
– А, может, и не уходила она никуда, только от меня спряталась. Эти припасы я принесла для нее, пусть они здесь и останутся.
Она сняла со спины кожаную торбу и положила ее в лачуге. Потом долго ходила вокруг, искала, звала Маквалу, но той нигде не было.
День клонился к вечеру, пошел снег. Джатии пора было уходить.
– Боже милостивый, триединый! Святой Георгий и Солнцеликая, осените несчастную Маквалу своей благодатью, не дайте ей погибнуть! – горячо помолилась она.
И двинулась торопливо к Бурсачирской горе.
Как только Джатия ушла, Маквала высунула голову из-за каменистого холма и стала пристально глядеть вслед удалявшейся женщине. Она спряталась нарочно от доброй своей покровительницы, чтобы не поддаться ее уговорам, не уйти с ней и не обременить ее. И теперь стояла она, обреченная на смерть; последняя надежда уходила от нее. Ее посиневшие губы были плотно сжаты, словно сдерживали рвавшийся из груди вопль. Скорбные глаза впились в удалявшегося от нее единственного на свете друга, и с каждым шагом уходившей Джатии она приподнималась из своей засады все выше и выше, точно ее кто-то тянул веревкой за шею. Одной рукой Маквала схватилась за сердце с такой силой, что расцарапала себе ногтями грудь: она как будто хотела умерить удары сердца, не дать ему выскочить из своего гнезда. Глаза, обведенные синевой, глубоко впали, волосы развевались, высоко взметаясь над головой.
Вдруг яростно дунул ветер, нагнал клубы тумана, и непроницаемая пелена сразу и навсегда скрыла Джатию от взоров Маквалы. Девушка схватилась за горло. Словно кто-то сдавил его жестокой рукой, ее волосы вздыбились, шурша, кровь упарила в голову, она потеряла сознание, пошатнулась, упала. Но скоро очнулась. Горячие слезы залили лицо.
– Ушла, исчезла!.. И вместе с нею исчезла надежда моя на жизнь! – тихо сказала она. И отчаяние с новой силой овладело ею, она колотилась головой о камни.
Но горе изнурило ее, она постепенно слабела и наконец затихла. Слишком много бед обрушилось на нее, слишком много слез она пролила, слишком сильный огонь опалил, испепелил ей душу, чувства ее притупились. Она медленно поплелась к своей лачуге, чтобы укрыться хотя бы от ветра, безжалостно рвавшего ее лохмотья, чтобы хоть немного умерить боль своего полуобнаженного тела.
Несколько дней она не выходила из своего укрытия. Но еда кончилась, а морозы становились все крепче. Зима начинала лютовать. Маквала стала испытывать страшные страдания. И неожиданно в ней проснулась жажда жизни, ей захотелось спастись. В Хеви и Мтиулети ей нельзя было идти – там никто не посмел бы принять ее, отрешенную от теми.
Ей оставалось искать спасения только в Картли, где ее могла приютить какая-нибудь добрая семья, а она трудом и старанием окупила бы свой хлеб до конца дней своих.
И она пустилась в путь. Трудно было итти среди наметенных ураганом сугробов. Впереди, весь укутанный туманом, как саваном, грозно преграждал ей путь Бурсачирокий утес; над головой ее каркали вороны, провожая несчастную на неизбежную гибель. Но страх смерти удесятерял ее силы, желание во что бы то ни стало спастись придавало ей мужества и выносливости, и она отчаянно боролась за жизнь.
Маквала устала, она слабела с каждым шагом, но все шла и шла и достигла наконец Бурсачирской теснины. Еще совсем немного, и она одолеет эту последнюю преграду и будет спасена! Но внезапно налетел сокрушительный ветер, завыл, загудел и ударил ей в лицо колючим снегом. У девушки перехватило дыхание, потемнело в глазах. Небо нависло низко-низко. Стало темно. Оглушительный гул прошел по горам. Наметенные вихрем сугробы стремительно понеслись в пропасть. Женщина укрылась за выступом скалы, чтобы обвал не затянул ее, не похоронил под собой. Дальше итти стало невозможно, снег засыпал глаза, ветер валил с ног. Маквалу знобило, лицо у нее горело, силы постепенно покидали ее, в ушах стало шуметь. Отрадное тепло разлилось по телу, сердце растаяло в нежной истоме, глаза закрывались сами собой. В голове мелькнуло: это – гибель. Маквала заставила себя пошевельнуться, с испугом широко открыла глаза, но сладкий дурман охватил ее с неодолимой силой, и ее веки снова медленно сомкнулись. Девушка глубоко дышала, прислонившись к скале, – она спала. А ветер неустанно засыпал ее снегом, как бы укрывая от холода нежное ее тело.
Стада снялись и двинулись сначала в свои деревни с тем, чтобы перекочевать потом на зиму в более теплые места. Пастухи старались обогнать друг друга: никому не хотелось долго задерживаться в тесном и трудном проходе Бурсачирского ущелья. А зима надвигалась, густой туман ни на мгновенье не покидал оголившихся склонов, непрестанно сеял мелкий дождь, грозя разразиться смежной бурей. Ушли все стада. Одна только Джатия не торопилась, – она снялась последней. Когда отара тронулась в путь, Джатия взвалила на спину мешок с припасами и сказала сыну:
– Вы идите, а я вас догоню еще до Бурсачирского прохода.
– Будет тебе, мать, вместе пойдем! – заботливо сказал сын, – к чему задерживаться, что ты здесь потеряла?
– Твое дело молчать! – оборвала его Джатия. – Сама без тебя знаю, что потеряла, ты лучше за барантой присмотри!
– Одна пойдешь через эти гиблые места, – боюсь за тебя.
– Нечего бояться!
– Давай, и я с тобой останусь, потом вместе уйдем! – не унимался сын.
– Это зачем же тебе оставаться здесь? – подбоченившись, насмешливо спросила мать.
– Кто знает, может, от зверя тебя защищу.
– О!.. – улыбнулась Джатия, схватившись за рукоять своего кинжала, – пусть позор покроет мою седину, если не смогу связать зараз семерых таких, как ты!
Тогда улыбнулся и сын.
– Это ты теперь так говоришь. А посмотрел бы я на тебя, как станешь удирать, если случится какая беда… – пробормотал он, немного робея.
– Кто? Я? – надвинулась на него мать. – А ну, держись, трусишка! – крикнула она, и, подставив сыну подножку, одним толчком опрокинула его на землю.
– Бедняга, а еще хвалился! – шутливо прибавила она, помогая ему подняться.
– Мокро, потому и поскользнулся, – смущенно оправдывался сын. Его поборола женщина, – пусть и родная мать.
– Скажи на милость, где же сухие места для тебя прикажешь искать? – насмешливо оборвала его Джатия, но тут же прибавила ласково: – Ну, хорошо, ступай, а то я опаздываю.
Сын двинулся за стадом, а мать свернула с дороги в сторонку и пошла по усеянному щебнем склону.
Джатия не нашла девушки на обычном месте. Маквала, как видно, оставила свою лачугу.
– Горемычная! Не выдержала холодов, ушла куда-то! – печально проговорила Джатия.
Она уже собиралась повернуть обратно, но вдруг догадка осенила ее, и она сказала громко:
– А, может, и не уходила она никуда, только от меня спряталась. Эти припасы я принесла для нее, пусть они здесь и останутся.
Она сняла со спины кожаную торбу и положила ее в лачуге. Потом долго ходила вокруг, искала, звала Маквалу, но той нигде не было.
День клонился к вечеру, пошел снег. Джатии пора было уходить.
– Боже милостивый, триединый! Святой Георгий и Солнцеликая, осените несчастную Маквалу своей благодатью, не дайте ей погибнуть! – горячо помолилась она.
И двинулась торопливо к Бурсачирской горе.
Как только Джатия ушла, Маквала высунула голову из-за каменистого холма и стала пристально глядеть вслед удалявшейся женщине. Она спряталась нарочно от доброй своей покровительницы, чтобы не поддаться ее уговорам, не уйти с ней и не обременить ее. И теперь стояла она, обреченная на смерть; последняя надежда уходила от нее. Ее посиневшие губы были плотно сжаты, словно сдерживали рвавшийся из груди вопль. Скорбные глаза впились в удалявшегося от нее единственного на свете друга, и с каждым шагом уходившей Джатии она приподнималась из своей засады все выше и выше, точно ее кто-то тянул веревкой за шею. Одной рукой Маквала схватилась за сердце с такой силой, что расцарапала себе ногтями грудь: она как будто хотела умерить удары сердца, не дать ему выскочить из своего гнезда. Глаза, обведенные синевой, глубоко впали, волосы развевались, высоко взметаясь над головой.
Вдруг яростно дунул ветер, нагнал клубы тумана, и непроницаемая пелена сразу и навсегда скрыла Джатию от взоров Маквалы. Девушка схватилась за горло. Словно кто-то сдавил его жестокой рукой, ее волосы вздыбились, шурша, кровь упарила в голову, она потеряла сознание, пошатнулась, упала. Но скоро очнулась. Горячие слезы залили лицо.
– Ушла, исчезла!.. И вместе с нею исчезла надежда моя на жизнь! – тихо сказала она. И отчаяние с новой силой овладело ею, она колотилась головой о камни.
Но горе изнурило ее, она постепенно слабела и наконец затихла. Слишком много бед обрушилось на нее, слишком много слез она пролила, слишком сильный огонь опалил, испепелил ей душу, чувства ее притупились. Она медленно поплелась к своей лачуге, чтобы укрыться хотя бы от ветра, безжалостно рвавшего ее лохмотья, чтобы хоть немного умерить боль своего полуобнаженного тела.
Несколько дней она не выходила из своего укрытия. Но еда кончилась, а морозы становились все крепче. Зима начинала лютовать. Маквала стала испытывать страшные страдания. И неожиданно в ней проснулась жажда жизни, ей захотелось спастись. В Хеви и Мтиулети ей нельзя было идти – там никто не посмел бы принять ее, отрешенную от теми.
Ей оставалось искать спасения только в Картли, где ее могла приютить какая-нибудь добрая семья, а она трудом и старанием окупила бы свой хлеб до конца дней своих.
И она пустилась в путь. Трудно было итти среди наметенных ураганом сугробов. Впереди, весь укутанный туманом, как саваном, грозно преграждал ей путь Бурсачирокий утес; над головой ее каркали вороны, провожая несчастную на неизбежную гибель. Но страх смерти удесятерял ее силы, желание во что бы то ни стало спастись придавало ей мужества и выносливости, и она отчаянно боролась за жизнь.
Маквала устала, она слабела с каждым шагом, но все шла и шла и достигла наконец Бурсачирской теснины. Еще совсем немного, и она одолеет эту последнюю преграду и будет спасена! Но внезапно налетел сокрушительный ветер, завыл, загудел и ударил ей в лицо колючим снегом. У девушки перехватило дыхание, потемнело в глазах. Небо нависло низко-низко. Стало темно. Оглушительный гул прошел по горам. Наметенные вихрем сугробы стремительно понеслись в пропасть. Женщина укрылась за выступом скалы, чтобы обвал не затянул ее, не похоронил под собой. Дальше итти стало невозможно, снег засыпал глаза, ветер валил с ног. Маквалу знобило, лицо у нее горело, силы постепенно покидали ее, в ушах стало шуметь. Отрадное тепло разлилось по телу, сердце растаяло в нежной истоме, глаза закрывались сами собой. В голове мелькнуло: это – гибель. Маквала заставила себя пошевельнуться, с испугом широко открыла глаза, но сладкий дурман охватил ее с неодолимой силой, и ее веки снова медленно сомкнулись. Девушка глубоко дышала, прислонившись к скале, – она спала. А ветер неустанно засыпал ее снегом, как бы укрывая от холода нежное ее тело.
3
В народе есть поверье, что разбушевавшаяся природа до тех пор не успокоится, не затихнет, пока не унесет обреченную жертву. И в самом деле морозы смягчились в Бурсачирском ущелье, ветер утих и с рассветом рассеялся туман. Небо очистилось, солнечные лучи осветили и обогрели землю. Удивительное зрелище представилось взору.
Черные пасти расселин заполнились снегом, их сковало льдом; из обвалов и оползней возникли новые холмы, и щербатая поверхность земли стала еще более волнообразной. Над ослепительно белой поверхностью вздымалась голая скала, на которой снег не закрепился. Стояла она, как свидетельница мрачных событий прошлой ночи. Все было недвижимо, молчаливо вокруг, будто склоняло голову, смиряясь перед гордым своенравием величественной природы.
Что-то вдруг дрогнуло на бескрайнем просторе, – появился человек. Он не спеша шел на лыжах. Медленно и сосредоточенно двигался старец с белой бородой, слегка пожелтевшей от времени и ниспадающей мягким шелком на его широкую грудь. Лицо его светилось умом и добротой, хотя долгие годы и наложили на него свою неумолимую печаль. Зато телу его, статному, крепко слаженному, здоровому, мог позавидовать любой юноша. В теплой меховой одежде, подпоясанный веревкой, надвинув на лоб мохнатую шапку, он медленно расчищал себе лопатой дорогу.
Рядом с ним бежала умная его собака красновато-коричневой масти с большой, словно сажей вымазанной мордой.
Старик не торопился, он что-то бормотал про себя, то и дело окидывая внимательным взглядом окрестность.
Пастырь Гудамакарского ущелья Онуфрий давно уже стал тяготиться жизнью среди людей и удалился в Бурсачирскую пещеру. В молитвах проводил он дни, оказывая помощь попавшим в беду путникам.
– Дурная ночь была, – тихо произнес Онуфрий, – дал бы господь, чтобы не было жертв этой ночью!
Вдруг неподалеку спустился ворон. Он мрачно и надрывно каркал. Собака кинулась на ворона и спугнула его; потом подбежала к месту, откуда он взлетел, принялась обнюхивать снег, жалобно заскулила.
– Сюда, Курша, сюда! – крикнул пастырь, но собака не послушалась и все продолжала скулить и обнюхивать снег.
– Ты что там нашла? – и Онуфрий двинулся было дальше.
Но Курша не побежала следом за ним. Тогда Онуфрий остановился и еще раз покликал ее.
Курша кинулась к своему хозяину, стала перед ним прыгать, ластиться к нему. Умные ее глаза о чем-то просили его. Пастырь приласкал собаку, потрепал ее по спине и зашагал дальше. Тогда Курша схватила его за полу одежды, стала изо всех сил тянуть за собой.
– Вон туда пойти? – спросил старик, протягивая руку в ту сторону, где опускался ворон. Собака радостно залаяла, понеслась вперед.
Подбежав первой, она принялась раскидывать лапами снег.
Онуфрий стал помогать лопатой. Свежий, еще не слежавшийся снег легко поддавался лопате. Старик нащупал под ним человека и с благодарностью глянул на своего чуткого друга, на верную свою собаку. Та поняла взгляд хозяина, блеснула глазами, весело замахала хвостом и облизнулась.
– Бедняжка, женщина! – говорил тревожно Онуфрий. – Хорошо, что снегом занесло, не успела замерзнуть!
Маквала крепко спала под снегом. Пастырь расстелил принесенную с собой бурку, уложил на нее женщину, стал растирать ей лицо, руки, ноги шерстяной тряпкой. Она не просыпалась. Тогда из сальника он достал гусиный жир, смазал им закоченевшее тело женщины и укутал ее в свой кожаный тулуп. Потом, отвязав от пояса маленький бурдючок, он нацедил из него водки в роговую ложку, концом ножичка разжал женщине зубы, влил водку ей в рот.
Она пошевельнулась, застонала и на мгновенье открыла глаза.
– Бедная, сильно замерзла! – сказал Онуфрий. – Но больше нельзя задерживаться, солнце на закате. Ночью будет стужа.
Он обхватил веревкой завернутую в бурку женщину, вскинул ее на спину и зашагал к своему жилью. Он легко нес свою ношу и быстро добрался до дома. Здесь пастырь уложил женщину на душистое сено, укрыл потеплее, потом развел в очаге огонь.
Маквала открыла глаза, ей показалось, что она все еще видит сон. Но, попробовав пошевельнуться, она почувствовала такую боль во всем теле, что громко застонала.
– Где я? – она хотела было провести рукой по лбу, но рука не повиновалась.
– У своего духовного отца, дочь моя! Господь направил мои стопы, чтобы спасти тебя! – ласково сказал Онуфрий.
– У духовного отца… – Маквала все еще не понимала, где она и что с ней. – Что было со мной? – тихо спросила она.
– Ничего, дочь моя! Снегом тебя занесло, но господь спас твою жизнь… Приложись к святому кресту, спасшему тебя.
И отец Онуфрий поднес к ее губам крест. Маквала попробовала приподняться, но, едва коснувшись креста, снова откинулась навзничь.
– Не могу! – с тоской прошептала она.
Она вдруг вспомнила, что не достойна святого креста. Пастырь понял: какая-то тайна отягощает несчастную. Он перекрестился.
– Владыка, воззри на убогих и обездоленных, придай им сил, чтобы они стали достойны славить имя твое! – Он снова протянул женщине крест: – Поклонись, дочь моя, поклонись ему: он распял тело свое, пролил кровь свою во отпущение грехов наших!
Женщина приподнялась, просветленная, и коснулась губами креста. Слезы полились из ее глаз.
Черные пасти расселин заполнились снегом, их сковало льдом; из обвалов и оползней возникли новые холмы, и щербатая поверхность земли стала еще более волнообразной. Над ослепительно белой поверхностью вздымалась голая скала, на которой снег не закрепился. Стояла она, как свидетельница мрачных событий прошлой ночи. Все было недвижимо, молчаливо вокруг, будто склоняло голову, смиряясь перед гордым своенравием величественной природы.
Что-то вдруг дрогнуло на бескрайнем просторе, – появился человек. Он не спеша шел на лыжах. Медленно и сосредоточенно двигался старец с белой бородой, слегка пожелтевшей от времени и ниспадающей мягким шелком на его широкую грудь. Лицо его светилось умом и добротой, хотя долгие годы и наложили на него свою неумолимую печаль. Зато телу его, статному, крепко слаженному, здоровому, мог позавидовать любой юноша. В теплой меховой одежде, подпоясанный веревкой, надвинув на лоб мохнатую шапку, он медленно расчищал себе лопатой дорогу.
Рядом с ним бежала умная его собака красновато-коричневой масти с большой, словно сажей вымазанной мордой.
Старик не торопился, он что-то бормотал про себя, то и дело окидывая внимательным взглядом окрестность.
Пастырь Гудамакарского ущелья Онуфрий давно уже стал тяготиться жизнью среди людей и удалился в Бурсачирскую пещеру. В молитвах проводил он дни, оказывая помощь попавшим в беду путникам.
– Дурная ночь была, – тихо произнес Онуфрий, – дал бы господь, чтобы не было жертв этой ночью!
Вдруг неподалеку спустился ворон. Он мрачно и надрывно каркал. Собака кинулась на ворона и спугнула его; потом подбежала к месту, откуда он взлетел, принялась обнюхивать снег, жалобно заскулила.
– Сюда, Курша, сюда! – крикнул пастырь, но собака не послушалась и все продолжала скулить и обнюхивать снег.
– Ты что там нашла? – и Онуфрий двинулся было дальше.
Но Курша не побежала следом за ним. Тогда Онуфрий остановился и еще раз покликал ее.
Курша кинулась к своему хозяину, стала перед ним прыгать, ластиться к нему. Умные ее глаза о чем-то просили его. Пастырь приласкал собаку, потрепал ее по спине и зашагал дальше. Тогда Курша схватила его за полу одежды, стала изо всех сил тянуть за собой.
– Вон туда пойти? – спросил старик, протягивая руку в ту сторону, где опускался ворон. Собака радостно залаяла, понеслась вперед.
Подбежав первой, она принялась раскидывать лапами снег.
Онуфрий стал помогать лопатой. Свежий, еще не слежавшийся снег легко поддавался лопате. Старик нащупал под ним человека и с благодарностью глянул на своего чуткого друга, на верную свою собаку. Та поняла взгляд хозяина, блеснула глазами, весело замахала хвостом и облизнулась.
– Бедняжка, женщина! – говорил тревожно Онуфрий. – Хорошо, что снегом занесло, не успела замерзнуть!
Маквала крепко спала под снегом. Пастырь расстелил принесенную с собой бурку, уложил на нее женщину, стал растирать ей лицо, руки, ноги шерстяной тряпкой. Она не просыпалась. Тогда из сальника он достал гусиный жир, смазал им закоченевшее тело женщины и укутал ее в свой кожаный тулуп. Потом, отвязав от пояса маленький бурдючок, он нацедил из него водки в роговую ложку, концом ножичка разжал женщине зубы, влил водку ей в рот.
Она пошевельнулась, застонала и на мгновенье открыла глаза.
– Бедная, сильно замерзла! – сказал Онуфрий. – Но больше нельзя задерживаться, солнце на закате. Ночью будет стужа.
Он обхватил веревкой завернутую в бурку женщину, вскинул ее на спину и зашагал к своему жилью. Он легко нес свою ношу и быстро добрался до дома. Здесь пастырь уложил женщину на душистое сено, укрыл потеплее, потом развел в очаге огонь.
Маквала открыла глаза, ей показалось, что она все еще видит сон. Но, попробовав пошевельнуться, она почувствовала такую боль во всем теле, что громко застонала.
– Где я? – она хотела было провести рукой по лбу, но рука не повиновалась.
– У своего духовного отца, дочь моя! Господь направил мои стопы, чтобы спасти тебя! – ласково сказал Онуфрий.
– У духовного отца… – Маквала все еще не понимала, где она и что с ней. – Что было со мной? – тихо спросила она.
– Ничего, дочь моя! Снегом тебя занесло, но господь спас твою жизнь… Приложись к святому кресту, спасшему тебя.
И отец Онуфрий поднес к ее губам крест. Маквала попробовала приподняться, но, едва коснувшись креста, снова откинулась навзничь.
– Не могу! – с тоской прошептала она.
Она вдруг вспомнила, что не достойна святого креста. Пастырь понял: какая-то тайна отягощает несчастную. Он перекрестился.
– Владыка, воззри на убогих и обездоленных, придай им сил, чтобы они стали достойны славить имя твое! – Он снова протянул женщине крест: – Поклонись, дочь моя, поклонись ему: он распял тело свое, пролил кровь свою во отпущение грехов наших!
Женщина приподнялась, просветленная, и коснулась губами креста. Слезы полились из ее глаз.