Александр Покровский
Бегемот
(сборник)

   Россия – единственное государство, где можно сбыть мечту.
Астольф де Кюстин «Россия в 1839 году»

МЕТАБОЛИЗМ

   О героях – только незначительное.
Максимы и мысли узника св. Елены Рукопись, найденная в бумагах Лас Каза

МОЖНО НАЧАТЬ ТАК:
   Я стою на скале лицом к морю, и плотный войлок моих чудных волос треплет северный ветер. А вода – вот же она – у самых ног.
   Плещется.
   Я раскидываю руки, словно пытаюсь обнять этот мир. В этот момент на меня наезжает камера, потому что меня снимают для истории.
   Истории Российского флота, разумеется, потому что я уже внес кое-что в эту историю и еще – ого-го! – сколько еще внесу.
   Камера продолжает наезжать.
   Видно мое лицо крупным планом с раздувающимися ноздрями. «Это все мое, – говорят мои блестящие глаза, – мое, я все это охраняю».
   Я продолжаю стоять с голыми руками, с непокрытой головой, с блестящими глазами на совершенно голой скале.
   Камера отъезжает.
   Вид сверху: я превращаюсь в точку, затем скала превращается в точку, потом залив превращается в точку, за ним – море и вся планета.
МЕТАБОЛИЗМ
   Идем мы домой с боевой службы.
   Отбарабанили девяносто суток, и хорош, хватит.
   Пусть им дальше козлы барабанят.
   Подходим к нашим полигонам, а нам радио: следовать в такой-то квадрат и так куролесить суток десять.
   И все сразу же настроились на дополнительные деньги.
   Но командир нам разъяснил, что к деньгам это растяжение не имеет никакого отношения, боевую службу нам засчитают по старым срокам, а это – как отдельный дополнительный выход в полигоны.
   И народ заскучал.
   Видя такое в населении расстройство, командир вызывает доктора и говорит: «Так, медицина! Срочно найди какого-нибудь подходящего матроса и чтоб у него сиюминутно разыгрался аппендицит. Тогда я дам радио и нас сразу в базу вернут».
   И док немедленно нашел нужного матросика и сказал ему: «У тебя сиюминутно разыгрался аппендицит, но не бойся, на два дня ляжешь в госпиталь, а потом я за тобой приду».
   Сказано – сделано: мы радио – нас к пирсу. А на пирсе уже дежурная машина и дежурный военрез.
   Док берет бутылку спирта и к нему: «Слушай! Вот тебе спирт. У парня ничего нет. Ты подержи его два денечка, а там и колики пройдут».
   Но как только мы передаем тело, нас опять мордой в море, в тот же самый полигон, в котором мы не доходили.
   Так что с ходу к мамкам попасть не получилось.
   То есть ни женщин, ни денег.
   То есть налицо горе.
   Ну, естественно, с горя все напиваются, как последние свиньи.
   Корабль плывет во главе с командованием, а на нем все лежат.
   Зам, катаракта его посети, ходит по кораблю, проверяет бдительность несения ходовой вахты, а его в каждом отсеке встречают трупы, застывшие в разнообразных позах, а доктор его успокаивает – мол, это все из-за свежего воздуха: произошла активизация процессов метаболизма в организме и организм с ней не справляется, вот и спит.
   Зам терпел все эти бредни до последнего. До того, пока не обнаружил начхима, лежавшего на столе на боевом посту безо всякого волнового движения, а изо рта у начхима тухлыми ручейками вытекали его личные слюни. Я вам скажу по этому поводу, что лучше уссаться в кровать по случаю собственного дня рождения.
   Зам вылетел с криком: «Начхим пьян, сволочь!» – и тут уж группе командования пришлось-таки заметить, что что-то действительно на корабле происходит.
   Начхима вызвали в центральный, но по дороге ему изобрели легенду, по которой последние дни ему абсолютно не моглось, совершенно не спалось и он у доктора выпросил сонных таблеток, ну и, опять же, метаболизм…
   – Какой, в монгольскую жопу, метаболизм?! – орал зам так, что за бортом было слышно, но все участники событий стояли на своем.
   Зам орал, орал, а потом ушел в каюту и оттуда уже позвонил доктору:
   – Что-то у меня голова разламывается, не могу уснуть. Дай чего-нибудь.
   И доктор дал ему «чего-нибудь»… особую наркотическую таблетку.
   Зам как скушал ее, хвостатую, так сразу же упал головой в борщ, разломил тарелку и напустил слюней значительно больше, чем начхим.
   И были те слюни и гуще и жирней.
   – Доктора! Доктора! – орали вестовые и таскали тело заместителя туда-сюда, спотыкаясь о вскрытые банки из-под тушенки.
   Доктор явился и установил, что зам спит, а слюни у него из-за таблетки.
   – Ну вот видишь, – говорил ему потом командир, – и у тебя слюни пошли.
ДЕМИДЫЧ
   У нас Демидыч в автономке помирал. Сорок два года. Сердце. Командир упросил его не всплывать, потому что это была наша первая автономка и возвращаться на базу ему не хотелось.
   – Дотерпишь?
   – Дотерплю…
   И терпел. Ему не хватало кислорода, и я снаряжал ему регенерационную установку прямо в изоляторе.
   – Хорошо-то как, – говорил он и дышал, дышал.
   – Посиди со мной.
   И я садился с ним сидеть.
   – Вот здесь болит.
   И я массировал ему там, где болит.
   – Помру, – говорил Демидыч, и я уверял его, что он дотянет.
   – Ты человек хороший, вот ты мне и врешь, думаешь, я не чувствую?
   А потом он мне начинал говорить, что кругом только и говорят о том, что раз я не пью, значит закладываю.
   – Дураки, конечно, но ты смотри, они ведь подкатывать под тебя будут, чтоб действительно всех закладывал, ну ты знаешь, о ком я. Грязь это, Саня, какая это грязь. А ты… в общем, дай я тебя поцелую, чтоб у тебя все было хорошо… Вот и хорошо… хорошо…
   И он, поцеловав меня в щеку, отворачивался.
   Тяжело было к нему ходить. Если я не приходил несколько дней, Демидыч всем жаловался:
   – Химик ко мне не ходит…
   «Ой вы, горы дорогие, леса разлюбезные, дали синие, ветры злобные…» – как я где-то читал.
   Я тогда читал всякую муть, потому что ничего особенного читать не дозволялось.
   А Демидыча хоронили уже на земле.
   Дотянул.
МЕЖДУ ПРОЧИМ
   Между прочим, один мой знакомый вышел на пенсию, в запас, и стоя перед зеркалом с утра, решил, как водится, прыщик себе выдавить.
   Выдавил прыщик с видимым удовольствием, угорь рядом с ним прихватил, ухмыльнулся, подмигнул себе и крякнул, а вечером помер от непонятной болезни.
   Говорят, причиной столь мощного недомогания послужил тот самый прыщик, появившийся у него незадолго до выхода в запас.
   А друзья на поминках вспоминали его по-разному, все больше с любовью, неизменно добавляя: «Ничего себе туй на лбу выдавил!»
   И пенсия его пропала.
   Вся отошла стране любимой, потому что до этого момента он как раз с женой развелся и поделил белье и чемоданы, а жена пробовала потом восстановить свое отношение к его пенсии, собственно говоря, задним числом, но ничего у нее, по-моему, не получилось.
ВАЛЕРА
   Валеру все время пытались убить. И не то чтобы это были люди – нет, скорее всего, так складывались обстоятельства.
   Можно сказать, судьба, взяв в руки молоток, ходила за ним по пятам.
   То он упадет с крыши двухэтажного дома в крыжовник, то полезет на старую березу за опятами, которых и без того вокруг на пнях сколько угодно, а потом сорвется с нее, да как гакнется задом о бревно, да так и останется в таком положении на некоторое время.
   И все-то судьбе не удавалось уложить его на досочку, сделать по бокам бордюрчики и прикрыть всю эту красоту сверху крышечкой.
   Валера из всех испытаний выходил с улыбкой гуинплена на устах сахарных. А в море, когда они всплыли перед носом американского авианосца, выходящего из базы Якасука – каково название, – их тут же надело жопкой на морду этому носорогу.
   Винт вместе с гребным валом мигом вошел внутрь прочного корпуса, и образовалась дыра, в которую и трамвай безболезненно влезет.
   А Валера в это время как раз наклонился, чтобы подобрать что-то с палубы, и вал с винтом прошли у него над головой.
   Хорошо еще, что авианосец какое-то время нес нашу букашку на себе, а то б утонули, волосатой конечности дети, не приходя в сознание, тем более что на всем корабле все, что могло летать, летало какое-то время, а потом свет померк.
   Но, слава Богу, пришли в себя, задрали попку или что там у них осталось так, чтобы вода не сильно внутрь захлестывала. Приподнялись, утопив свой нос, изогнули спинку, как жуки пустыни перед метанием зловонной жидкости, и в таком исключительном положении дали радио, что, мол, случилось тут нечто этакое каверзное, может быть даже небольшое повреждение суставов, но думаем, что сумеем все ликвидировать сами и даже сможем своими силами добрести до базы.
   А авианосец развернулся и пошел назад делать себе пластическую операцию.
   Он пытался, конечно, предложить нашим свои услуги, но от помощи заклятого врага тут же отказались. Можно сказать, с энтузиазмом и возмущением отвергли.
   И пошли они в базу сами.
   Мать моя родила своевременно! Двое суток их носило по волнам без света, без пищи и с такой дырой в упомянутой заднице, что дрожь промежность пробирает, потому что вибрируют волоса.
   А они все страшились доложить, что, мол, ничего не придумывается, люди, помогите. Наконец преодолели они этакое свое природное смущение и полетело на далекую родину короткое сообщение о том, что утонем же скоро, едрит твою мать, дети звезды.
   И немедленно, на всех порах, рывками, всех свободных от вахт туда.
   Туда, чтоб вас вспучило дохлыми раками! На помощь!
   И довели бродяг за ноздрю до родного причала.
   Только один Валера сошел на берег со счастливой улыбкой, и сказал он тогда фразу, не совсем, может быть, понятную окружающим: «Ну все, суки, теперь-то уж точно на берег спишут!»
   И он был прав.
   После этого всех списали на берег.
ПЕРЕСЧЕТ ЗУБОВ
   Если тихонько подняться по ступенькам трапа со средней палубы, можно незаметненько заглянуть в центральный и посмотреть, что там происходит.
   В середине центрального в кресле с огромной спинкой сидит старпом. Старпом спит. Он как только садится в кресло – немедленно засыпает.
   Интересно, почему старпом спит на вахте?
   Отвечаем: он спит, потому что здесь единственное место на корабле, где он не ощущает тревоги, тут он уверен в себе, в окружающих людях и механизмах, поэтому сел, дернулся два раза и отключился, и рот у него открывается так, что можно при желании пересчитать все его зубы – не выпали ли, все ли там где надо.
   Артюха – клоун центрального и в то же время старшина команды трюмных – регулярно это делает.
   Присаживается рядом с открытым старпомовским ртом, улыбается потаенной улыбкой беременной женщины и начинает считать: «Раз, два, три, а где наш корявенький?»
   Было бы неправильно сказать, если можно так выразиться, что весь центральный в восторге от этой затеи. У нее есть яростные противники и не менее жаркие почитатели.
   Между ними всякий раз возникает спор: стоит ли считать старпому зубы или нет.
   Некоторые утверждают, что среди серых будней автономки это делать необходимо, мол, ничего так не будоражит кровь, как чувство опасности для ближнего – а вдруг старпом захлопнет пасть, а Артюха не успеет выдернуть палец? Как он потом все объяснит?
   Другие же, судя по выражению их лиц, готовы удавить Артюху и всегда пытаются это сделать, но бродяга начеку и удирает во все лопатки на свое законное место при малейшем намеке на преследование и там уже мерзко хихикает.
   Все это возбуждает центральный и на какое-то время наполняет его жизнью. Особенно в ночные часы, когда кажется, что по кораблю ходят только призраки.
   Вот мелькнула чья-то тень; оглянулся – нет никого.
   И все так таинственно, и никак не отделаться от мысли, что за тобой наблюдают из щелей на подволоке, из-за электрощита.
   Стоит еще открыть лючки в каюте, чтоб заглянуть на кабельные трассы. Они тянутся вдоль борта. Там пыль. Там прохладно, а в высоких широтах и холодно.
   Скорее всего, здесь и обитают призраки.
   Именно из всех этих щелей они являются по ночам в каюты и пугают людей во сне.
   И еще они веселятся: усыпляют старпома в центральном и сообщают Артюхе желание пересчитать ему все его зубы.
ИДИЛЛИЯ
   В последнее время мы с америкосами очень дружим.
   Я имею в виду наш противолодочный корабль и их крейсер.
   Так везде и ходим вместе, как привязанные. Держим дистанцию и все такое прочее.
   А то потеряешься еще, не приведи Господь, ищи потом друг друга, нервы трать.
   Мы даже друг дружке издалека ручкой делаем – мол, привет, крапленые!
   Идиллия, в общем.
   На каждого охотника по жертве.
   Боевая идиллия.
   Но однажды эта наша идиллия оказалась прервана самым неожиданным образом. Как-то утром раздается из каюты командира: «Гады! Боевая тревога! Торпедная атака!»
   Мама моя! Все обомлели, но потом – делать нечего – бросились: «Аппараты с правого борта товсь!» – звонки, прыжки, и уже дула развернули, и уже застыли у агрегатов.
   Только кое-что осталось нажать.
   Такую незначительную кнопочку.
   Америкосы описались. Они даже сообразить не успели: повыскакивали на палубу кто в чем и орут: «Русские! Не надо!»
   Да нам и самим не хочется. А тут еще командир из каюты чего-то не появляется, чтоб управление огнем взять целиком на себя.
   Пошли на цыпочках проверить, как он там. А он стоит посреди комнаты, неуемная трахома, держит у уха кружку и говорит: «Готов нанести удар по оплоту мирового империализма».
   С ума сошел, представляете!
   Мы тихо попками дверь прикрыли и бегом торпедеров от торпед оттаскивать.
   А америкосам проорали: «Ладно, мокренькие, на сегодня прощаем!»
ПЕДИКЮР
   Заму нашему никто никогда не делал педикюр.
   Это не могло продолжаться до бесконечности.
   Что-то должно было случиться.
   И случилось: педикюр ему сделали крысы.
   У нас на корвете крыс – тишкина прорва.
   Они у помощника даже ботинки съели.
   Те стояли у него под умывальником задумчиво задниками наружу, и когда помощник их поправить собрался, коровий племянник, и на себя потянул, то оказалось, что только задники у него и остались.
   А у старпома, который забыл яблоко в кармане кителя, они сожрали весь китель, в смысле нижнюю его часть, пройдя насквозь от кармана до кармана.
   Ну, а заму сделали педикюр.
   В тропиках у нас все ходят в трусах и сандалиях на босую ногу.
   А у зама пятки, видимо, свисали со стоптанных сандалет и касались пола, пропитанного всякими ароматами. Особенно на камбузе, где зам любил у котлов задержаться, можно было многое на них насобирать.
   Сами понимаете, зам у нас ног не моет.
   А спит он у нас очень сладко.
   Собственно говоря, как всякий зам.
   Вот ему крысы ноги-то и помыли, а заодно и соскоблили нежно.
   Он даже не проснулся.
   А когда проснулся, то обнаружил, что кожа на подошвах стала тоньше папиросной бумаги и ходить больно.
   Смотрим, зам выползает на верхнюю палубу в белых носках и ходит как то странно – все на цыпочках, на цыпочках.
   А Вовка Драчиков как увидел это безобразие, так нам и говорит:
   – Давно я мечтал, дети, чтоб наш зам сошел с ума и в безумье своем сплясал танец маленьких лебедей.
ЛЮБОВЬ И ГОСУДАРСТВО
   Нет у нас памятника любви к государству.
   Сама любовь есть, а вот памятника нет.
   – А зачем вам памятник?
   – Чтоб припасть.
   – А зачем припадать?
   – Чтобы любовью изойти.
   – А зачем вам требуется изойти?
   – А затем, что хранить ее вредно.
   Как-то я видел старушек, у которых от долгого ношения в себе этой любви губы искривились и пена ржавая изо рта пошла.
   И все это с такими всхохатываниями и взбулькиваниями, что и вспомнить страшно.
   Вот что бывает, если любовь есть, а излить ее не на кого.
   Даже места такого нет. И приходишь куда-нибудь туда, где, как тебе кажется, помещается государство, и говоришь:
   – Я к вам. Не ожидали? Государство – это вы?
   А они говорят:
   – Мы не государство. Мы – помещение.
   Что же оно тогда?
   А когда я вспоминаю исторические примеры, то на ум приходит выражение одного французского короля: «Государство – это я!» – и я сразу же проникаюсь уважением.
   Вот человек! Не побоялся назвать себя государством.
   Не побоялся принять на себя любовь, со всеми вытекающими отсюда последствиями. А может, и у наших нужно только спросить:
   – Люди! Вы случайно не государство?
   – Нет, – говорят тебе, – мы только обязанности временно исполняем.
   То есть государство – это что-то неуловимое, но необходимое, как всхлип после рыданий.
   Вот поэтому нужен памятник.
   Чтобы припасть.
ВОТ ОНИ
   Вот они – последствия полового голода.
   Втиснули меня в автобус.
   Меня – офицера с двумя сетками пищи и воды.
   Втиснули и сжали со всех сторон.
   А тут еще фуражку сзади с головы толкнули, и она полезла у меня вперед.
   Ни черта не видно, и сделать ничего не могу, потому что руки у меня внизу, вместе с сетками.
   Я ее глазами, несомненно, поднимаю, а она ни в какую.
   А правая рука упирается какой-то девушке в лобок, и она начинает об нее тереться.
   И у меня сейчас же Герасим встал.
   Я ему говорю про себя: «Гера-сим! Ге-ра-сим!» – а он становится все упорней.
   А впереди ощущается зад мужчины, и он чувствует, что там у меня происходит, и ерзает, ерзает, чтобы обернуться ко мне возмущенно, но ничего у него не получается.
   А у меня фуражка на глазах.
   Можно, конечно, ему сказать: «Мужик, это потому, что я ничего не вижу», – но это будет не вся правда.
   Потому я ему шепчу: «Это не на тебя! Это не на тебя».
СЦЕНА
   Офицер опаздывает на службу.
   Ему остается миновать КПП перед входом в здание, чтоб очутиться на рабочем месте, и он влетает на него, запыхавшись, и напарывается на дежурного, который поставлен здесь записывать всех опоздавших.
   Но опоздавший в звании капитана третьего ранга, и ему так не хочется попадать в списки, и потому он кривится, у него на лице страдания, как у хирургического больного.
   Дежурный – старший лейтенант, и ему тоже неудобно, он не очень-то хочет записывать и, чтоб как-то выйти из положения, он начинает говорить:
   – Видимо… по причине транспорта…
   Понимаете ли, капитан третьего ранга даже не знает пока, по какой он причине опаздывает – не успел обзавестись, и он так радуется этой подсказке, что у него меняется лицо, и от этой быстрой смены он то ли всхохатывает, то ли всхлипывает, то ли после бега все еще не в себе. Он начинает говорить:
   – А я. даже. вообще. а я-то. я-то думаю.
   И тут медленно, не сразу, не в лоб, а исподволь – и это заметно по его внешности – он начинает понимать, что его записывать не собираются, что ему протягивают руку помощи, и вот он уже кашляет, а потом и каркает от радости:
   – А я-то (кар)., я-то..
   И вот уже неописуемое счастье овладевает им в полной мере, с ним случается пароксизм, катарсис и все такое.
   – Я-то… – хрипит он остатками воздуха в легких, – я-то думаю…
   И вот он уже смеется, потому что глупо, правое дело, глупо же, хватает старлея за плечо и, наклонившись к его животу, задыхается от овладевшего им только что смеха:
   – А я-то., я-то… – смех душит его. – Я-то (ха-ха)… ду. ма. ю… (хи-хи-хи)… а ты стоишь… здесь… (он надрывается, почти визжит) ро… ди… мый… ну ты и стой, давай, стой…
УТРЕННИЕ СУМЕРКИ
   Мороз в тридцать градусов. Залив парит. От него отделяются серые лохмотья, готовые зацепиться за что угодно.
   Из тумана торчит лодочный корпус. Рядом с трапом – вахтенный. На нем ватник, валенки, рукавицы, канадка, тулуп, а он все равно превратился в ледышку. На груди бесполезный автомат – он не сделает ни одного выстрела, хоть в лоб его убивай.
   Отстоял два часа, и смены все нет. Внутри холодно до боли. Кажется, сейчас треснет на морозе. От остекленения он говорит только: «Суки», – и это беззвучно, одними губами.
   Не дождавшись смены, он бросает пост и спускается в лодку. На последних ступеньках – ноги-то не гнутся – обрывается и вываливается в центральный пост. Звук такой, будто упало бревно.
   Вы центральном все стихает, головы поворачиваются на звук. С утра угрожает проверка, и поэтому все напряжены, дежурный что-то только что читал. Он совсем забыл, что «верхушку» не меняли.
   – Что, – говорит вахтенный, – сменить некому?.. Суки…
   «Суки» вовсе не относится к офицеру. «Суки» – это вообще. Все всё понимают, никто не в обиде.
   С вахтенного сваливается автомат, и, не подбирая его, он исчезает в проруби трапа. Пошел в каюту.
   – Петруша, – говорит дежурный своему помощнику, – Пахомова смена? Что? Я вам сейчас всем по роже настучу. Пулей чтоб был.
   Все восстанавливается, уже нашли Пахомова, дали ему по шее, подобрали автомат.
   – Петруша, – говорит дежурный, когда выдалась минутка, – у меня на пульте чайник. Налей этому козлу черненького, а то еще заболеет.
   Через несколько минут с кружкой кипятка в руке помощник находит вахтенного. Тот так и не добрался до койки. От тепла его развезло, он прислонился к косяку каюты и сомлел, и медленно так потек-потек по стеночке, пока не достиг пола, а там уже, не раздеваясь, повалился набок и затих.
   Его сморил тот самый сон, во время которого можно трясти человека за шиворот, поднимать-опускать, шлепать его по щекам, а он будет только сопеть и слабо отбиваться, разводя руками, словно избавляется от паутины, или будто он вдробадан пьяным плавает в водоеме.
   Он так и не раскроет глаз. Они у него склеены самым удивительным клеем на свете.
КЛОУН
   Сколько себя помню – всегда валял дурака.
   Так удобно, просто.
   Лучший способ никого к себе не допускать – это прикидываться идиотом: шутить, балагурить, ломать комедию.
   Они только сунутся к тебе, чтоб вывернуть твое нутро наизнанку, а ты – хлоп! – и испарился.
   Оставил вместо себя этакого петрушку и исчез.
   И они начинают его потрошить, а ты смеешься, наблюдая со стороны, как у них здорово все это получается.
   А про себя думаешь: «Вот бараны! Я – настоящий – совсем не такой и не очень-то вам понравлюсь».
   Долго так продолжалось. Все считали меня за придурка, и всех это устраивало.
   Вот только замначпо меня раскусил.
   О-о-о, это была сказочная сволочь.
   Он меня понял.
   Он увидел меня.
   Я ему поначалу предложил обычную схему: «дурак, ваше благородие!» – а он вдруг говорит: «А вы, Петровский, собственно говоря, совсем не тот, за кого вы себя выдаете».
   И тут мне стало не по себе. Страшно стало, холодом обдало предстату, и засосало там, где и должно в таких случаях сосать.
   И я понял, что вот сейчас-то меня и будут препарировать по-настоящему. Со знанием дела. Я почувствовал, что передо мной хирург, вдохновенный мастер, умная, беспощадная бестия. И я буду стоять перед ним бестолочью, а он будет отрезать от меня по кусочку, разворачивать его и объяснять мне мое же устройство.
   Внутреннее и неповторимое.
   – Где вы тут у нас? – послышалось со стороны, и он открыл большую папку. – А. ну вот и почитаем.
   И почитали.
   Там были все мои выражения, и всякие такие слова, которые я давно забыл, но которые теперь вспомнил: точно, я их произносил.
   Там был весь я.
   С комментариями.
   И хорошо подобран.
   И понимал он меня правильно.
   – А ведь вы нас ненавидите, – сказал он и объяснил эту свою мысль очень доходчиво.
   Я вышел от него мокрый.
   Снял шапку, вытер лицо и сказал только:
   – Вот блядь, а?..
В РАЙОН ГЕЛЬСИНГФОРСА
   Мамины кочки! Силы слабеют, ум помрачается, волосы липнут ко лбу и перо выпадает из рук, а глаза с некоторых пор никто не называет очами – только зенками.
   И все это после того, как Леха Эйнштейн над Андрюшенькой подшутил.
   У нас Леха, в общем-то, капитан-лейтенант, и служит он в учебном отряде подводного плаванья, там же, где и мы, в сущности, чешем ляжку по утрам и от щедрот этой страны кормимся. И Андрюшенька Кузин – это наш боевой товарищ, может быть, даже слишком боевой, потому что просвистал нам уже все дыры наружные тем, что он здесь единственный и натуральный моряк, а все прочие – зелень подкильная.
   Как только встречаешь его на переходе между сортиром и камбузом, так он сразу же: «Наш учебный процесс – полное говно, и если б не я – единственный здесь натуральный моряк…» – удавить его мало. Так, знаете ли, и тянет иногда сомкнуть свои железные пальцы на его чувствительном горле или походя вырвать кадык. И не то чтобы мы против его собственных мореходных качеств – отнюдь, просто слышать это каждый день – крупное испытание для нашей природной доброты и нравственности (что-то из этих двух понятий я, по-моему, перепутал, ну да бог с ним).
   А Эйнштейном Леху называют за то, что он с Литейного моста падал, и падал он не как все люди: в воду и насмерть, а головой вниз на проезжую часть под колеса проходящему транспорту, потому что пьян был, холера сиплая.
   После того, как его сложили и склеили, в нем немедленно обнаружилось замечательное чувство юмора и развилась способность подражать любому голосу.
   Стояли тихие-тихие предновогодние сумерки. С неба вместо снега сыпалось что-то темное и мокрое, и мы сидели в учебном классе и пили за сухое и светлое.
   Мы – офицеры, конечно, и как нам не пить, если командир нашего учебного отряда, капитан первого ранга Кулешов (А. А.), каждый божий день устраивает нам автономку у пирса, то есть доклад скалозубов (начальников, разумеется) в 22 часа, а развод блядей на ночь (офицеров, естественно) в 23. И начальников он принимает у себя в кабинете, сняв. не штаны, конечно же, как можно было так подумать!.. сняв китель, то есть пребывая перед подчиненными в конце рабочего дня по-семейному, в майке.