Эбергард наконец всмотрелся сквозь жаркий, раскаляющий и останавливающий кровь свет, выбрал среди глазастых бледных пятен и опознал: дочь застыла в каком-то страдальческом наклоне, словно берегла больное ухо от сквозняка или ее попросили так наклониться, чтобы не загораживать задним, губы ее тесно сжимались и тянулись вперед, как всегда, когда она что-то терпела – взятие крови или их с Сигилд ругань, – но он не понял, смотрит Эрна на него? нет? – сверху что-то лязгающе обрушилось, он уронил голову и зажмурился.
   Пока показывали фокусы, пошел липкий и чистый снег. Растает? Или много нападает, до сугробов, и на тротуарах раскатают ледянки?
   Эбергард подождал у подъезда, пока Эрна сбегала за мешками мусора, – вынесу сам, – они обнялись и постояли, как всегда, замерев и зажмурившись. Он проводил дочь и бросал в ее окно снежки, Эрна хохотала, когда легким тычком снежок лупил в стекло и осыпался, оставляя белую оспину, словно след копытца, а после – махнул рукой и в безмятежной радости подхватил крупногабаритный мусор, какие-то коробки, пахнувшие пирожными и пролитым вином, – теперь, после него, у БЖ, в его бывшем доме часто бывали гости, – понес к мусорным контейнерам и вдруг заметил, что навстречу движется его собака, так же, как всегда ходила с ним, только как-то грустно переставляя лапы по снегу, на поводке у существа в вязаной шапке – на существо он не взглянул, без разницы, урод и урод, – Эбергард улыбнулся собаке, промахнул над играюще задравшейся мордой мусорным пакетом и уронил его в четырехугольные колодезные недра; и не обернувшись – рванулась за ним собака? нет? – побрел к машине, забираясь и забиваясь в фанерном, посылочном ящике тоски. Стыдясь: не погладил собаку! И поехал.
   Под продуманные уговоры водителя (Павел Валентинович просил в счет будущих зарплат беспроцентную ссуду в двести тысяч на покупку машино-места) он смотрел на свои руки: в них ворочается боль? Да. Не потому, что у Сигилд «кто-то есть», пусть спят и будут счастливы, рожают детей. Потаенно-свирепое шевельнулось потому, что урод пошел к его дочери, а он, Эбергард, – с высокой скоростью удалялся в противоположную сторону, и каждое мгновение – удалялся: стоял на светофоре – удалялся, выбирался на Третье кольцо и еще больше – в юго-западном направлении, а потом на юг, уставясь в телефон, в набранные, непринятые, рассматривал свою боль кончающимся вечером после «иллюзионного театра», после ресторанных шашлыков и счастливой беготни друг за другом с потными головами по новому снегу, в тот именно вечер, когда он почувствовал крепкое (а выходит – показалось): мы родные, вместе, так будет всегда, со взгляда в роддомный сверток, в спящее лицо, сразу показавшееся ему прекрасным…
   А это только укус, яд подействует позже. Позже – его Эрна обнимет урода в благодарность за подарочный пакет. Потом (мама подскажет) и поцелует. Будет его как-то называть. А попривыкнет (и маме приятно, ведь он столько делает для тебя) и – папой. На свадьбе, благодарно глядя на урода, будет говорить тост «за родителей».
   Он не мог не смотреть на телефон, но Эрна не писала.
   Главное – не обижаться. Нельзя говорить: а маме ты пишешь по двадцать раз в день. Но он так обязательно скажет.
   Той же ночью, когда первый раз возникли болевые ощущения, позвонила Сигилд. Он задыхался, как только видел ее номер, и с лающей ненавистью уже кричал навстречу:
   – Алло!!!
   – Когда ты еще привезешь деньги? Ты даешь мало! Мне приходится бомбить на машине, чтобы заработать Эрне на репетиторов! Обязан нас полностью…
   Отключил телефон и наливался свинцом. Тяжести. Чтобы, как прежде, легко ходить и всех веселить, потребуются дополнительные усилия.
   Руки сжимались сами собой, чтобы крепко держать Эрну.
   В августе двери распахнулись взрывом, штурмом, нарыв лопнул, и распаренное счастливое население хлынуло, кто прыжками по лестнице вниз и – в туалет семенящей пробежкой, кто – сразу на улицу, жадно вставляя сигареты меж губ и выкликая водителей в мобильники, а кто к буфетным стойкам зацепить поразительно дешевые бутерброды с икрой и красной рыбкой; мэра осадили крепостные телевизионщики, за спину его решительно протиснулся и мрачно встал кроваво-синий Бабец, совершенно заслонив беззвучно выматерившегося председателя гордумы, и тот теперь, подпрыгивая, мелькал на мгновение лысиной то из-за левого плеча Бабца, то из-за правого и опять проваливался. Словно получая подзатыльники, Бабец кивал каждому сказанному мэром слову, тревожно глядя куда-то поверх и вбок, где с грохотом громоздились одна на одну горы размечаемой мэром работы, отжимая левым плечом ректора пединститута, пытавшегося напомнить о хозяине зала в вечерних новостях, а правым, не нажимая, но и не уступая, сиамски сросшись с лохматобровым вице-премьером Левкиным, несменяемым руководителем «строительного блока» в правительстве, – еще в прошлую пятницу все шептали: Левкина арестовали прямо в барокамере, где он проводит по три часа в день, чтобы скоропостижно не умереть на семьдесят шестом году жизни, что на даче и в квартире его идут обыски, изъяли слитки золота и знаменитую коллекцию запонок с бриллиантами! лета не проходило, чтобы Левкина не «арестовывали» то в кабинете, то в итальянском поместье на озере Гарда, где воздух такой сухой, что не бывает пыли. Раз в три месяца мэр, дождавшись по федеральному каналу прямой трансляции заседания правительства или демонстрации обманутых дольщиков, заглядывая в бездны между словами, цедил закрывшему лицо руками Левкину: «Мы вас уволим, Левкин. С вами, Левкин, нам дальше не по пути», но проходил год, еще год, еще, еще два, еще, и «Добротолюбие» Лиды без Левкина, как и прежде, не ступало и шагу.
   Вокруг сплотившихся спин и крепких, серебрившихся сединой затылков крутился маленький и сухонький первый зампрефекта Евгений Кристианович Сидоров, обросший сивыми космами, наметив расцеловаться с китайцем – пресс-секретарем мэра и Володей Пушковым – начальником охраны (в интервью «Известиям» весной мэр признался: горько, но теперь, когда он поднялся на ледяную вершину одинокую, друзей у него осталась двое всего: китаец да охранник, и, если мэру плохо, на ночной кухне он делится с ними); с китайцем и Пушковым все встречные целовались теперь в губы да еще норовили дружески сграбастать, приподнять в воздух и потрясти.
   Кристианыча не любили за подлость, он всех равнодушно ненавидел, особенно Эбергарда, взявшего в любовницы, а затем в жены госслужащую из округа, которая в общем-то производила впечатление на значительное число лиц, и сам Кристианыч, видимо, как-то задумывался: а вот бы с такой бы…
   Говорили: настоящая фамилия Кристианыча – Рыжик. В году обязательно бывал день, когда на фасадной стенке кинотеатра «Комсомолец», глядевшей на префектуру, за ночь малевалось размашистое «Рыжик, мы всё знаем!!!!!» и утром пожарно устранялось силами подчиненного Кристианычу жилищно-коммунального хозяйства управы «Смородино».
   Слизняком тек, черепахой ползал, просачивался Кристианыч вдоль префектурных стен, подслушивая, следя, встречных, кто послабее, не узнавая, с подчиненными разговаривал брезгливым шепотом, не предлагая сесть, совещания проводил с образцовой краткостью и дельностью, потешно разводил руки перед равными и начальством: «Да кто я? Так, ничего… Дворник! Бумажки с места на место перекладываю» – и мог бесследно замотать любой вопрос, отговорить префекта от любого шага и всех вокруг столкнуть, запутать и перессорить.
   Кристианыч наизусть помнил площадь каждого водоема в округе, включая пруд во дворе индонезийского посольства, нормативы, расценки, цифры бюджетных статей (даже в прошлом году), расход краски на квадратный метр, не терпел опечаток и опозданий, хотел, чтоб про него говорили «профессионал», смеялся только тогда, когда префект находил уместным рассказать анекдот, но тогда уже – до икания и падения лбом на стол; чаще Кристианыч зловеще предостерегал – любимейшее его особенно население на встречах, – предостерегал темновато и страшно, словно единственный зрячий среди слепцов, будто видит он один те «силы», «кое-кого», толкающего простой, добродушный люд на самоубыточные волнения, чтобы «обострить», «столкнуть», «подорвать», паникой вынудить к переезду; ведь для чего это всё? – а чтобы подешевле скупить ваши квартиры! – не поддавайтесь, мирно разойдитесь, потерпите еще полгодика без горячей воды или круглосуточное забивание свай под окнами и – всегда верьте властям!
   Пыльной тлей, жуком жил, прогрызал свою дорожку Кристианыч в бумагах, в папках, в кабинете, не выезжая дальше мэрии с восьми утра до двадцати двух (и по субботам и воскресеньям в префектуре светилось его окно), не имея (официально) в собственности ни машины, ни дачи, секретаршу не гладил, о семье-детях не знала даже главбух префектуры Сырцова, славившаяся своим умением зайти мимо секретарши в любой (вроде бы «я сам же закрывал!») кабинет в такой момент, что и через десять лет без жгучего стыда не вспомнишь, и молчать после этого надежно, но с особенным значением.
   Префектов, каждого префекта Востоко-Юга, Кристианыч не обожал – а впивался и впитывал, телесным органом префекта становился, какой-то заботливой, перерабатывающей всякую дрянь печенью, правой или левой рукой, отводящей опасности во тьме, чутким носом, первым улавливающим, откуда это понесло и чем, клыками, прямой кишкой, приличной прической, осеменителем, ногтями, желудочным соком, ресницами, позвонком, ягодицами для удобного сидения, согревающим слоем подкожного жира – на общих фото с префектом оказывалось, что один человек прямо, на фотографа никогда не смотрел, – Кристианыч, ребенком, привстав на носочки, не отрывал глаз от префекта; «верность» – вот что он хотел, чтобы говорили про него, кроме «профессионал», верность; префект Востоко-Юга (кого бы ни присылали) казался ему обойденным судьбой – что такое префект для такого… он же готовый мэр (тихо, тихо, Евгений Кристианыч, шептал ему префект, радостно краснея), а если говорить прямо – Россия благоденствовала бы с таким президентом!!! Смысл проживаемых Кристианычем дней и был – в служении, основанном на любви без выгоды, на преклонении, и если Кристианычу изредка (и даже нарочно) любовь эта казалась недостаточно ответной, если ему казалось, что префект не до конца и не полностью понимает, почему он здесь и ради кого – в конце-то концов! – пашет с восьми до двадцати двух (не ради выслуг, нагрудных знаков от мэра и квартальных премий), то Кристианычу скорбью сводило губы, и слезы вдруг вытекали из прохудившихся глаз, и текли, одна за одной, по невысыхающему пробитому руслу, и он просто тряс головой (всё равно страдая – отвлекает префекта, нарушает покой своей раненой малостью…), ибо не находил сил выразиться словесно, и префект понимал окончательно всё; обняв старого преданного пса за плечи, он уводил Кристианыча в комнату отдыха, где скрежетал, поворачиваясь, ключ в сейфовой двери, и булькал коньяк в походные рюмки, и тишину оглашал мокрый и крепкий мужской поцелуй: вместе, до березки!
   Первым префектом на Востоко-Юг волной демократии вынесло двухметрового гривастого Лукьянова, методиста станции юных техников на Жлобени, а потом вице-президента Народно-демократического фронта. Лукьянов носил плечистые (то малиновый, то сиреневый) пиджаки с неопознанными гербами, идей у него хватало: бесплатные бани и международный аэропорт со свободной экономической зоной на Волгоградском проспекте, но больше всего Лукьянов любил исполнить собственные песни под гитару, кто бы послушал, – Кристианыч сблизился с вдовой Визбора, повесил ее фломастерную благодарность «за спонсорскую помощь» над портретом мэра, на столе держал биографию академика Сахарова с закладками, на префектурные субботники надевал зеленую стройотрядовскую штормовку с буквами МХТИ на свитер, попытался, хоть и без успеха, но заметно, что-то вырастить походное на подбородке и каждый вечер приходил к Лукьянову (все пять месяцев, пока азербайджанец, прихваченный на неоднократном изнасиловании несовершеннолетней, а скорее всего – вынужденными обстоятельствами переменившегося времени, письменно не заявил: его принудили оплатить префекту свадьбу, медовый месяц и однушку теще префекта за аренду участка для строительства кафе и четыре места для мелкорозничной торговли) – приходил и просил: спойте еще, сроднился с этими какими-то пронзительными, ни на что не похожими песнями, хожу и мурлыкаю, знакомым напеваю (они: о-о, вот это да… да кто автор?!!); договорился издать их массово, презентацию сделаем в кинотеатре «Комсомолец», хотя, по совести сказать, нет-нет, увольняйте прямо сейчас, всё равно скажу: вашим слушателям Лужников не хватит!
   Когда окружную власть «укрепили» поумневшим, но не раскаявшимся коммунистом Д. Колпаковым, любителем Флоренции, Венеции, Милана, Рима, итальянских вин и охоты, Кристианыч принял в подарок от знакомого подрядчика карабин и уже через пару месяцев крался в маскхалате за Д. Колпаковым по свежим оленьим следам на западе Сахалина и рассказывал на ночевках у костра (с последующим двусторонним воспалением легких), как совершенно удивительным, непостижимым образом меняется освещение венецианских площадей, если просидеть весь день неподвижно в одной точке, а не бегать за поднятым зонтиком рысистого экскурсовода, и что запах цветущей липы бьянкелло метауро всё-таки чем-то ему милей соснового аромата и оранжевого оттенка бароло. На шестидесятилетии Кристианыча префект произнес несколько внешне обыкновенных поздравительных слов, включающих «ветеран», «профессионал» и «в каком-то смысле наш мудрый учитель», и преподнес картину с окровавленной лосиной мордой, до этого три года висевшую в его кабинете, – Кристианыч, засопев, словно от внутренней раны, шагнул к Д. Колпакову, склонился и молча поцеловал ему руку; но Д. Колпакова свалил Бабец, бесцветный, измученный запорами и затянувшимся протезированием зубов, не знавший солнечного света росток из комсомольских подвалов, умевший говорить только написанное, лично от себя Бабец высказался только про каждого из восьмерых внуков (украсивших тут же всю наружную социальную рекламу в округе из-за своей исключительной и наследственной красоты) и хмельную и драчливую флотскую юность.
   Кристианыч сфотографировался в выходной с внуками Бабца, фото увеличил, обрамил и поставил перед глазами, начал поддевать под рубаху тельняшку, неожиданно признался, что имел некоторое секретное отношение к становлению советского подводного атомного флота (а прежде любил по трудовой книжке доказывать, что до префектуры нигде, кроме Министерства жилищно-коммунального хозяйства РСФСР, ни часа не работал – коммунальщик, профи!), установил на подоконник модель подводной лодки 667А проекта «Навага», на душных совещаниях украдкой шептал префекту: «Продуть бы цистерны…» – и мог, вдруг как-то потемнев, посреди застолья стихами сказать: «В ней закон: иль живы все, или всем одна могила… Перед смертью в лодке все равны»…
   Никто не останавливался, выскальзывали на волю. Глава управы Верхнее Песчаное Хериберт бросил на ходу:
   – Я замумукался, – и убежал.
   Фриц, начальник управления муниципального жилья, с кровавым полуослепшим глазом, говорившим о возобновившемся зашибании, со стремительной статью хищной птицы, – тоже мимо, погрозил только пальцем:
   – Принято ли среди нормальных пацанов опаздывать? Видишь, подхватил где-то вирус – разрушает сосуды в глазу.
   Эбергард легко соврал вдогонку:
   – Почти не видно, – и крикнул нарядно-седому румяному главе управы района Смородино Хассо: – Хоть ты-то остановись! Поедем съедим что-нибудь. Возьмем рульку!
   – Так ведь пост сейчас какой-то, – Хассо смотрел строго; все говорили: Хассо будет префектом, – я на посту. – Вдруг заменил лицо и со счастливым, перезревшим, замироточивым дружелюбием закланялся проползавшему мимо Кристианычу, кивая, кивая, соглашаясь с чем-то недоступным человеческому слуху, еще и в спину, и для надежности добавочно еще, потом только разогнулся и поскорее выдохнул, словно наглотался вони, и прошептал:
   – Как-то на меня поглядел, а? Зря я с тобой… Кристианыч, ба-алин… Слыхал? На Ключевой горе высадил елочками буквы БЕИ – Бабец Егор Иванович. Если глядеть с вертолета – видно. Или из космоса, – и неприятно привалился к Эбергарду. – Поехали к бабам. Есть тут место на Болотной, караоке-клуб. Девки реально красивые. Выходят в зал, садятся к тебе на колени. Почти голые. Трогают за все места. Это бесплатно. Выбираешь и идешь в отдельную там… Короче, шесть тысяч. На сколько хочешь.
   – А потом лечись.
   – Да че ты, опять?! – разозлился Хассо, ни на кого не обижался: недальновидно обижаться, только на никчемного Эбергарда мог. – Они медосмотр проходят!
   – Дома жена ждет, – Эбергард чуть не прибавил «беременная».
   Хассо отвернулся и пошагал без прощаний, случайно отвернувшись от окружных депутатов гордумы от «Единой России» Иванова-1 и Иванова-2, в обнимку двигавшихся по пустеющему фойе (встретившись, депутаты ходили только в обнимку): к бабам Хассо почему-то не ездил один. Иванов-1, режиссер фильмов о милиционерах Советского Союза (сейчас под его именем серьезные люди приватизировали кинотеатры по правильным ценам), отрастивший кудри до плеч, на встречи с избирателями всегда приходивший пьяным и с худощавыми «помощницами» потрепанного вида, остановился расцеловать Эбергарда, наматывая шарф, объявил:
   – Старик, надо увидеться! – но, кажется, не узнал.
   Иванов-2 (он один никогда не спешил, щуплый и показательно бодрый, всегда с неподъемным портфелем, как командировочный, что в городе одним днем, между поездами) бережно подержал ладонь Эбергарда в своей, что-то добро высматривая в глазах:
   – Медиамагнату доброго здоровия! Друг Эбергард, если кратко: я серьезно укрепился за последнее время и укрепляюсь еще. После выборов займу пост вице-мэра. Предлагают префектуру на выбор, но это, согласись, уже не мой уровень. После назначения мне потребуется команда. Могу рассчитывать на тебя?
   – Конечно.
   Всех проводил, всем улыбнулся, послал веселую эсэмэску Эрне. Выберусь на улицу, куплю арбуз, но не большой, средний. Всё, что он покупал из ягод и фруктов, они с Улрике не успевали есть; гниль и мошкара – приходилось выбрасывать. Покупал больше, чем надо. Еще не привык, что семья другая, поменьше. Что дочери нет.
   Обошел, как дерево, словно парализованного посреди разбираемой выставки студенческих инноваций своего куратора зампрефекта Кравцова. У Кравцова умирала жена, уже долго, от болезни, не называемой вслух, называемой – «это», «гадость», «бяка»… Кравцов возил жену в Чехию под какой-то чудо «гамма-нож» – но это, как докладывала главный бухгалтер Сырцова, «не дало результата», – теперь Кравцов начал о чем-то задумываться, словно замечая у собеседника что-то далеко за спиной, замолкал посреди проводимых им совещаний, словно отдельно для Кравцова выключали электрический или дневной свет и он стоял, прислушиваясь, трогая руками вокруг темную пустоту, и ждал, когда глаза хоть немного привыкнут.
   Шаг и – на улице, и все расступились, отбежали, исчезли, и прямо перед Эбергардом, в конце постеленной для мэра дорожки из серого ковролина, оказался префект Бабец возле своей «вольво» со стеснительной мигалкой-прыщом; последним от префекта отгребал плешивый гнус Пилюс, что-то полусогнуто дошептывая, и поздно куда-то сворачивать. Иди к нему!
   – Самая сладкая пыль – из-под колес машины уезжающего мэра? Так, Егор Иваныч?
   – Ты че там тер с Ивановым-2?! – Бабец, похоже, плохо проводил мэра. Поцелуя, похоже, не выпросил.
   – Работаю с депутатами!
   – Пока только тебе: Иванов-2 в городе своих вопросов не порешал, – на языке правительства «непорешенные вопросы» означали неоплату положенного, – в списке «Единой России» его не будет. Пойдет Лашкевич из «Торгснабстроя». Готовься там, по Иванову-2. Биографию посмотри, недовольных избирателей. И вот что, – Бабец наконец-то заорал, чтобы всем слышно, заелозив красной ручищей по крыше машины: – Ты почему отсутствовал на встрече?! Опять опоздал? А меня не дерет!!! Должен быть! Ко мне уже целыми делегациями ходят против тебя. То босиком по префектуре…
   – Да это сандалии такие…
   – То главспецов управления здравоохранения трахает! Ты думаешь, на твое место желающих нет? Бюджеты осваивать – миллионы! – И бегло, словно об этом же, но еле слышно: – Ты когда мне с Гафаровым решишь?
   – Работаем, Егор Иванович, – Эбергард понурился, давая понять: да, вот за это справедливо…
   – Третий месяц! – прошипел Бабец и отомкнул машинную дверцу. – Я жду!
   Эбергард нагнулся и смотрел, как вдоль ноги дрожаще взлетает комар, выбирая место для смерти, как немой огонек по взрывательному шнуру.
   – Ты понял? Нащупал, как говорится, свой партбилет и – иди!
   Кто? Звонила опять БЖ:
   – Не бросай трубку! Во-первых, хочу сказать, ты – редкостная сволочь!!! Во-вторых, сколько денег ты дашь на день рождения Эрне? И когда заберешь свои вещи? Ты же купил себе большую квартиру – я про тебя знаю всё! И – не бросай трубку!!! – когда ты скажешь Эрне?
   – Что я должен сказать?
   – Что ты ее предал и бросил! Что никогда не вернешься! Эрна думает, что ты купил квартиру для нас, что мы переедем в большую квартиру и мы опять будем жить – все вместе!
   Что-то лопнуло, какое-то сухожилие, и рука с еще кричащим телефоном отпала от головы и отогнулась куда-то подальше, в сторону, словно выпачканная чем-то трудноотмываемым, смолой. Сигилд кричала, неужели и до Эрны долетает всё, до парты, в соседнюю комнату? – и неожиданно услышал: тук-тук, сердце. Вот это да. А вдруг он теперь будет слышать сердце всегда? Вон, у матери уже несколько лет в голове пыхтит паровоз так, что будит по ночам, пыхтит да еще гудит – в плохую погоду.
   Застыл у автомобильного окна, на укачивающем заднем сиденье, и не сразу понял, машина тронулась с места или по обочине двинулся дом, зажигались окна и шевелилась за шторами вечерняя жизнь. Сделать бы замечательным этот день, какой-нибудь годовщиной защиты диплома. Внезапной радостной новостью. Свалившимся на голову счастьем. Он вскрикнул:
   – Остановите! – нет, обознался, просто похожая очень, но не Эрна, девчонка тревожно одна шла в тени под деревьями, и сверху на нее летели сухие заплатки, осенняя шелуха.
   Похожая очень девчонка, но не дочь, много встречается похожих, а раньше не замечал. Эбергард уже не мог остановиться, представлял дальше: это Эрна, проехав половину города троллейбусами, впервые по-взрослому, одна, подходит как-то нелепо, самостоятельно одетая, наспех, словно торопилась сбежать из дома, пока Сигилд или этот урод вышли с собакой или в магазин, и говорит, измученная страхами не найти его и остаться одной, без денег возле устрашающих метрополитенных дыр, говорит, глядя в сторону, безнадежное, что не может свершиться даже по мнению ее, но последнее, что она еще не пробовала: «Папа, пойдем домой. Я не хочу, чтобы с нами вместо тебя жил… этот. Не хочу, чтобы мы с мамой жили без тебя».
   Он раскроет рот, присядет, чтобы поближе, но это тот неудобный возраст – никак не попадешь, чтобы на равных, – или он нагибается? Или обнимает ее? и: я и так буду всегда с тобой – но Эрна, еще не дослушав, но правильно поняв всё:
   – Не хочу так, пойдем! – и потянет его руку, не умея объяснить того огромного по силе последней надежды, что таится за ее простым «не хочу». Эбергард почуял с ледяным ужасом: и пошел бы домой, навсегда, все непреодолимое стало бы пеплом – вот в эту минуту.
   Детский требовательный взгляд всё меняет, нестерпимо. Ты должен жить, должен служить, забыть про лично себя. Стараться быть лучше. Светлей. Не пугать унынием маленьких. Не повышать голос. Не говорить плохих слов. Теряешь право заглядывать «что там в самом конце». Поэтому никто не любит обсуждать с детьми свою жизнь.
   Пробормотал «туда», и водитель Павел Валентинович повернул в привычную когда-то сторону, к дому.
   – Вот здесь.
   Он не хотел, чтобы его «тойоту» заметили у подъезда, дом – его дом, их дом, теперь его не дом – начинался с коммунальной комнаты в четырнадцать и восемь, потом отселялись соседи, и последняя, старушка Гусакова, приползала обратно через четыре дороги со своих новых квадратных метров и стояла по два часа, вцепившись в палку, под прежним окном, всматриваясь в собственное неотделимое, но всё же как-то отделившееся от нее прошлое, пугая Эрну; соседям объясняла: забыла при переезде ковшик, а потом говорила: две иконки, но ни разу не попробовала, боялась подняться и позвонить в квартиру, сделанную «по евро» строителями подрядных организаций ДЭЗов Смородино и Верхнее Песчаное. Бедных, отстающих время вытеснило из дома, из подъездов не выползали уже старухи подышать, хотя железных лавочек наставили вдоволь – на лавочки ненадежно, на краешек присаживались только транзитные, следующие до ближайшего метро, всюду посторонние личности в белых бейсболках и черных рубашках, застегнутых до верхней пуговицы включительно; кошки больше не перебегали из-под машин в подвальные окна, выждав пересменку в собачьих прогулках; на каждом этаже требовательно покрикивало по ребенку; грузовой лифт подымал наверх упакованные знаки отличия среднего класса и спускал мешки строительного мусора и обломки перегородок, невидимая девчонка из окна, заставленного розами, кричала вниз: