Страница:
Александр Валентинович Амфитеатров
Отравленная совесть
I
Людмиле Александровне Верховской исполнилось тридцать шесть лет. Восемнадцать лет, как она замужем. Обе ее дочки – Лида и Леля – погодки, учатся в солидной частной гимназии; Леля идет классом ниже старшей сестры. Сын Митя, классик, только что перешел в седьмой класс. Людмила Александровна слывет очень нежною матерью; а в особенности любит сына. Она сознается:
– Пристрастна я к нему, сама знаю… но что же делать? Митя – мой Вениамин.
В московском обществе, не в самом большом, но, что называется, порядочном: среди не вовсе еще оскуделого дворянства Собачьей площадки, Арбатских и Пречистенских переулков, среди гоняющейся за ним и подражающей ему солидной буржуазии, – опять-таки только солидной, старинной, а не с шалыми миллионами, невесть откуда выросшими, чтобы вскоре и невесть куда исчезнуть, – Людмила Александровна пользуется завидным почетом. Ее ставят в образец светской женщины хорошего тона. Злополучнейший из московских мужей, Яков Асафович, или, как любит он, чтобы его звали Иаков Иосифович Ратисов, всякий раз, когда переполняется чаша его супружеских горестей, колет своей дражайшей, но легкомысленной половине глаза примером Людмилы Александровны:
– Олимпиада Алексеевна! побойтесь Бога! ведь у нас с вами – не жизнь, а канареечное прыганье какое-то: с веточки на веточку, с жердочки на жердочку – порх, порх!.. Я не говорю вам: откажитесь от общества, от удовольствий, забудьте свет, превратитесь в матрону, дома сидящую и шерсть прядущую. Сделайте одолжение: вертитесь в вашем обществе, сколько вам угодно, – не препятствовал, не препятствую! и не могу, и не хочу препятствовать!.. Но всему же есть мера: даже птица, наконец, и та свое гнездо помнит. Вам же – дом, дети, я, слуга ваш покорнейший, – все трын-трава. Мы для вас – точно за тридевять земель живем, в Полинезии какой-нибудь. Если у вас не сердце, а камень, если вам не жаль нас – по крайней мере, посовеститесь людей!
– Каких же людей? – огрызалась Олимпиада Алексеевна – рыжеволосая, белотелая «король-баба», беспечности и беспутства которой не унимали ни порядочные уже годы, ни видное общественное положение мужа.
– Да хоть падчерицы вашей, Людмилы Александровны Верховской. Уж кажется, никто не скажет, что не светская женщина. И живет не монахиней: всюду бывает, все видит, со всеми знакома. А при всем том посмотрите: в доме у нее порядок, в семье – мир, тишина, согласие; муж – не вдовец при живой жене, дети – не сироты от живой матери…
– Нашли кем попрекать! – равнодушно возражала Олимпиада Алексеевна. – Людмилою!.. Вы бы еще статую какую-нибудь мраморную припомнили… Людмил разве много на свете? Она у нас одна в империи. Я и то удивляюсь, что ее еще держат на свободе, а не заперли в музей под стекло, в поучение потомству… Знаете, как Кузьма Прутков говорил: «Друг мой, удивляйся, но не подражай!..» Людмила уже и в институте была «парфеткою».
– Но ведь и вы же, сказывают, – сколько это ни невероятно – в институте были из парфеток? – язвил Ратисов.
– Была, да, слава Богу, вовремя опомнилась. А Милочка – так в парфетках на всю жизнь и застряла…
Между тем Людмила Александровна была замужем за человеком и старше ее на целых двадцать лет, и далеко не блестящим ни по уму, ни по внешности. Только сердце для Степана Ильича Верховского Господь Бог выковал из червонного золота, да честен он был – «возмутительно», как смеялись над ним товарищи по службе. Он обладал недурным состоянием, но далеко меньшим, чем оставил его жене покойный отец ее – известный «человек сороковых годов», Александр Григорьевич Рахманов, разделивший по завещанию все свое движимое и недвижимое пополам между единственной своей дочерью Людмилой Александровной и второй женой, Олимпиадой Алексеевной, урожденной Станищевой: о ней именно – во втором браке Ратисовой – только что шла речь. Капитал Людмилы Александровны считался неприкосновенным – «детским». Жили Верховские на довольно крупное жалованье Степана Ильича из солидного московского банка, где он искони директорствовал и справил уже двадцатипятилетний юбилей своего директорства.
За Людмилою Александровною, как за молодою женою пожилого мужа, много ухаживали. Однако Степану Ильичу не приходилось ревновать жену: она была верна ему безусловно. Эта женщина имела счастливый талант – как-то незаметно переделывать своих поклонников просто в друзей, полных самой горячей к ней привязанности, но чуждых любовного о ней помышления. Один из поклонников, возвращенных Людмилою Александровною – как сам он сострил – «с пути бессмысленных мечтаний на путь общественных добродетелей», двоюродный ее брат, судебный следователь Синев, спросил ее однажды:
– Скажите, кузина: как это вы – такая молодая, красивая, умная, живая – ухитряетесь оставаться верною человеку, которого не любите?
– Кто же вам сказал, что я не люблю Степана Ильича?
– Логика. Он немолод, некрасив; нельзя сказать, чтобы хватал звезды с неба…
– Лжет ваша логика. Если хотите знать правду, замуж я шла действительно не любя. Но я слишком уважала Степана Ильича, чтобы показать ему свое равнодушие в первые годы нашего брака. А там, за детьми – трое ведь у нас, да двое умерли! – я, право, до того свыклась со своим положением, что теперь даже и представить себе не могу, как бы я жила не в этом доме, не женою Степана Ильича, без Мити, Лиды и Лели…
– Неужели ни один мужчина не интересовал тебя за эти восемнадцать лет? – пытала Людмилу Александровну в интимной беседе Олимпиада Алексеевна Ратисова.
– После замужества? Ни один.
– Гм… Не очень-то я тебе верю. Сама за старым мужем жила: ученая… А Сердецкий, Аркадий Николаевич? Его-то в каком качестве ты при себе консервируешь?
– Как тебе не стыдно, Липа? – вспыхивала Верховская. – Неужели если мужчина и женщина не любовники, то между ними уж и хороших отношений быть не может?
– Да я – ничего… Болтали про вас много в свое время… Ну, и предан он тебе, как пудель… Весь век прожил при семье вашей сбоку припекою, остался старым холостяком: Тургенев этакий при Полине Виардо… Собою почти красавец, а без романа живет… даже любовницы у него нет постоянной… я знаю… Спроста этак не бывает. До пятидесяти годов старым гимназистом вековать этакому человеку – легко ли? И под пару тебе: ты у нас образованная, читалка, а он литератор, философ… целовались бы да спорили о том, что было, когда ничего не было…
– Аркадий Николаевич был мне верным другом и остался. Между нами даже разговора никогда не было – такого, как ты намекаешь, – романического.
– Вам же хуже: чего время теряли? Сердецкий – и умница, и знаменитость… чего тебе еще надо? Ну да ваше дело: кто любит сухую клубнику, кто со сливками – зависит от вкуса… Итак, ни один?
– Ни один.
Ратисова разводила руками.
– Ну, тебе и книги в руки… А меня, грешную, кажется, только двое и не интересовали: покойный мой супруг – твой родитель…
– Очень приятно слышать дочери!
– Да уж приятно ли, нет ли, а не солгу. «Амикю Плято, сед мажи амикю верита!»
– Господи! Что это? на каком языке?
– По-латыни. Значит: «Платон мне друг, но истина друг еще больше». Петька Синев обучил. Тебе, что ли, одной образованностью блистать?
– Зачем же ты латинские-то слова по-французски произносишь!
– Словно не все равно? На все языки произношения не напасешься!.. Но с отцом твоим хоть и скучненько жить было, все же на человека походил, уважать его можно было. А уж мой нынешний дурак… отдала бы знакомому черту, да совестно: назад приведет!
– Липа, не болтай же вздора!
– Не могу, это выше сил моих. Как вышла из института, распустила язык, так и до старости дожила, а сдержать его не умею. А впрочем, в самом деле, что это я завела – все о мужьях да о мужьях? Веселенький сюжетец, нечего сказать! Только что для фамилии нужны, и общество требует, а то – самая бесполезная на земле порода. Землю топчут, небо коптят, в винт играют, детей делают… тьфу! Еще и верности требуют, козлы рогатые… Как же! черта с два! Теперь в нашем кругу верных жен-то, пожалуй, на всю Москву ты одна осталась… в качестве запасной праведницы, на случай небесной ревизии, чтобы было кого показать Господу Богу в доказательство, что у нас еще не сплошь Содом. А знаешь, не думала я, что из тебя выйдет недотрога. В девках ты была огонь. Я ждала, что ты будешь – ой-ой-ой!
Три года тому назад, когда исполнилось пятнадцатилетие брака Людмилы Александровны и Степана Ильича, тетка и воспитательница ее, Елена Львовна Алимова – которой настоянием и сладилось когда-то это супружество, – говорила племяннице:
– Когда ты выходила замуж, я думала, что делаю тебе благодеяние, устроив тебя за Степана Ильича. Но потом… ты – молодая, он – старик… Признаюсь, я много раз упрекала себя, часто думала, что загубила твою жизнь, что не такого бы мужа надо тебе. А с другой стороны, ты всегда такая ровная, спокойная – как будто и довольна своим бытом… Признайся откровенно, по душе: не маска это? Действительно ты счастлива?
Людмила отвечала:
– Я спокойна, тетя.
Тетя подумала и сказала:
– Что же? И то не худо! в наше время это, пожалуй, почти то же, что счастлива. «На свете счастья нет, а есть покой и воля». Верь Пушкину, Людмила. Умный был поэт.
– Пристрастна я к нему, сама знаю… но что же делать? Митя – мой Вениамин.
В московском обществе, не в самом большом, но, что называется, порядочном: среди не вовсе еще оскуделого дворянства Собачьей площадки, Арбатских и Пречистенских переулков, среди гоняющейся за ним и подражающей ему солидной буржуазии, – опять-таки только солидной, старинной, а не с шалыми миллионами, невесть откуда выросшими, чтобы вскоре и невесть куда исчезнуть, – Людмила Александровна пользуется завидным почетом. Ее ставят в образец светской женщины хорошего тона. Злополучнейший из московских мужей, Яков Асафович, или, как любит он, чтобы его звали Иаков Иосифович Ратисов, всякий раз, когда переполняется чаша его супружеских горестей, колет своей дражайшей, но легкомысленной половине глаза примером Людмилы Александровны:
– Олимпиада Алексеевна! побойтесь Бога! ведь у нас с вами – не жизнь, а канареечное прыганье какое-то: с веточки на веточку, с жердочки на жердочку – порх, порх!.. Я не говорю вам: откажитесь от общества, от удовольствий, забудьте свет, превратитесь в матрону, дома сидящую и шерсть прядущую. Сделайте одолжение: вертитесь в вашем обществе, сколько вам угодно, – не препятствовал, не препятствую! и не могу, и не хочу препятствовать!.. Но всему же есть мера: даже птица, наконец, и та свое гнездо помнит. Вам же – дом, дети, я, слуга ваш покорнейший, – все трын-трава. Мы для вас – точно за тридевять земель живем, в Полинезии какой-нибудь. Если у вас не сердце, а камень, если вам не жаль нас – по крайней мере, посовеститесь людей!
– Каких же людей? – огрызалась Олимпиада Алексеевна – рыжеволосая, белотелая «король-баба», беспечности и беспутства которой не унимали ни порядочные уже годы, ни видное общественное положение мужа.
– Да хоть падчерицы вашей, Людмилы Александровны Верховской. Уж кажется, никто не скажет, что не светская женщина. И живет не монахиней: всюду бывает, все видит, со всеми знакома. А при всем том посмотрите: в доме у нее порядок, в семье – мир, тишина, согласие; муж – не вдовец при живой жене, дети – не сироты от живой матери…
– Нашли кем попрекать! – равнодушно возражала Олимпиада Алексеевна. – Людмилою!.. Вы бы еще статую какую-нибудь мраморную припомнили… Людмил разве много на свете? Она у нас одна в империи. Я и то удивляюсь, что ее еще держат на свободе, а не заперли в музей под стекло, в поучение потомству… Знаете, как Кузьма Прутков говорил: «Друг мой, удивляйся, но не подражай!..» Людмила уже и в институте была «парфеткою».
– Но ведь и вы же, сказывают, – сколько это ни невероятно – в институте были из парфеток? – язвил Ратисов.
– Была, да, слава Богу, вовремя опомнилась. А Милочка – так в парфетках на всю жизнь и застряла…
Между тем Людмила Александровна была замужем за человеком и старше ее на целых двадцать лет, и далеко не блестящим ни по уму, ни по внешности. Только сердце для Степана Ильича Верховского Господь Бог выковал из червонного золота, да честен он был – «возмутительно», как смеялись над ним товарищи по службе. Он обладал недурным состоянием, но далеко меньшим, чем оставил его жене покойный отец ее – известный «человек сороковых годов», Александр Григорьевич Рахманов, разделивший по завещанию все свое движимое и недвижимое пополам между единственной своей дочерью Людмилой Александровной и второй женой, Олимпиадой Алексеевной, урожденной Станищевой: о ней именно – во втором браке Ратисовой – только что шла речь. Капитал Людмилы Александровны считался неприкосновенным – «детским». Жили Верховские на довольно крупное жалованье Степана Ильича из солидного московского банка, где он искони директорствовал и справил уже двадцатипятилетний юбилей своего директорства.
За Людмилою Александровною, как за молодою женою пожилого мужа, много ухаживали. Однако Степану Ильичу не приходилось ревновать жену: она была верна ему безусловно. Эта женщина имела счастливый талант – как-то незаметно переделывать своих поклонников просто в друзей, полных самой горячей к ней привязанности, но чуждых любовного о ней помышления. Один из поклонников, возвращенных Людмилою Александровною – как сам он сострил – «с пути бессмысленных мечтаний на путь общественных добродетелей», двоюродный ее брат, судебный следователь Синев, спросил ее однажды:
– Скажите, кузина: как это вы – такая молодая, красивая, умная, живая – ухитряетесь оставаться верною человеку, которого не любите?
– Кто же вам сказал, что я не люблю Степана Ильича?
– Логика. Он немолод, некрасив; нельзя сказать, чтобы хватал звезды с неба…
– Лжет ваша логика. Если хотите знать правду, замуж я шла действительно не любя. Но я слишком уважала Степана Ильича, чтобы показать ему свое равнодушие в первые годы нашего брака. А там, за детьми – трое ведь у нас, да двое умерли! – я, право, до того свыклась со своим положением, что теперь даже и представить себе не могу, как бы я жила не в этом доме, не женою Степана Ильича, без Мити, Лиды и Лели…
– Неужели ни один мужчина не интересовал тебя за эти восемнадцать лет? – пытала Людмилу Александровну в интимной беседе Олимпиада Алексеевна Ратисова.
– После замужества? Ни один.
– Гм… Не очень-то я тебе верю. Сама за старым мужем жила: ученая… А Сердецкий, Аркадий Николаевич? Его-то в каком качестве ты при себе консервируешь?
– Как тебе не стыдно, Липа? – вспыхивала Верховская. – Неужели если мужчина и женщина не любовники, то между ними уж и хороших отношений быть не может?
– Да я – ничего… Болтали про вас много в свое время… Ну, и предан он тебе, как пудель… Весь век прожил при семье вашей сбоку припекою, остался старым холостяком: Тургенев этакий при Полине Виардо… Собою почти красавец, а без романа живет… даже любовницы у него нет постоянной… я знаю… Спроста этак не бывает. До пятидесяти годов старым гимназистом вековать этакому человеку – легко ли? И под пару тебе: ты у нас образованная, читалка, а он литератор, философ… целовались бы да спорили о том, что было, когда ничего не было…
– Аркадий Николаевич был мне верным другом и остался. Между нами даже разговора никогда не было – такого, как ты намекаешь, – романического.
– Вам же хуже: чего время теряли? Сердецкий – и умница, и знаменитость… чего тебе еще надо? Ну да ваше дело: кто любит сухую клубнику, кто со сливками – зависит от вкуса… Итак, ни один?
– Ни один.
Ратисова разводила руками.
– Ну, тебе и книги в руки… А меня, грешную, кажется, только двое и не интересовали: покойный мой супруг – твой родитель…
– Очень приятно слышать дочери!
– Да уж приятно ли, нет ли, а не солгу. «Амикю Плято, сед мажи амикю верита!»
– Господи! Что это? на каком языке?
– По-латыни. Значит: «Платон мне друг, но истина друг еще больше». Петька Синев обучил. Тебе, что ли, одной образованностью блистать?
– Зачем же ты латинские-то слова по-французски произносишь!
– Словно не все равно? На все языки произношения не напасешься!.. Но с отцом твоим хоть и скучненько жить было, все же на человека походил, уважать его можно было. А уж мой нынешний дурак… отдала бы знакомому черту, да совестно: назад приведет!
– Липа, не болтай же вздора!
– Не могу, это выше сил моих. Как вышла из института, распустила язык, так и до старости дожила, а сдержать его не умею. А впрочем, в самом деле, что это я завела – все о мужьях да о мужьях? Веселенький сюжетец, нечего сказать! Только что для фамилии нужны, и общество требует, а то – самая бесполезная на земле порода. Землю топчут, небо коптят, в винт играют, детей делают… тьфу! Еще и верности требуют, козлы рогатые… Как же! черта с два! Теперь в нашем кругу верных жен-то, пожалуй, на всю Москву ты одна осталась… в качестве запасной праведницы, на случай небесной ревизии, чтобы было кого показать Господу Богу в доказательство, что у нас еще не сплошь Содом. А знаешь, не думала я, что из тебя выйдет недотрога. В девках ты была огонь. Я ждала, что ты будешь – ой-ой-ой!
Три года тому назад, когда исполнилось пятнадцатилетие брака Людмилы Александровны и Степана Ильича, тетка и воспитательница ее, Елена Львовна Алимова – которой настоянием и сладилось когда-то это супружество, – говорила племяннице:
– Когда ты выходила замуж, я думала, что делаю тебе благодеяние, устроив тебя за Степана Ильича. Но потом… ты – молодая, он – старик… Признаюсь, я много раз упрекала себя, часто думала, что загубила твою жизнь, что не такого бы мужа надо тебе. А с другой стороны, ты всегда такая ровная, спокойная – как будто и довольна своим бытом… Признайся откровенно, по душе: не маска это? Действительно ты счастлива?
Людмила отвечала:
– Я спокойна, тетя.
Тетя подумала и сказала:
– Что же? И то не худо! в наше время это, пожалуй, почти то же, что счастлива. «На свете счастья нет, а есть покой и воля». Верь Пушкину, Людмила. Умный был поэт.
II
Зимний сезон 188* года был в разгаре. Верховские, пополам с Ратисовыми, имели абонемент в итальянской опере.
Олимпиада Алексеевна Ратисова принадлежала к числу тех страстных театралок, из хаоса которых развились впоследствии мазинистки, фигнеристки, тартаковистки и прочие за– и предкулисные «истки», объединенные ходячим остроумием в общем типе и общей кличке «психопаток». Впрочем, ухаживание ее за артистами было гораздо менее платонического характера, чем влюбленные экстазы большинства ее компаньонок по оперному и драматическому беснованию. Все еще эффектная наружность и задорная бойкость обращения выгодно выделяли Ратисову из этой полоумной толпы, и не один итальянский тенор, не один трагик уезжал на родину, по уши влюбленный в московскую «Venus rousse[1]», готовый для нее на тысячи глупостей, между тем как сама «Venus rousse», проводив минутного друга горькими слезами, осушала глаза, едва исчезал из виду уносивший его вагон, и, покорствуя своему необузданному темпераменту, спешила завести новый роман: «глядя по сезону» – дразнил ее Синев.
– Вам бы, тетушка, в Риме жить, при Нероне или Коммоде, – трунил он.
– А что? – добродушно недоумевала Олимпиада Алексеевна.
– Да так: натура у вас уж очень римская.
– Ври еще!
– Клянусь вам.
– Не обманешь, брат. Я ведь тоже скиталась за границею по музеям-то – нагляделась на этих римлянок: долгоносые какие-то, Бог с ними… и небось черномазые были, как сапог – а?
– Да я, тетушка, не о наружности: помилуйте! – «кто может сравниться с Матильдой моей?»! А настроение у вас подходящее… Там, видите ли, были дамы, которые считали своих мужей по консулам. Новое консульство – ну, и в отставку старого мужа, подавай нового… Хорошие были нравы! правда, тетушка?
– Дурак! – разражалась Олимпиада Алексеевна, и оба хохотали.
– Ведь вы, тетушка, – уверял Синев в другой раз, – знаете в жизни только три ремесла: любить, мечтать о любви и писать любовные письма.
– Верно, – соглашалась Олимпиада Алексеевна. – Обожаю эту корреспонденцию. Всю жизнь писала и теперь пишу.
– Вот как! Кому же, тетушка?
– Мазини, Хохлову, Тартакову – всем, кто на горизонте…
– Это значит: «Звезда вечерняя моя, тебе привет шлю сердцем я!» Бей сороку и ворону – попадешь на ясного сокола. Логично, тетушка. И получаете ответы?
– Иностранцы отвечают: они, во-первых, вежливы, не чета русским неотёсам, а во-вторых, у них на этот предмет имеются специальные секретари.
– И все poste restante[2]… под псевдонимами?
– Разумеется.
– То-то, я думаю, вы почтамту надоели!
– Вот еще! а на что же он и учрежден? Пусть работает! небось правительство деньги платит.
Когда «на горизонте» не виднелось никакого театрального светила, Олимпиада Алексеевна обращала свою интересную корреспонденцию и в другие области. Так, она тянула года полтора романическую переписку с одним молодым беллетристом.
– Ведь вот, – удивлялась она, доверяя свою тайну Людмиле Александровне, – в институте, помнишь, я училась плохо, слыла тупицею… сколько раз ходила без передника – именно за литературу эту глупую… А тут, знаешь, откуда что берется: просто сама себя не постигаю.
– Специальность особого рода!
– Должно быть. Оно и точно: я замечала, – так, вообще, в делах, в разговоре, я не очень; а когда дело дойдет до любви, становлюсь преумная. Куда же до меня этой Надсоновой… как бишь ее? – графине Лиде, что ли? Мой сочинитель изумлялся: откуда, пишет, у вас, баронесса Клара, – я баронессой Кларой подписываюсь, – берется такая тонкость в анализе страстей? Анализ страстей! Недурно сказано? А?
– Чего же лучше? Но как смотрит на твои подвиги муж?
– Очень мне нужно, как он смотрит. Состояние мое и воля моя.
Зачем Олимпиада Алексеевна, едва отбыв траур по первом старом муже, поторопилась выйти за Ратисова, тоже уже немолодого и скучнейшего в мире холостяка, притом не чувствуя к нему ни любви, ни уважения (да и нельзя было их чувствовать к этой смешной фигуре, самою природою предназначенной к роли Менелая), – она сама недоумевала.
– Бес попутал, – объясняла она. – Кто ж его знал, что он такой? С виду был как будто и порядочный человек, и мужчина, а на деле вышел размазня, тряпка, жеваная бумага, Мижуев противный…
– Я так полагаю, тетушка: вы это из предосторожности, – смеялся Синев.
– То есть из какой же, Петя?
– Из предосторожности, чтобы не выйти замуж за кого-нибудь еще хуже.
– А что ты думаешь? Ведь, пожалуй, правда!
– Разумеется, правда. Темперамент ваш мне хорошо известен. Не будь у вас премудрого Иакова, вы давно бы обвенчались с каким-нибудь синьором Аморозо.
– Меня и то один баритон уговаривал развестись с Иаковом.
– Вот видите. И обобрал бы вас, тетушка, этот баритон до последней копейки, и колотил бы он вас четырнадцать раз в неделю… ух, как эти шарманщики колотить умеют! Кулачищи у них – во какие! Народ музыкальный: бьют в такт, sforzando[3] и rinrorzando[4]. A Иаков – человек безобидный. Ему лишь бы винт был, английский клуб, да печатали бы юмористические журналы его стишонки и шарады, – а затем хоть трава не расти. Я думаю, тетушка, он уже позабыл, как дверь открывается на вашу половину…
– А зачем ему шляться, куда его не спрашивают?
– Да-с, тетушка! вы мало цените своего Иакова. В мужья он, конечно, не годится, но презерватив великолепный.
– Что это – презерватив?
– Маленькая штучка в револьвере. Захлопнул ее – и щелкай курком, сколько хочешь: выстрела не будет. Так и вы, тетушка: при Иакове влюбляться в своих шарманщиков и «романсовать» – как выражаются поляки – можете с ними сколько угодно, но выпалить замужеством – ни-ни! презерватив не позволяет.
Между Людмилою Александровною и Олимпиадою Алексеевною – при всем несходстве их характеров и образа жизни – существовала нежнейшая дружба, еще с институтских времен. Впрочем, в институте обожание Липы Станищевой было чуть не повальною болезнью. Чем тянула она к себе подруг, ни она сама, ни они не понимали; но когда Олимпиада Алексеевна и Людмила Александровна, вдвоем, вспоминали ученические годы, их разбирал невольный смех: столько глупостей делал класс во имя своего кумира…
– Помнишь, как Нина Чаагадзе вытравила на плече твой вензель?
– А Ольга Худая клялась, что, если я не буду ей «отвечать», выпьет целую бутылку уксусу и наживет чахотку…
– А Юлинька Крахт вставала по ночам молиться за твои грехи.
– И Леопольдина Васильевна оставила ее за это на целый месяц «без родных».
По окончании курса Липа Станищева, прямо из института, вошла в семью Милочки Рахмановой: сперва полугостьею-полукомпаньонкой богатой подруги, а там – влюбила в себя самого Александра Григорьевича Рахманова, и семья оглянуться не успела, как в среде ее возликовал Исайя и в доме появилась новая хозяйка. Перемена эта ничуть не испортила отношений между молоденькими мачехою и падчерицею: разница в возрасте между ними была всего на три года. Напротив, они даже как будто еще больше сдружились, – к великому неудовольствию старой хозяйки дома, Елены Львовны Алимовой, пожилой, упорно-девственной тетки Людмилы Александровны. Привыкнув со смерти своей сестры, первой жены Рахманова, полновластно править и его имуществом, и воспитанием Милочки, Алимова крайне неохотно уступила Олимпиаде Алексеевне свое место и влияние.
– Чем очаровала Александра Григорьевича эта женщина? – изумлялась Алимова, жалуясь на свою судьбу приятельницам. – Поэт, эстетик, гегелианец, с Грановским был дружен, Фауста переводил, о Винкельмане сочинил что-то, и вдруг – с великой-то эстетики – женился на вульгарнейшей буржуазке… Это после сестры Лидии – после красавицы, которой Глинка посвящал романсы, которой умирающий Гейне целовал руки… И хоть бы эта мещаночка была хороша собою! А то просто ronssore[5]. В любом уездном городе таких рыжих и толстощеких белянок – по четырнадцати на дюжину. Только они не щеголяют вортовскими платьями и шляпками из Парижа, а ходят в платочках и кацавейках…
Маленькая черная кошка пробежала между приятельницами лишь в год свадьбы Людмилы Александровны. Брак ее с Верховским был неожиданностью для общества. Москва единогласно прочила молодую девушку за некоего Андрея Яковлевича Ревизанова, изящнейшего молодого человека, весьма небогатого, но с вероятною большою карьерою. Ревизанов бывал у Рахмановых чуть не каждый день, показывался с ними в театре и на балах, как свой человек… Потом вдруг точно отрезало. Ревизанов уехал из Москвы на Урал управлять делами одной золотопромышленницы, и слух о нем пропал, а Людмила Александровна, даже с какою-то необычайною быстротой, вышла замуж за ближайшего друга своего отца – Степана Ильича Верховского. Молва обвиняла в разрыве молодых людей Олимпиаду Алексеевну, предполагая, что Ревизанов, имевший в Москве довольно определенную репутацию Дон-Жуана, обращал на свою будущую тещу больше внимания, чем могло понравиться Людмиле Александровне… Так или иначе, но года два молодые дамы оставались в натянутых отношениях. И только когда у Людмилы Александровны родилась дочь Лидия – второй ее ребенок, – Олимпиада Алексеевна внезапно приехала к бывшей подруге за примирением и назвалась в крестные матери. Произошло очень трогательное свидание и объяснение. Обе женщины много плакали, и дружба восстановилась. В обществе замечали только, что роли приятельниц в их дружеском союзе переменились: до ссоры главенствовала Олимпиада Алексеевна, а Людмила Александровна шла за нею «в хвосте»; после же ссоры перевес влияния и авторитета весьма чувствительно оказался за Людмилою Александровною… Олимпиада Алексеевна стала даже как будто побаиваться подруги.
Олимпиада Алексеевна Ратисова принадлежала к числу тех страстных театралок, из хаоса которых развились впоследствии мазинистки, фигнеристки, тартаковистки и прочие за– и предкулисные «истки», объединенные ходячим остроумием в общем типе и общей кличке «психопаток». Впрочем, ухаживание ее за артистами было гораздо менее платонического характера, чем влюбленные экстазы большинства ее компаньонок по оперному и драматическому беснованию. Все еще эффектная наружность и задорная бойкость обращения выгодно выделяли Ратисову из этой полоумной толпы, и не один итальянский тенор, не один трагик уезжал на родину, по уши влюбленный в московскую «Venus rousse[1]», готовый для нее на тысячи глупостей, между тем как сама «Venus rousse», проводив минутного друга горькими слезами, осушала глаза, едва исчезал из виду уносивший его вагон, и, покорствуя своему необузданному темпераменту, спешила завести новый роман: «глядя по сезону» – дразнил ее Синев.
– Вам бы, тетушка, в Риме жить, при Нероне или Коммоде, – трунил он.
– А что? – добродушно недоумевала Олимпиада Алексеевна.
– Да так: натура у вас уж очень римская.
– Ври еще!
– Клянусь вам.
– Не обманешь, брат. Я ведь тоже скиталась за границею по музеям-то – нагляделась на этих римлянок: долгоносые какие-то, Бог с ними… и небось черномазые были, как сапог – а?
– Да я, тетушка, не о наружности: помилуйте! – «кто может сравниться с Матильдой моей?»! А настроение у вас подходящее… Там, видите ли, были дамы, которые считали своих мужей по консулам. Новое консульство – ну, и в отставку старого мужа, подавай нового… Хорошие были нравы! правда, тетушка?
– Дурак! – разражалась Олимпиада Алексеевна, и оба хохотали.
– Ведь вы, тетушка, – уверял Синев в другой раз, – знаете в жизни только три ремесла: любить, мечтать о любви и писать любовные письма.
– Верно, – соглашалась Олимпиада Алексеевна. – Обожаю эту корреспонденцию. Всю жизнь писала и теперь пишу.
– Вот как! Кому же, тетушка?
– Мазини, Хохлову, Тартакову – всем, кто на горизонте…
– Это значит: «Звезда вечерняя моя, тебе привет шлю сердцем я!» Бей сороку и ворону – попадешь на ясного сокола. Логично, тетушка. И получаете ответы?
– Иностранцы отвечают: они, во-первых, вежливы, не чета русским неотёсам, а во-вторых, у них на этот предмет имеются специальные секретари.
– И все poste restante[2]… под псевдонимами?
– Разумеется.
– То-то, я думаю, вы почтамту надоели!
– Вот еще! а на что же он и учрежден? Пусть работает! небось правительство деньги платит.
Когда «на горизонте» не виднелось никакого театрального светила, Олимпиада Алексеевна обращала свою интересную корреспонденцию и в другие области. Так, она тянула года полтора романическую переписку с одним молодым беллетристом.
– Ведь вот, – удивлялась она, доверяя свою тайну Людмиле Александровне, – в институте, помнишь, я училась плохо, слыла тупицею… сколько раз ходила без передника – именно за литературу эту глупую… А тут, знаешь, откуда что берется: просто сама себя не постигаю.
– Специальность особого рода!
– Должно быть. Оно и точно: я замечала, – так, вообще, в делах, в разговоре, я не очень; а когда дело дойдет до любви, становлюсь преумная. Куда же до меня этой Надсоновой… как бишь ее? – графине Лиде, что ли? Мой сочинитель изумлялся: откуда, пишет, у вас, баронесса Клара, – я баронессой Кларой подписываюсь, – берется такая тонкость в анализе страстей? Анализ страстей! Недурно сказано? А?
– Чего же лучше? Но как смотрит на твои подвиги муж?
– Очень мне нужно, как он смотрит. Состояние мое и воля моя.
Зачем Олимпиада Алексеевна, едва отбыв траур по первом старом муже, поторопилась выйти за Ратисова, тоже уже немолодого и скучнейшего в мире холостяка, притом не чувствуя к нему ни любви, ни уважения (да и нельзя было их чувствовать к этой смешной фигуре, самою природою предназначенной к роли Менелая), – она сама недоумевала.
– Бес попутал, – объясняла она. – Кто ж его знал, что он такой? С виду был как будто и порядочный человек, и мужчина, а на деле вышел размазня, тряпка, жеваная бумага, Мижуев противный…
– Я так полагаю, тетушка: вы это из предосторожности, – смеялся Синев.
– То есть из какой же, Петя?
– Из предосторожности, чтобы не выйти замуж за кого-нибудь еще хуже.
– А что ты думаешь? Ведь, пожалуй, правда!
– Разумеется, правда. Темперамент ваш мне хорошо известен. Не будь у вас премудрого Иакова, вы давно бы обвенчались с каким-нибудь синьором Аморозо.
– Меня и то один баритон уговаривал развестись с Иаковом.
– Вот видите. И обобрал бы вас, тетушка, этот баритон до последней копейки, и колотил бы он вас четырнадцать раз в неделю… ух, как эти шарманщики колотить умеют! Кулачищи у них – во какие! Народ музыкальный: бьют в такт, sforzando[3] и rinrorzando[4]. A Иаков – человек безобидный. Ему лишь бы винт был, английский клуб, да печатали бы юмористические журналы его стишонки и шарады, – а затем хоть трава не расти. Я думаю, тетушка, он уже позабыл, как дверь открывается на вашу половину…
– А зачем ему шляться, куда его не спрашивают?
– Да-с, тетушка! вы мало цените своего Иакова. В мужья он, конечно, не годится, но презерватив великолепный.
– Что это – презерватив?
– Маленькая штучка в револьвере. Захлопнул ее – и щелкай курком, сколько хочешь: выстрела не будет. Так и вы, тетушка: при Иакове влюбляться в своих шарманщиков и «романсовать» – как выражаются поляки – можете с ними сколько угодно, но выпалить замужеством – ни-ни! презерватив не позволяет.
Между Людмилою Александровною и Олимпиадою Алексеевною – при всем несходстве их характеров и образа жизни – существовала нежнейшая дружба, еще с институтских времен. Впрочем, в институте обожание Липы Станищевой было чуть не повальною болезнью. Чем тянула она к себе подруг, ни она сама, ни они не понимали; но когда Олимпиада Алексеевна и Людмила Александровна, вдвоем, вспоминали ученические годы, их разбирал невольный смех: столько глупостей делал класс во имя своего кумира…
– Помнишь, как Нина Чаагадзе вытравила на плече твой вензель?
– А Ольга Худая клялась, что, если я не буду ей «отвечать», выпьет целую бутылку уксусу и наживет чахотку…
– А Юлинька Крахт вставала по ночам молиться за твои грехи.
– И Леопольдина Васильевна оставила ее за это на целый месяц «без родных».
По окончании курса Липа Станищева, прямо из института, вошла в семью Милочки Рахмановой: сперва полугостьею-полукомпаньонкой богатой подруги, а там – влюбила в себя самого Александра Григорьевича Рахманова, и семья оглянуться не успела, как в среде ее возликовал Исайя и в доме появилась новая хозяйка. Перемена эта ничуть не испортила отношений между молоденькими мачехою и падчерицею: разница в возрасте между ними была всего на три года. Напротив, они даже как будто еще больше сдружились, – к великому неудовольствию старой хозяйки дома, Елены Львовны Алимовой, пожилой, упорно-девственной тетки Людмилы Александровны. Привыкнув со смерти своей сестры, первой жены Рахманова, полновластно править и его имуществом, и воспитанием Милочки, Алимова крайне неохотно уступила Олимпиаде Алексеевне свое место и влияние.
– Чем очаровала Александра Григорьевича эта женщина? – изумлялась Алимова, жалуясь на свою судьбу приятельницам. – Поэт, эстетик, гегелианец, с Грановским был дружен, Фауста переводил, о Винкельмане сочинил что-то, и вдруг – с великой-то эстетики – женился на вульгарнейшей буржуазке… Это после сестры Лидии – после красавицы, которой Глинка посвящал романсы, которой умирающий Гейне целовал руки… И хоть бы эта мещаночка была хороша собою! А то просто ronssore[5]. В любом уездном городе таких рыжих и толстощеких белянок – по четырнадцати на дюжину. Только они не щеголяют вортовскими платьями и шляпками из Парижа, а ходят в платочках и кацавейках…
Маленькая черная кошка пробежала между приятельницами лишь в год свадьбы Людмилы Александровны. Брак ее с Верховским был неожиданностью для общества. Москва единогласно прочила молодую девушку за некоего Андрея Яковлевича Ревизанова, изящнейшего молодого человека, весьма небогатого, но с вероятною большою карьерою. Ревизанов бывал у Рахмановых чуть не каждый день, показывался с ними в театре и на балах, как свой человек… Потом вдруг точно отрезало. Ревизанов уехал из Москвы на Урал управлять делами одной золотопромышленницы, и слух о нем пропал, а Людмила Александровна, даже с какою-то необычайною быстротой, вышла замуж за ближайшего друга своего отца – Степана Ильича Верховского. Молва обвиняла в разрыве молодых людей Олимпиаду Алексеевну, предполагая, что Ревизанов, имевший в Москве довольно определенную репутацию Дон-Жуана, обращал на свою будущую тещу больше внимания, чем могло понравиться Людмиле Александровне… Так или иначе, но года два молодые дамы оставались в натянутых отношениях. И только когда у Людмилы Александровны родилась дочь Лидия – второй ее ребенок, – Олимпиада Алексеевна внезапно приехала к бывшей подруге за примирением и назвалась в крестные матери. Произошло очень трогательное свидание и объяснение. Обе женщины много плакали, и дружба восстановилась. В обществе замечали только, что роли приятельниц в их дружеском союзе переменились: до ссоры главенствовала Олимпиада Алексеевна, а Людмила Александровна шла за нею «в хвосте»; после же ссоры перевес влияния и авторитета весьма чувствительно оказался за Людмилою Александровною… Олимпиада Алексеевна стала даже как будто побаиваться подруги.
III
В третье представление абонемента Верховских и Ратисовых давали «Риголетто». Пели Зембрих и Мазини. Театр был полон. В антракте Синев – он сидел в партере – зашел в ложу родных.
– Здравствуйте, тетушка, здравствуйте, кузина… Ну-с, что вы мне дадите, если я сейчас покажу вам самого интересного человека в Москве?
– Мы его и без тебя видим, – возразила Олимпиада Алексеевна.
– Кто же это, по-вашему?
– Разумеется, кто: он! божественный Мазини!.. Как поет-то сегодня! А? Не человек, а музыка! соловей, порхающий с ветки на ветку!
– Поет хорошо, – тем не менее, тетушка, вы ошибаетесь. Если вам будет угодно взять в руки бинокль и посмотреть в первый ряд – вон туда глядите: третье кресло от прохода, – вы увидите человека, пред которым ваш Мазини – мальчишка и щенок… не по голосу, но в смысле романической интересности, разумеется.
Дамы вооружились биноклями.
– Блондин?
– Да… длинная борода с проседью… смокинг… Да вы его сразу заметите: он выдается из целого ряда, – недюжинная фигура!..
– Гм… действительно хорош… и – знаешь, Милочка, – лицо как будто знакомое… не припомню, где я его видала?
Людмила Александровна не ответила. Стянутая черною перчаткою рука ее, с биноклем, крепко прижатым к глазам, заслоняла ее лицо: иначе Синев и Ратисова заметили бы, что Верховская сильно побледнела.
– Матушки! – вскрикнула Олимпиада Алексеевна так, что на нее оглянулись из соседней ложи, – Милочка… да ведь это он! неужели ты не узнаешь? это он!
– Кто? – глухо отозвалась Людмила Александровна, продолжая смотреть в бинокль.
– Ревизанов – вот кто!
– Совершенно верно, тетушка: он самый, – подтвердил удивленный Синев, – но откуда вы его знаете?
Олимпиада Алексеевна расхохоталась:
– Вот вопрос! кому же и знать Ревизанова, как не нам с Людмилою? Правда, Милочка?
Она хитро прищурилась.
– Он старый наш знакомый, Петр Дмитриевич, – тихо сказала Людмила Александровна, опуская бинокль, – мой отец вывел его в люди.
Синев покачал головою:
– Не думаю, чтобы благодарная Россия поставила вашему батюшке монумент за эту услугу.
– Да, – вмешалась Олимпиада Алексеевна, – и я слыхала что-то… говорят, из него вышел ужасный мерзавец.
– Это как взглянуть, тетушка. Ежели судить по человечеству, хорошего в господине Ревизанове действительно мало. А если стать на общественную точку зрения – душа человек и преполезнейший деятель: такой, скажу вам, культуртрегер, что ой-ой-ой! Мне, когда я был прикомандирован к сенатору Лисицыну в его сибирской ревизии, рассказывали туземцы про подвиги этого барина: просто Фернандо Кортец какой-то. Где ступила нога Ревизанова – дикарю капут: цивилизация и кабак, кабак и цивилизация… Кто не обрусеет, тот сопьется и вымрет; кто не вымрет, сопьется, но обрусеет…
– Ты с чего же злишься-то? – насмешливо прервала Синева Олимпиада Алексеевна.
– Бог с вами, тетушка! не злюсь, а славословлю… Притом же Ревизанов этот, в некотором роде, Алкивиад новейшей формации: к публичности у него прямо болезненная страсть. Помилуйте! Давно ли он прибыл в Москву? А она уже полна шумом его побед и одолений. Кто скупил чуть ли не все акции Черепановской железной дороги? Ревизанов. Кто съел ученую свинью из цирка? Ревизанов. Кто пожертвовал пятьдесят тысяч рублей на голодающих черногорцев? Ревизанов. Чей рысак взял первый приз на бегах? Ревизанова. Чей миллионный процесс выиграл Плевако? Ревизановский. У кого на содержании наездница Lêonie – самая шикарная в Москве кокотка? У Ревизанова. Он теперь всюду. Просто уши болят от вечного склонения со всех сторон: Ревизанов, Ревизанова, Ревизанову… Хорошо еще, что он не имеет множественного числа!.. Да, позвольте! вот вам вещественное доказательство его величия.
Синев вынул из кармана нумер юмористического журнала.
– Видите? Он сам. Большая голова на маленьких ножках, как водится, но, заметьте, лицо вырисовано не по-карикатурному: не дерзнули наши Ювеналы… а лести-то, лести-то в подписи!..
– Чем он, собственно, занимается? – спросила Людмила Александровна.
– Это, кузина, опять – как взглянуть. Для всех он – капиталист, миллионер, стоящий во главе дюжины самых разнообразных предприятий; а для меня, в качестве скромного представителя прокурорского надзора, он пока состоит в звании интересного незнакомца, с которым очень хотелось бы познакомиться.
– А я было думала, – разочарованно сказала Олимпиада Алексеевна, – что ты с ним приятель…
– Нет, до приятельства далеко, а так встречаемся, шутим, раза два-три ужинали вместе… Он даже как будто благоволит ко мне. По крайней мере, всегда любезнее, чем с другими.
– А мне послышалось, будто ты сейчас сказал, что не знаком?
– Вы не поняли, тетушка: знаком, да не так, как мне надо…
– Ну, мне все равно как, – это твое дело. Но – раз знаком хоть как-нибудь – изволь его нам представить.
Людмила Александровна взглянула на Ратисову с изумлением и испугом.
– Что ты? – возразила на этот взгляд Олимпиада Александровна. – Да отчего же нет?
Верховская пожала плечами и ничего не сказала.
– Ты – как хочешь, – продолжала Ратисова, – а я непременно возобновлю знакомство. Ишь Петя рассказывает, какой он стал интересный человек…
– Прямо герой романа, тетушка.
– Во вкусе Зола? Мопассана?
– Нет. Скорее в роде «Графа Монте-Кристо», а пожалуй, и «Рауля Синей Бороды» – только не того, тетушка, которого, к утешению вашему, изображает у Лентовского Саша Давыдов, а гораздо серьезнее…
– Ух, страсти какие!
– Да-с! с ядом, мертвыми телами и прочими судебно-медицинскими атрибутами.
Олимпиада Алексеевна перекрестилась под веером.
– Ты меня не пугай! – серьезно сказала она. – Я твоей судебной медицины недолюбливаю…
– Вы, конечно, шутите? – спросила Верховская.
Синев пожал плечами:
– И да, и нет. Я хотел бы рассказать вам биографию Ревизанова, но у него нет биографии. Есть легенда. Но московские легенды всегда слишком близко граничат со сплетнею. Факты вот: Ревизанов был дважды женат на богатейших купчихах и, счастливо вдовея, получил в оба раза миллионные наследства. Вторая жена его – золотопромышленница Лабуш – умерла при подозрительных обстоятельствах, так что произведено было следствие. Однако Ревизанов вышел из воды не только сух, но даже с блеском – как бы заново полированный и лакированный… Сейчас он владелец богатейших золотых россыпей в Нерчинском и Алтайском округах. Он строил Северскую дорогу. Он директор-распорядитель, то есть, в сущности, бесконтрольный повелитель Северо-восточного банка. На Волге, Каме, Вятке у него свои пароходства. Вот и все. Затем – истории конец, и начинается легенда, то есть слухи недовольства и сплетни зависти. Прикажете сплетничать?..
– Здравствуйте, тетушка, здравствуйте, кузина… Ну-с, что вы мне дадите, если я сейчас покажу вам самого интересного человека в Москве?
– Мы его и без тебя видим, – возразила Олимпиада Алексеевна.
– Кто же это, по-вашему?
– Разумеется, кто: он! божественный Мазини!.. Как поет-то сегодня! А? Не человек, а музыка! соловей, порхающий с ветки на ветку!
– Поет хорошо, – тем не менее, тетушка, вы ошибаетесь. Если вам будет угодно взять в руки бинокль и посмотреть в первый ряд – вон туда глядите: третье кресло от прохода, – вы увидите человека, пред которым ваш Мазини – мальчишка и щенок… не по голосу, но в смысле романической интересности, разумеется.
Дамы вооружились биноклями.
– Блондин?
– Да… длинная борода с проседью… смокинг… Да вы его сразу заметите: он выдается из целого ряда, – недюжинная фигура!..
– Гм… действительно хорош… и – знаешь, Милочка, – лицо как будто знакомое… не припомню, где я его видала?
Людмила Александровна не ответила. Стянутая черною перчаткою рука ее, с биноклем, крепко прижатым к глазам, заслоняла ее лицо: иначе Синев и Ратисова заметили бы, что Верховская сильно побледнела.
– Матушки! – вскрикнула Олимпиада Алексеевна так, что на нее оглянулись из соседней ложи, – Милочка… да ведь это он! неужели ты не узнаешь? это он!
– Кто? – глухо отозвалась Людмила Александровна, продолжая смотреть в бинокль.
– Ревизанов – вот кто!
– Совершенно верно, тетушка: он самый, – подтвердил удивленный Синев, – но откуда вы его знаете?
Олимпиада Алексеевна расхохоталась:
– Вот вопрос! кому же и знать Ревизанова, как не нам с Людмилою? Правда, Милочка?
Она хитро прищурилась.
– Он старый наш знакомый, Петр Дмитриевич, – тихо сказала Людмила Александровна, опуская бинокль, – мой отец вывел его в люди.
Синев покачал головою:
– Не думаю, чтобы благодарная Россия поставила вашему батюшке монумент за эту услугу.
– Да, – вмешалась Олимпиада Алексеевна, – и я слыхала что-то… говорят, из него вышел ужасный мерзавец.
– Это как взглянуть, тетушка. Ежели судить по человечеству, хорошего в господине Ревизанове действительно мало. А если стать на общественную точку зрения – душа человек и преполезнейший деятель: такой, скажу вам, культуртрегер, что ой-ой-ой! Мне, когда я был прикомандирован к сенатору Лисицыну в его сибирской ревизии, рассказывали туземцы про подвиги этого барина: просто Фернандо Кортец какой-то. Где ступила нога Ревизанова – дикарю капут: цивилизация и кабак, кабак и цивилизация… Кто не обрусеет, тот сопьется и вымрет; кто не вымрет, сопьется, но обрусеет…
– Ты с чего же злишься-то? – насмешливо прервала Синева Олимпиада Алексеевна.
– Бог с вами, тетушка! не злюсь, а славословлю… Притом же Ревизанов этот, в некотором роде, Алкивиад новейшей формации: к публичности у него прямо болезненная страсть. Помилуйте! Давно ли он прибыл в Москву? А она уже полна шумом его побед и одолений. Кто скупил чуть ли не все акции Черепановской железной дороги? Ревизанов. Кто съел ученую свинью из цирка? Ревизанов. Кто пожертвовал пятьдесят тысяч рублей на голодающих черногорцев? Ревизанов. Чей рысак взял первый приз на бегах? Ревизанова. Чей миллионный процесс выиграл Плевако? Ревизановский. У кого на содержании наездница Lêonie – самая шикарная в Москве кокотка? У Ревизанова. Он теперь всюду. Просто уши болят от вечного склонения со всех сторон: Ревизанов, Ревизанова, Ревизанову… Хорошо еще, что он не имеет множественного числа!.. Да, позвольте! вот вам вещественное доказательство его величия.
Синев вынул из кармана нумер юмористического журнала.
– Видите? Он сам. Большая голова на маленьких ножках, как водится, но, заметьте, лицо вырисовано не по-карикатурному: не дерзнули наши Ювеналы… а лести-то, лести-то в подписи!..
– Чем он, собственно, занимается? – спросила Людмила Александровна.
– Это, кузина, опять – как взглянуть. Для всех он – капиталист, миллионер, стоящий во главе дюжины самых разнообразных предприятий; а для меня, в качестве скромного представителя прокурорского надзора, он пока состоит в звании интересного незнакомца, с которым очень хотелось бы познакомиться.
– А я было думала, – разочарованно сказала Олимпиада Алексеевна, – что ты с ним приятель…
– Нет, до приятельства далеко, а так встречаемся, шутим, раза два-три ужинали вместе… Он даже как будто благоволит ко мне. По крайней мере, всегда любезнее, чем с другими.
– А мне послышалось, будто ты сейчас сказал, что не знаком?
– Вы не поняли, тетушка: знаком, да не так, как мне надо…
– Ну, мне все равно как, – это твое дело. Но – раз знаком хоть как-нибудь – изволь его нам представить.
Людмила Александровна взглянула на Ратисову с изумлением и испугом.
– Что ты? – возразила на этот взгляд Олимпиада Александровна. – Да отчего же нет?
Верховская пожала плечами и ничего не сказала.
– Ты – как хочешь, – продолжала Ратисова, – а я непременно возобновлю знакомство. Ишь Петя рассказывает, какой он стал интересный человек…
– Прямо герой романа, тетушка.
– Во вкусе Зола? Мопассана?
– Нет. Скорее в роде «Графа Монте-Кристо», а пожалуй, и «Рауля Синей Бороды» – только не того, тетушка, которого, к утешению вашему, изображает у Лентовского Саша Давыдов, а гораздо серьезнее…
– Ух, страсти какие!
– Да-с! с ядом, мертвыми телами и прочими судебно-медицинскими атрибутами.
Олимпиада Алексеевна перекрестилась под веером.
– Ты меня не пугай! – серьезно сказала она. – Я твоей судебной медицины недолюбливаю…
– Вы, конечно, шутите? – спросила Верховская.
Синев пожал плечами:
– И да, и нет. Я хотел бы рассказать вам биографию Ревизанова, но у него нет биографии. Есть легенда. Но московские легенды всегда слишком близко граничат со сплетнею. Факты вот: Ревизанов был дважды женат на богатейших купчихах и, счастливо вдовея, получил в оба раза миллионные наследства. Вторая жена его – золотопромышленница Лабуш – умерла при подозрительных обстоятельствах, так что произведено было следствие. Однако Ревизанов вышел из воды не только сух, но даже с блеском – как бы заново полированный и лакированный… Сейчас он владелец богатейших золотых россыпей в Нерчинском и Алтайском округах. Он строил Северскую дорогу. Он директор-распорядитель, то есть, в сущности, бесконтрольный повелитель Северо-восточного банка. На Волге, Каме, Вятке у него свои пароходства. Вот и все. Затем – истории конец, и начинается легенда, то есть слухи недовольства и сплетни зависти. Прикажете сплетничать?..