Итак, Москва – просто скопище масонов, главный из которых – Ключарев. И ведь на какое место пролез, на почту! Недаром почта была одной из главных целей революционеров во все времена. Ростопчин до такой степени не доверял Ключареву, что даже предупреждал Александра I об опасности пересылать секретные бумаги через московский почтамт, куда в том числе могли приходить и те самые вражеские газеты, цензурирование которых было обязательно. Интересно, а сам Александр, определяя Ростопчина в Москву, догадывался, чем в первую очередь займется новоиспеченный градоначальник в Первопрестольной?
Следствие упорно раскручивало версию причастности к распространению списков сына и отца Ключаревых. А Верещагин, со своей стороны, путался в показаниях, вызывая еще большие подозрения у следствия и московского генерал-губернатора Ростопчина, лично контролировавшего это дело. В частности, Верещагин изменил показания, заявив, что вражескую газету он не подбирал на улице, а получил от некоего чиновника газетной комнаты почтамта. Таким образом, расследование вновь вело к Ключареву. Состоялось даже некое подобие очной ставки, произошедшей между Ключаревым-старшим и Верещагиным 28 июня на московском почтамте. Только вот понятых при этом, как положено, не было; весьма своеобразное получилось «общение».
Ведший дело полицмейстер Е.А. Дурасов, захватив с собою Верещагина, пришел на почтамт, чтобы найти того самого чиновника газетной экспедиции, о котором говорил подследственный. Но вместо чиновника их встретил сам Ключарев, обратившийся с просьбой к полицмейстеру поговорить с Верещагиным наедине. Дурасов согласился. Неизвестно, что говорил Ключарев Верещагину, как увещевал его и что посулил, но после беседы один на один Верещагин неожиданно отказался от своих прежних показаний, взяв всю вину на себя.
Сам же почт-директор вынужден был оправдываться перед Ростопчиным следующим образом: «Оклеветан был тут сын мой, Императорского Московского университета студент, будто он знаком с преступником и давал ему гамбургские газеты, от публики удержанные, то по двум сим обстоятельствам не мог я не принять важного для меня участвования и спокойно при г. полицмейстере опровергал и то и другое, основываясь на том, что сын мой далек по воспитанию и нравам… от подобных знакомств. Также и потому, что ни в выданных, ни в прочих газетах ничего даже подобного не было… Преступник сам испросил дозволения у г. полицмейстера говорить со мною и в две минуты признался, что он оклеветал моего сына и других. Тогда же призвал я г. полицмейстера, при коем Верещагин то же повторил и признался, что сам сочинил гнусную прокламацию… О ходатайстве просил он меня весьма нелепо, ибо мог ли я ему покровительствовать! Говорил же я с ним убедительно при полицмейстере, склоняя его к признанию во всем пред вашим сиятельством».[44]
Ростопчин ответил на письмо Ключарева своеобразно – он сменил следователя по делу, заменив слишком принципиального полицмейстера Дурасова на П.А. Ивашкина. Ему следовало добиться от Верещагина признания в том, что все нити заговора ведут к Ключареву-старшему. 28 июня московский генерал-губернатор даже сам лично решил допросить купеческого сына в своем доме на Большой Лубянке. Но Верещагин стоял на своем – дескать, это он сам перевел текст, а Ключаревы никакого отношения к этому не имеют.
Однако, если верить следствию, картина вырисовывалась совершенно иная: не прошедшие цензуру газеты из кабинета почт-директора Ключарева попадали прямиком на глаза к его сыну, а он, в свою очередь, позволял ознакомиться с ними своему приятелю Верещагину, часто захаживающему в гости к Ключаревым, благо жили они на втором этаже здания почтамта. Во время своих домашних визитов Верещагин начитался много чего, в том числе и тех самых наполеоновских прокламаций.
Во время обыска дома у Верещагиных обвиняемый имел неосторожность в присутствии полиции сказать своей матери, что за него есть кому заступиться, а именно – Федору Петровичу. Что и говорить, услугу Ключареву он оказал медвежью. Об этом немедля доложили Ростопчину, сразу же 3 июля севшему за письмо государю: «Вы увидите, государь… какого изверга откопал я здесь… Образ действий Ключарева во время розысков на почте, его беседа с преступником с глазу на глаз, данное ему обещание покровительствовать и пр. – все это должно убедить вас, государь, что мартинисты суть открытые враги ваши и что вам препятствовали обратить на них внимание. Дай Бог, чтобы здесь не произошло движения в народе; но наперед говорю, что лицемеры-мартинисты обличаются и заявят себя злодеями».[45]
Ростопчин был уверен – мартинисты никуда не исчезли, как и двадцать лет назад, они, олицетворяя собой пятую колонну, плетут свою паутину заговора, особенно много их в Москве, да и в самой столице. Более того, они только того и ждут, чтобы, так сказать, открыть ворота Москвы Наполеону. Иными словами, если вспомнить постулаты нашего недавнего прошлого, классовая борьба со временем только усиливается. И чем ближе подходят французы к Москве, тем активнее и наглее ведут себя внутренние враги.
А потому решить судьбу Верещагина должен не кто иной, как… сам государь: «Этот Верещагин, сын купца 2-й гильдии и записан вместе с ним, поэтому изъят от телесных наказаний. Его дело не может долго продолжаться в судах; но оно должно поступить в Сенат и тогда затянется надолго. Между тем надо спешить произведением в исполнение приговора, ввиду важности преступления, колебаний в народе и сомнений в обществе. Я осмелюсь предложить Вашему императорскому Величеству согласить правосудие с Вашею милостию: прислать мне указ, чтобы Верещагина повесить, возвесть на виселицу и потом сослать в Сибирь в каторжную работу. Я придам самый торжественный вид этой экзекуции и никто не будет знать о помиловании до тех пор, пока я не произнесу его», – обещал Ростопчин.[46]
Московский генерал-губернатор остается верен самому себе: также как за несколько месяцев до этого он просил государя о самом высоком жаловании, чтобы затем отказаться от него, так и теперь он думает, прежде всего, не о законности наказания, а о том, какое впечатление оно произведет на общество. Для Ростопчина важно и то, как он сам будет выглядеть при этом. К тому же, как мы увидим в дальнейшем, подозрения Ростопчина о наличии в Москве пятой колонны окажутся совсем не беспочвенными, именно ее представители и придут на Поклонную гору, чтобы выразить свои верноподданнические чувства.
Тем не менее, Александр не оценил выдумку графа, вопрос о Верещагине был рассмотрен в Комитете министров, вынесшем 6 июля следующее решение: «Суд над Верещагиным… кончить во всех местах без очереди и, не приводя окончательного решения в исполнение, представили б оное к министру юстиции для доклада Его Императорскому Величеству. Верещагина же содержать между тем под наикрепчайшим присмотром».[47]
В Петербурге не отнеслись с делу Верещагина с той серьезностью, с какой смотрел на него Ростопчин, приложивший максимальные усилия к ужесточению возможного наказания. Недаром уже после приговора Верещагину он будет писать в Сенат, что «находит преступление Верещагина самоважное и в том случае, если бы он единственно перевел Прокламацию и речь Наполеона; но как он есть сочинитель сей дерзкой бумаги, и писал ее именем врага России… то его следовало наказать кнутом и сослать в Нерчинск в работу».[48]
Верещагина приговорили к каторге в Нерчинске, а Мешкова лишили дворянства и отправили в армию. Интересно, что когда 20 июля приговор был окончательно утвержден высшей инстанцией – первым департаментом московской палаты уголовного суда, то в нем содержалась оговорка, что Верещагина нужно было бы приговорить к смерти. Однако высшую меру заменили каторгой на основании указа от 1754 года. Свое окончательное мнение по делу 19 августа вынес Сенат, приговоривший Верещагина к битью кнутом 25 раз и дальнейшей каторге.
С Ключаревым обошлись мягче, выслав его вместе с женой в более теплые края, в Воронеж: «Почт-директор Ключарев ночью с 11-го на 12-е число взят нами и сослан. Это большой негодяй, и город радуется удалению сего фантазера», из письма Александра Булгакова от 13 августа 1812 года. Интересно, что фамилия Ключарева «всплыла» в рапорте М.И. Кутузова Александру I от 22 ноября 1812 года «О высылке в Тамбов, Калугу и Нижний-Новгород лиц, подозреваемых в связях с противником и в шпионаже». В рапорте перечислялись фамилии тех, «кои навели на себя подозрение в связях с неприятелем и которые потому отправлены от меня для содержания под присмотром в разные места».[49]
Среди высланных в Тамбов был и уличенный в сотрудничестве с оккупантами «коллежский асессор Ключарев по доносу собственных его крестьян, что он не только продавал и доставлял неприятелю в Москву овес, но даже в своем доме укрывал их от нападения наших команд; хотя он и не совсем изобличен, однако ж, дабы не могло воспоследовать между им удалить его на время от армии потому больше, что он сын того самого Ключарева, который за открытую связь с неприятелем сослан из Москвы». Следуя логике Ростопчина, можно сказать, что «яблочко от яблоньки недалеко падает».
Но в августе дело Верещагина не закончилось. Впереди была еще его кровавая развязка 2 сентября 1812 года…
Складывается впечатление, что дело это было предопределено заранее неприязнью Ростопчина к Ключареву и уверенностью, что последний и есть убежденный враг России в ее прифронтовом тылу. Необходимо было лишь найти повод, чтобы подкопаться к почт-директору. Таким предлогом послужил Верещагин, хотя им мог быть и любой другой попавшийся под руку любитель почитать подцензурную литературу и послушать крамольные речи, которых (т. е. любителей) у нас во все времена было в достатке.
К тому же, как пишет академик Е.В. Тарле, никаких писем Наполеона к прусскому королю и князьям Рейнского союза просто не было: Наполеон «не мог говорить такой вздор (в Дрездене!) и не мог писать какой-то нелепый набор фраз прусскому королю («вам объявляю мои намерения, желаю восстановления колонии, хочу исторгнуть из политического ее (!) бытия» и т. д.). Ведь эти две странные, курьезно безграмотные «прокламации» никогда ничего общего с Наполеоном не имели, а сочинены (как Верещагин в конце концов и признал) самим Верещагиным. Мы знаем, что он не только сообщил эти свои произведения товарищу своему Мешкову, но, по-видимому, размножил их и разослал. Таким образом, должно признать, что это было либо поступком умственно ненормального человека, либо преступным по замыслу, хотя и вполне бессмысленным по выполнению действием».[50]
До сих пор вызывает сомнения и юридическая сторона дела, и обстоятельность доказательной базы, послужившей достаточным основанием для приговора Верещагину, вынесенному 15 июля московским магистратом совместно с надворным судом. Но можем ли мы сегодня, с позиций нынешнего дня, когда не то что переводы, а сами что ни на есть секретные документы становятся достоянием мировой интернет-аудитории в одну секунду, объективно оценивать события двухсотлетней давности?
На освободившееся место был определен Дмитрий Павлович Рунич, служивший дотоле помощником почт-директора и упомянутый Ростопчиным в процитированной нами ранее записке. А в «Записках» самого Рунича мы находим объяснение причины неприязненных отношений между Ростопчиным и Ключаревым:
«Я приехал в Москву 5 августа 1812 г. Город был взволнован. Я вскоре узнал, что Ростопчин уже начал кровавую трагедию, что он задумал подкопаться под директора почты в Москве, Ключарева, которого он решил погубить. Живя со времени своей отставки в Москве, Ростопчин часто ездил в Тверь и не скрывал своего взгляда насчет настоящего положения дел. Злой и язвительный, он постоянно направлял свои насмешки на Наполеона, его маршалов и министров и на Сперанского. Узнав, что Ключарев позволял себе высказывать об нем нелестное мнение, он воспылал к нему непримиримою враждою вследствие уязвленного самолюбия и подозрения, что тайна его переписки была нарушена и что его частые поездки в Тверь были истолкованы Ключаревым в своих письмах к петербургским знакомым с очень подозрительной точки зрения.
Зная немилость, постигшую Сперанского, и то обстоятельство, что он не мог более покровительствовать Ключареву, с которым он был очень хорош, Ростопчин, сделавшись главнокомандующим Москвы, старался удалить почт-директора через посредство фельдмаршала Салтыкова, в надежде, что последний, желая посадить меня на место Ключарева, поддержит его просьбу перед государем. Фельдмаршал говорил со мною об этом, показав предварительно письмо Ростопчина императору, но Александр знал Ключарева со слишком хорошей стороны и отказался сменить его, говоря, что «теперь не время делать подобные перемещения». Стараясь навлечь подозрение на Ключарева, Ростопчин употребил для этого преданного ему человека и личного врага Ключарева – Брокера, служившего прежде в почтовом ведомстве и потом назначенного московским полицеймейстером. В Москве был арестован молодой человек, купеческий сын, по фамилии Верещагин, обвиненный в распространении переведенных на русский язык прокламаций Наполеона, изданных им при переправе через Неман; Верещагину велено было говорить, что он получил их от одного из сыновей Ключарева в нумере газеты, запрещенной цензурой.
Началось следствие, клонившееся к тому, чтобы обвинить Ключарева-отца. Верещагин был осужден и посажен в тюрьму. 7 августа был схвачен один почтовый чиновник и препровожден в Петербург по подозрению в том, что он распространяет посредством писем страх и безнадежность внутри империи. Это великое открытие было сделано также патриотом Брокером. В действительности же он подкупил одного бедного служащего и убедил его украсть письмо вышеупомянутого чиновника. К несчастью, он был плохой диалектик и еще более плохой литератор; в его письме была следующая ничего не значащая фраза: «Наполеон может быть побит, но не может быть побежден».
После известия о взятии Смоленска Ростопчин не мог долее сдерживать своей злобы; он отправился 10 августа около полуночи в почтамт, арестовал директора и отправил его в один из отдаленных городов внутрь империи. Директор был тайный советник и имел Владимира и Анну I степени. Не прошло и двух недель с тех пор, как император наотрез отказался уволить его и во время посещения Москвы оказывал ему особое благоволение. Такова бывает в смутное время судьба самого преданного слуги государя, когда клевета поклялась погубить его.
Московский главнокомандующий известил меня об отсутствии директора тотчас по его отъезде, поручив мне вместе с тем исполнение его обязанностей и приказав написать о случившемся донесение министру. Верещагин, обвиненный в государственной измене, был заключен в острог, где содержатся важные преступники.
Поведение Ростопчина в тот короткий промежуток времени, который протек с его назначения главнокомандующим до сдачи Москвы, в полном смысле слова непонятно. Нельзя объяснить мотивы, побуждавшие его совершать те жестокости, которые, при всем их произволе, говорили бы в его пользу, если бы они могли отвратить по крайней мере хоть тень опасности, угрожавшей Москве, ибо Москва, хотя и не составляла всей империи, но, без сомнения, действовала своим примером на всю страну.
Тотчас после назначения и по приезде в Москву Ростопчин стал разыгрывать из себя «друга народа»; он высказывал уверенность, что Наполеон не осмелится двинуться на Москву, но эта уверенность успокаивала только простой народ. Полиция распространяла каждое утро по городу бюллетени, печатаемые по его приказанию и написанные площадным языком, в которых говорилось то о слабости французских солдат, которые так же легки, как снопы, которые русский свободно поднимает простой вилою, то писалось, что жители могут спокойно оставаться у своих очагов, что трусы хорошо сделают, если удалятся, то говорилось, что готовится громадный воздушный шар, в лодку которого будут посажены вооруженные люди, чтобы бросать с высоты разрушительный огонь во французские легионы; что прежде Ростопчин смотрел одним глазом, а теперь он будет смотреть в оба. Занимая, с одной стороны, этими глупыми шутками праздношатающихся, он вселял, с другой стороны, ужас, проявляя свою власть такими жестокими мерами, которые заставляли всех трепетать. Например, по донесению одного мальчишки, он приказал, без дальнейших рассуждений, наказать кнутом своего повара-француза и сослать его в Сибирь, но повар умер под кнутом».[51]
Вид Кремля от Троицких ворот. Худ. Ф.Я. Алексеев. 1800-е гг.
Мнение Рунича существенно дополняет картину произошедших событий.
«Закидаем шапками французов!»
Следствие упорно раскручивало версию причастности к распространению списков сына и отца Ключаревых. А Верещагин, со своей стороны, путался в показаниях, вызывая еще большие подозрения у следствия и московского генерал-губернатора Ростопчина, лично контролировавшего это дело. В частности, Верещагин изменил показания, заявив, что вражескую газету он не подбирал на улице, а получил от некоего чиновника газетной комнаты почтамта. Таким образом, расследование вновь вело к Ключареву. Состоялось даже некое подобие очной ставки, произошедшей между Ключаревым-старшим и Верещагиным 28 июня на московском почтамте. Только вот понятых при этом, как положено, не было; весьма своеобразное получилось «общение».
Ведший дело полицмейстер Е.А. Дурасов, захватив с собою Верещагина, пришел на почтамт, чтобы найти того самого чиновника газетной экспедиции, о котором говорил подследственный. Но вместо чиновника их встретил сам Ключарев, обратившийся с просьбой к полицмейстеру поговорить с Верещагиным наедине. Дурасов согласился. Неизвестно, что говорил Ключарев Верещагину, как увещевал его и что посулил, но после беседы один на один Верещагин неожиданно отказался от своих прежних показаний, взяв всю вину на себя.
Сам же почт-директор вынужден был оправдываться перед Ростопчиным следующим образом: «Оклеветан был тут сын мой, Императорского Московского университета студент, будто он знаком с преступником и давал ему гамбургские газеты, от публики удержанные, то по двум сим обстоятельствам не мог я не принять важного для меня участвования и спокойно при г. полицмейстере опровергал и то и другое, основываясь на том, что сын мой далек по воспитанию и нравам… от подобных знакомств. Также и потому, что ни в выданных, ни в прочих газетах ничего даже подобного не было… Преступник сам испросил дозволения у г. полицмейстера говорить со мною и в две минуты признался, что он оклеветал моего сына и других. Тогда же призвал я г. полицмейстера, при коем Верещагин то же повторил и признался, что сам сочинил гнусную прокламацию… О ходатайстве просил он меня весьма нелепо, ибо мог ли я ему покровительствовать! Говорил же я с ним убедительно при полицмейстере, склоняя его к признанию во всем пред вашим сиятельством».[44]
Ростопчин ответил на письмо Ключарева своеобразно – он сменил следователя по делу, заменив слишком принципиального полицмейстера Дурасова на П.А. Ивашкина. Ему следовало добиться от Верещагина признания в том, что все нити заговора ведут к Ключареву-старшему. 28 июня московский генерал-губернатор даже сам лично решил допросить купеческого сына в своем доме на Большой Лубянке. Но Верещагин стоял на своем – дескать, это он сам перевел текст, а Ключаревы никакого отношения к этому не имеют.
Однако, если верить следствию, картина вырисовывалась совершенно иная: не прошедшие цензуру газеты из кабинета почт-директора Ключарева попадали прямиком на глаза к его сыну, а он, в свою очередь, позволял ознакомиться с ними своему приятелю Верещагину, часто захаживающему в гости к Ключаревым, благо жили они на втором этаже здания почтамта. Во время своих домашних визитов Верещагин начитался много чего, в том числе и тех самых наполеоновских прокламаций.
Во время обыска дома у Верещагиных обвиняемый имел неосторожность в присутствии полиции сказать своей матери, что за него есть кому заступиться, а именно – Федору Петровичу. Что и говорить, услугу Ключареву он оказал медвежью. Об этом немедля доложили Ростопчину, сразу же 3 июля севшему за письмо государю: «Вы увидите, государь… какого изверга откопал я здесь… Образ действий Ключарева во время розысков на почте, его беседа с преступником с глазу на глаз, данное ему обещание покровительствовать и пр. – все это должно убедить вас, государь, что мартинисты суть открытые враги ваши и что вам препятствовали обратить на них внимание. Дай Бог, чтобы здесь не произошло движения в народе; но наперед говорю, что лицемеры-мартинисты обличаются и заявят себя злодеями».[45]
Ростопчин был уверен – мартинисты никуда не исчезли, как и двадцать лет назад, они, олицетворяя собой пятую колонну, плетут свою паутину заговора, особенно много их в Москве, да и в самой столице. Более того, они только того и ждут, чтобы, так сказать, открыть ворота Москвы Наполеону. Иными словами, если вспомнить постулаты нашего недавнего прошлого, классовая борьба со временем только усиливается. И чем ближе подходят французы к Москве, тем активнее и наглее ведут себя внутренние враги.
А потому решить судьбу Верещагина должен не кто иной, как… сам государь: «Этот Верещагин, сын купца 2-й гильдии и записан вместе с ним, поэтому изъят от телесных наказаний. Его дело не может долго продолжаться в судах; но оно должно поступить в Сенат и тогда затянется надолго. Между тем надо спешить произведением в исполнение приговора, ввиду важности преступления, колебаний в народе и сомнений в обществе. Я осмелюсь предложить Вашему императорскому Величеству согласить правосудие с Вашею милостию: прислать мне указ, чтобы Верещагина повесить, возвесть на виселицу и потом сослать в Сибирь в каторжную работу. Я придам самый торжественный вид этой экзекуции и никто не будет знать о помиловании до тех пор, пока я не произнесу его», – обещал Ростопчин.[46]
Московский генерал-губернатор остается верен самому себе: также как за несколько месяцев до этого он просил государя о самом высоком жаловании, чтобы затем отказаться от него, так и теперь он думает, прежде всего, не о законности наказания, а о том, какое впечатление оно произведет на общество. Для Ростопчина важно и то, как он сам будет выглядеть при этом. К тому же, как мы увидим в дальнейшем, подозрения Ростопчина о наличии в Москве пятой колонны окажутся совсем не беспочвенными, именно ее представители и придут на Поклонную гору, чтобы выразить свои верноподданнические чувства.
Тем не менее, Александр не оценил выдумку графа, вопрос о Верещагине был рассмотрен в Комитете министров, вынесшем 6 июля следующее решение: «Суд над Верещагиным… кончить во всех местах без очереди и, не приводя окончательного решения в исполнение, представили б оное к министру юстиции для доклада Его Императорскому Величеству. Верещагина же содержать между тем под наикрепчайшим присмотром».[47]
В Петербурге не отнеслись с делу Верещагина с той серьезностью, с какой смотрел на него Ростопчин, приложивший максимальные усилия к ужесточению возможного наказания. Недаром уже после приговора Верещагину он будет писать в Сенат, что «находит преступление Верещагина самоважное и в том случае, если бы он единственно перевел Прокламацию и речь Наполеона; но как он есть сочинитель сей дерзкой бумаги, и писал ее именем врага России… то его следовало наказать кнутом и сослать в Нерчинск в работу».[48]
Верещагина приговорили к каторге в Нерчинске, а Мешкова лишили дворянства и отправили в армию. Интересно, что когда 20 июля приговор был окончательно утвержден высшей инстанцией – первым департаментом московской палаты уголовного суда, то в нем содержалась оговорка, что Верещагина нужно было бы приговорить к смерти. Однако высшую меру заменили каторгой на основании указа от 1754 года. Свое окончательное мнение по делу 19 августа вынес Сенат, приговоривший Верещагина к битью кнутом 25 раз и дальнейшей каторге.
С Ключаревым обошлись мягче, выслав его вместе с женой в более теплые края, в Воронеж: «Почт-директор Ключарев ночью с 11-го на 12-е число взят нами и сослан. Это большой негодяй, и город радуется удалению сего фантазера», из письма Александра Булгакова от 13 августа 1812 года. Интересно, что фамилия Ключарева «всплыла» в рапорте М.И. Кутузова Александру I от 22 ноября 1812 года «О высылке в Тамбов, Калугу и Нижний-Новгород лиц, подозреваемых в связях с противником и в шпионаже». В рапорте перечислялись фамилии тех, «кои навели на себя подозрение в связях с неприятелем и которые потому отправлены от меня для содержания под присмотром в разные места».[49]
Среди высланных в Тамбов был и уличенный в сотрудничестве с оккупантами «коллежский асессор Ключарев по доносу собственных его крестьян, что он не только продавал и доставлял неприятелю в Москву овес, но даже в своем доме укрывал их от нападения наших команд; хотя он и не совсем изобличен, однако ж, дабы не могло воспоследовать между им удалить его на время от армии потому больше, что он сын того самого Ключарева, который за открытую связь с неприятелем сослан из Москвы». Следуя логике Ростопчина, можно сказать, что «яблочко от яблоньки недалеко падает».
Но в августе дело Верещагина не закончилось. Впереди была еще его кровавая развязка 2 сентября 1812 года…
Складывается впечатление, что дело это было предопределено заранее неприязнью Ростопчина к Ключареву и уверенностью, что последний и есть убежденный враг России в ее прифронтовом тылу. Необходимо было лишь найти повод, чтобы подкопаться к почт-директору. Таким предлогом послужил Верещагин, хотя им мог быть и любой другой попавшийся под руку любитель почитать подцензурную литературу и послушать крамольные речи, которых (т. е. любителей) у нас во все времена было в достатке.
К тому же, как пишет академик Е.В. Тарле, никаких писем Наполеона к прусскому королю и князьям Рейнского союза просто не было: Наполеон «не мог говорить такой вздор (в Дрездене!) и не мог писать какой-то нелепый набор фраз прусскому королю («вам объявляю мои намерения, желаю восстановления колонии, хочу исторгнуть из политического ее (!) бытия» и т. д.). Ведь эти две странные, курьезно безграмотные «прокламации» никогда ничего общего с Наполеоном не имели, а сочинены (как Верещагин в конце концов и признал) самим Верещагиным. Мы знаем, что он не только сообщил эти свои произведения товарищу своему Мешкову, но, по-видимому, размножил их и разослал. Таким образом, должно признать, что это было либо поступком умственно ненормального человека, либо преступным по замыслу, хотя и вполне бессмысленным по выполнению действием».[50]
До сих пор вызывает сомнения и юридическая сторона дела, и обстоятельность доказательной базы, послужившей достаточным основанием для приговора Верещагину, вынесенному 15 июля московским магистратом совместно с надворным судом. Но можем ли мы сегодня, с позиций нынешнего дня, когда не то что переводы, а сами что ни на есть секретные документы становятся достоянием мировой интернет-аудитории в одну секунду, объективно оценивать события двухсотлетней давности?
На освободившееся место был определен Дмитрий Павлович Рунич, служивший дотоле помощником почт-директора и упомянутый Ростопчиным в процитированной нами ранее записке. А в «Записках» самого Рунича мы находим объяснение причины неприязненных отношений между Ростопчиным и Ключаревым:
«Я приехал в Москву 5 августа 1812 г. Город был взволнован. Я вскоре узнал, что Ростопчин уже начал кровавую трагедию, что он задумал подкопаться под директора почты в Москве, Ключарева, которого он решил погубить. Живя со времени своей отставки в Москве, Ростопчин часто ездил в Тверь и не скрывал своего взгляда насчет настоящего положения дел. Злой и язвительный, он постоянно направлял свои насмешки на Наполеона, его маршалов и министров и на Сперанского. Узнав, что Ключарев позволял себе высказывать об нем нелестное мнение, он воспылал к нему непримиримою враждою вследствие уязвленного самолюбия и подозрения, что тайна его переписки была нарушена и что его частые поездки в Тверь были истолкованы Ключаревым в своих письмах к петербургским знакомым с очень подозрительной точки зрения.
Зная немилость, постигшую Сперанского, и то обстоятельство, что он не мог более покровительствовать Ключареву, с которым он был очень хорош, Ростопчин, сделавшись главнокомандующим Москвы, старался удалить почт-директора через посредство фельдмаршала Салтыкова, в надежде, что последний, желая посадить меня на место Ключарева, поддержит его просьбу перед государем. Фельдмаршал говорил со мною об этом, показав предварительно письмо Ростопчина императору, но Александр знал Ключарева со слишком хорошей стороны и отказался сменить его, говоря, что «теперь не время делать подобные перемещения». Стараясь навлечь подозрение на Ключарева, Ростопчин употребил для этого преданного ему человека и личного врага Ключарева – Брокера, служившего прежде в почтовом ведомстве и потом назначенного московским полицеймейстером. В Москве был арестован молодой человек, купеческий сын, по фамилии Верещагин, обвиненный в распространении переведенных на русский язык прокламаций Наполеона, изданных им при переправе через Неман; Верещагину велено было говорить, что он получил их от одного из сыновей Ключарева в нумере газеты, запрещенной цензурой.
Началось следствие, клонившееся к тому, чтобы обвинить Ключарева-отца. Верещагин был осужден и посажен в тюрьму. 7 августа был схвачен один почтовый чиновник и препровожден в Петербург по подозрению в том, что он распространяет посредством писем страх и безнадежность внутри империи. Это великое открытие было сделано также патриотом Брокером. В действительности же он подкупил одного бедного служащего и убедил его украсть письмо вышеупомянутого чиновника. К несчастью, он был плохой диалектик и еще более плохой литератор; в его письме была следующая ничего не значащая фраза: «Наполеон может быть побит, но не может быть побежден».
После известия о взятии Смоленска Ростопчин не мог долее сдерживать своей злобы; он отправился 10 августа около полуночи в почтамт, арестовал директора и отправил его в один из отдаленных городов внутрь империи. Директор был тайный советник и имел Владимира и Анну I степени. Не прошло и двух недель с тех пор, как император наотрез отказался уволить его и во время посещения Москвы оказывал ему особое благоволение. Такова бывает в смутное время судьба самого преданного слуги государя, когда клевета поклялась погубить его.
Московский главнокомандующий известил меня об отсутствии директора тотчас по его отъезде, поручив мне вместе с тем исполнение его обязанностей и приказав написать о случившемся донесение министру. Верещагин, обвиненный в государственной измене, был заключен в острог, где содержатся важные преступники.
Поведение Ростопчина в тот короткий промежуток времени, который протек с его назначения главнокомандующим до сдачи Москвы, в полном смысле слова непонятно. Нельзя объяснить мотивы, побуждавшие его совершать те жестокости, которые, при всем их произволе, говорили бы в его пользу, если бы они могли отвратить по крайней мере хоть тень опасности, угрожавшей Москве, ибо Москва, хотя и не составляла всей империи, но, без сомнения, действовала своим примером на всю страну.
Тотчас после назначения и по приезде в Москву Ростопчин стал разыгрывать из себя «друга народа»; он высказывал уверенность, что Наполеон не осмелится двинуться на Москву, но эта уверенность успокаивала только простой народ. Полиция распространяла каждое утро по городу бюллетени, печатаемые по его приказанию и написанные площадным языком, в которых говорилось то о слабости французских солдат, которые так же легки, как снопы, которые русский свободно поднимает простой вилою, то писалось, что жители могут спокойно оставаться у своих очагов, что трусы хорошо сделают, если удалятся, то говорилось, что готовится громадный воздушный шар, в лодку которого будут посажены вооруженные люди, чтобы бросать с высоты разрушительный огонь во французские легионы; что прежде Ростопчин смотрел одним глазом, а теперь он будет смотреть в оба. Занимая, с одной стороны, этими глупыми шутками праздношатающихся, он вселял, с другой стороны, ужас, проявляя свою власть такими жестокими мерами, которые заставляли всех трепетать. Например, по донесению одного мальчишки, он приказал, без дальнейших рассуждений, наказать кнутом своего повара-француза и сослать его в Сибирь, но повар умер под кнутом».[51]
Вид Кремля от Троицких ворот. Худ. Ф.Я. Алексеев. 1800-е гг.
Мнение Рунича существенно дополняет картину произошедших событий.
«Закидаем шапками французов!»
До последних дней Кутузов твердил, что Москва не будет сдана. А Ростопчин, в свою очередь, сообщал об этом каждодневно в своих афишах, считая, что необходимым «при каждом дурном известии возбуждать сомнения относительно его достоверности. Этим ослаблялось дурное впечатление; а прежде чем успевали собрать доказательства, внимание опять поражалось каким-нибудь событием, и снова публика начинала бегать за справками». Непонятно, чего больше в этих словах графа – желания запудрить мозги или отсутствия всякого представления о первостепенности ряда мер, которые должен предпринимать градоначальник. Вот, например, афиша от 17 августа:
«От главнокомандующего в Москве. – Здесь есть слух и есть люди, кои ему верят и повторяют, что я запретил выезд из города.
Если бы это было так, тогда на заставах были бы караулы и по несколько тысяч карет, колясок и повозок во все стороны не выезжали.
А я рад, что барыни и купеческие жены едут из Москвы для своего спокойствия. Меньше страха, меньше новостей; но нельзя похвалить и мужей, и братьев, и родню, которые при женщинах в будущее отправились без возврату. Если по их есть опасность, то непристойно; а если нет ее, то стыдно. Я жизнью отвечаю, что злодей в Москве не будет, и вот почему: в армиях 130 000 войска славного, 1800 пушек и светлейший князь Кутузов, истинно государев избранный воевода русских сил и надо всеми начальник; у него, сзади неприятеля, генералы Тормасов и Чичагов, вместе 85 000 славного войска; генерал Милорадович из Калуги пришел в Можайск с 36 000 пехоты, 3800 кавалерии и 84 пушками пешей и конной артиллерии. Граф Марков чрез три дни придет в Можайск с 24 000 нашей военной силы, а остальные 7000 – вслед за ним. В Москве, в Клину, в Завидове, в Подольске 14 000 пехоты. А если мало этого для погибели злодея, тогда уж я скажу: «Ну, дружина московская, пойдем и мы!» И выйдем 100 000 молодцов, возьмем Иверскую Божию Матерь да 150 пушек и кончим дело все вместе. У неприятеля же своих и сволочи 150 000 человек, кормятся пареною рожью и лошадиным мясом. Вот что я думаю и вам объявляю, чтоб иные радовались, а другие успокоились, а больше еще тем, что и государь император на днях изволит прибыть в верную свою столицу. Прочитайте! Понять можно все, а толковать нечего».
«От главнокомандующего в Москве. – Здесь есть слух и есть люди, кои ему верят и повторяют, что я запретил выезд из города.
Если бы это было так, тогда на заставах были бы караулы и по несколько тысяч карет, колясок и повозок во все стороны не выезжали.
А я рад, что барыни и купеческие жены едут из Москвы для своего спокойствия. Меньше страха, меньше новостей; но нельзя похвалить и мужей, и братьев, и родню, которые при женщинах в будущее отправились без возврату. Если по их есть опасность, то непристойно; а если нет ее, то стыдно. Я жизнью отвечаю, что злодей в Москве не будет, и вот почему: в армиях 130 000 войска славного, 1800 пушек и светлейший князь Кутузов, истинно государев избранный воевода русских сил и надо всеми начальник; у него, сзади неприятеля, генералы Тормасов и Чичагов, вместе 85 000 славного войска; генерал Милорадович из Калуги пришел в Можайск с 36 000 пехоты, 3800 кавалерии и 84 пушками пешей и конной артиллерии. Граф Марков чрез три дни придет в Можайск с 24 000 нашей военной силы, а остальные 7000 – вслед за ним. В Москве, в Клину, в Завидове, в Подольске 14 000 пехоты. А если мало этого для погибели злодея, тогда уж я скажу: «Ну, дружина московская, пойдем и мы!» И выйдем 100 000 молодцов, возьмем Иверскую Божию Матерь да 150 пушек и кончим дело все вместе. У неприятеля же своих и сволочи 150 000 человек, кормятся пареною рожью и лошадиным мясом. Вот что я думаю и вам объявляю, чтоб иные радовались, а другие успокоились, а больше еще тем, что и государь император на днях изволит прибыть в верную свою столицу. Прочитайте! Понять можно все, а толковать нечего».
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента