В лишенном признаков времени и стиля ресторанчике нам наливают почти японский суп и чай. Я пытаюсь расслабиться, но меня пробирает странная дрожь. Вся страна страдает от гриппа, может, и в меня проник мерзкий вирус? Аня достает из сумочки таблетку и рекомендует:
   – Прекрасный антигриппин, выпей. У тебя странный вид, ты на себя не похожа… – это такая фигура речи, потому как мы обе понимаем, что именно такая я гораздо больше похожа на себя, чем раскисшая и вялая, какой она меня видела некоторое время назад.
   – Видела на выставке странного типа с сумкой «Пятый конгресс урологов»?
   – Да, я этого человека периодически вижу в самых неожиданных местах, только не знаю, кто он, – Анечка достает красный ежедневник и проверяет, все ли дела сделаны: ее жизнь находится как раз на том витке, где ничего нельзя забывать.
   – Представляешь, если этот дядька ходит по всем собраниям? Совсем по всем: конгрессы урологов, съезды библиотекарей, выставки, благотворительные концерты в церквях… – у меня мелькнула мысль, но, пожалуй, эту можно и пропустить, она первая, шальная. Хотя для разогрева очень неплохо.
   – Особенно ему должны нравиться собрания Свидетелей Иеговы или празднования буддийского нового года, – подыгрывает мне Аня. Эти интеллектуальные игры – одна из немногих радостей, которые можно себе позволять без страха испортить фигуру, биографию или карму.
   Отчитываюсь об отмене московской выставки, расспрашиваю подругу о личной жизни и, глядя в тоскливые глаза креветки, которую собираюсь съесть, понимаю, что наступил решающий момент. Аня записывает в своем правильном ежедневнике список галерей, которые еще обо мне не знают, мы намечаем день объезда владений, список картин на предстоящую выставку, содержание статьи и прочие мелочи, но я чувствую, что приступ уже близок, словно родовые схватки. Я вижу вспышки в голове, картинки и образы. У меня начинаются видения и, нарушая стройное течение беседы, происходит внутренний взрыв. Я не кричу «эврика», я же не сумасшедшая, я тихо и связно начинаю проговаривать то, чего сама еще никогда не слышала.
   – Я давно думала, и вот мне кажется, что можно попробовать сделать один проект, – я ни о чем давно не думала, но Аня внимательно смотрит на меня и переходит в тот самый идеальный режим восприятия. – Мне скучно делать эти выставки, это все никуда не ведет, понимаешь? Приходят люди, которые должны напрячься, отвлечься от дел, ехать на другой конец города, а у них вообще другие желания. И поэтому у нас за последнюю выставку прошло всего около сотни человек, ну ладно, в Интернете мы накричали об этом, но народу даже лишний клик сложно сделать, чтобы по ссылке пройти…
   – И что ты предлагаешь? – Аня подает выверенную реплику, согревая глаза зеленым чаем.
   – Пусть живопись придет к людям, если люди не хотят прийти к живописи.
   – Передвижные выставки? – ее недоумение корректирует ход моих мыслей.
   – Нет, я не предлагаю разъезжать на грузовике с картинами, хотя это неплохо; представляешь, такой рейд по людным местам города с просветительской миссией, об этом можно подумать, даже более того, это можно включить в планы на будущее, но я не об этом. Представь, что однажды утром на улице появляется картина…
   – Зачем?
   – Я пока не знаю зачем, но она появляется, и она изменяет это пространство. И так по всему городу.
   – И ты стоишь с ней рядом или уходишь? – Аня зрит в корень, но меня уже понесло.
   – Иногда я могу ее прямо там и писать, но это сложно, потому что окружающие дети будут все в красках и меня будут бить их мамы. Лучше просто ее оставлять и уходить.
   – Холст в раме оставить на улице и уйти? – Аня вышла из образа, потому что мне удалось ее шокировать. – А не проще сразу оставить чемодан с деньгами? Ее же утащат минуты за три, никто и увидеть не успеет. Если только ты не привяжешь ее цепью с замком, тогда на звук распиливаемого металла прибежит страшная толпа народа.
   – Это вариант, но я думаю, что вместо холста должны быть большие листы оргалита. Я давно мечтала о масштабной живописи, мне тесно на холсте, и это шанс показать большой аудитории, что есть искусство. Я не нарушу ни одного закона, мне не нужно для этого разрешения администрации, я просто буду приносить людям радость.
   – А себе славу… – в Ане заговорил пиарщик. Во всем этом есть то, что заставляет двигаться наш мир, – информационный повод. – Это не скандал, но изящно. Конечно, кусок оргалита упрут быстро, но фотографии и видео обессмертят эту акцию… Продолжай.
   – Раз в неделю в разных точках города будут появляться эти картины, постепенно люди будут их искать, это превратится в общегородскую игру, где выиграют все.
   – И сколько таких картин?
   – Допустим… Двенадцать. Всю весну, каждую неделю по картине. У меня есть время, у меня нет дела, у меня нет идеи для новой книги, а что может быть лучше, чем живой проект?
   – Это не просто проект, это такая махина, что его не поднять в одиночку… если о нем никто не будет писать, если его никто не будет снимать, если никто не будет выкладывать эти материалы в сеть, то ты просто подаришь двенадцать листов оргалита местным бомжам на обустройство высокохудожественного жилища, и я вижу в этом миссию, но тебе самой придется найти что-то особенное для себя. Ты не сможешь сделать этого, если все картины будут просто картинами, – она сделала блестящий пас, теперь мыслепоток несется на меня со страшной скоростью.
   – Значит, это будет серия. Каждая работа под номером, и каждая станет частью истории, я пока не знаю, какой, но придумаю…
   Главное, что у Ани не возникает главного вопроса, который неизбежно появится в головах людей, далеких от современного искусства. Это мучительный вопрос «зачем». Аня же прекрасно знает, что художественная акция прекрасна не утилитарностью, а новизной, и она чувствует этот нерв неизведанного так же остро, как и я.
   – Только до весны осталось всего три недели, и мне кажется, что надо немного отложить, начинать ближе к маю, когда потеплеет… – может, она и права, но дотерпеть до тепла я не смогу.
   – Я начну с первого дня весны, – внутри полыхает пламя идеи, и я хочу нести его человечеству. Однажды я заработаю неприятности, и какой-нибудь орел выклюет мне печень.
   Выходя из ресторана, краем глаза замечаю сидящего у окна мужчину. Это сама безупречность. Неужели они существуют? Нью-йоркский тип банковского работника, который проводит вечер в одиночестве. Он уже никого не ждет, потому что допивает капучино, и это странное искривление пространства забросило его сегодня в Питер. Уже на улице оборачиваюсь, наши взгляды встречаются через стекло, но мне не хватает смелости сделать эту встречу неслучайной.
 
   Домой возвращаюсь абсолютно невменяемой. Раскидываю по всем горизонтальным поверхностям одежду, бусы и прочие мелочи (за минуту до этого я пыталась бусами открыть дверь – они звенели в сумке как ключи), бегаю из комнаты в комнату, включаю и выключаю телевизор, сажусь на диван, убегаю в кладовку, понимаю, что тут мне ничего не нужно… Меня тянет сразу в несколько мест. Я хочу залезть в Интернет и тут же поделиться изобретением, потом обзвонить всех, у кого есть уши и телефоны, чтобы они тоже порадовались за меня, а еще я с трудом сдерживаюсь от желания открыть окно и завопить на всю улицу от счастья. Из этой точки моя жизнь становится структурированной, расчерченной на шаги и движения, в ней появляются преодолимые и непреодолимые сложности, миллионы проблем и поиск их решения. И скука вместе с тоской собирают вещички, бросая на мою радость обиженные взгляды. Иду на кухню и нахожу пузырек с валерьянкой.
   – Раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три, – что это я? Тридцать капель, никакого вальса. У обычных людей не дрожат руки, не выпрыгивает сердце. Да хватит уже так переживать, не надо бояться. Придумала – надо делать. И никаких сомнений, никаких остановок.
   Вот сейчас я сяду на стул и несколько минут просто не буду двигаться. В полной тишине становится ясно, что мне необходимо ехать. Стараясь двигаться медленно и прийти в себя, натягиваю джинсы, свитер, беру сумку, набрасываю на спину куртку и не забываю выключить свет в ванной. Если бы за мной следили скрытой камерой, то ничего необычного не заметили бы, просто в десять часов вечера Саша Романова решила прогуляться. Они же не слышат, что у меня внутри визжат три разных голоса, и все три мои, а в такой компании я рискую встать в ряды художников с психиатрическим диагнозом.
   – Мам, я сейчас к тебе приеду, мне надо.
   Мама удивленно угукает в трубку, но я уже вывожу машину из двора. Ночное шоссе – лучшая медитация и очистительная практика.
   Если бы меня кто-нибудь попросил назвать самого адекватного человека, я бы, без сомнения, сказала, что это моя мама. Как ей удалось родить меня – глобальная загадка и игры генетики, но мне повезло, и я сверяюсь с ней, как с некоей эталонной шкалой. Чтобы сохранить здоровье и нервы, большую часть года она живет за городом, покидая дом в яблоневом саду лишь по необходимости: прогуляться по Европе или погреться у моря. Или в случае открытия эпохальной выставки, или когда приезжает на гастроли известный московский театр, или если у очень близкой подруги случится особенно грандиозный юбилей – а что еще можно делать в городе? Я тоже так буду жить, если доживу до ее возраста. Маме в общем очень нравится то, что я делаю, но каждое мое действие в отдельности вызывает у нее разные чувства в спектре от недоумения до расстройства.
   Как и Пашкина Анна Николаевна, моя мама очень переживает из-за того, что мы тратим жизнь на всякие несущественные вещи, занимаемся всяческими глупостями, вместо того чтобы нарожать детей или хотя бы одного, самого такого завалящегося ребеночка. Мы с Павлиной по разным причинам держим оборону и не поддаемся на предложения родить внуков и сдать им, а самим ехать хоть в Африку спасать мир от СПИДа. Мой развод мама восприняла как неизбежную неприятность, поскольку сама пережила их несколько, но теперь было совершенно неясно, когда я соберусь размножиться и наполнить ее огромный дом смыслом.
   Однажды, когда нам с Пашкой было лет по четырнадцать, мы шли из школы и обсуждали далекое и совершенно непредсказуемое будущее. Что впереди, мы представляли с трудом, но я отчетливо помню, что отрицала возможность существования семьи, хотя одновременно внутри себя понимала, что говорю глупости. Я помню двойственность этого разговора, когда произносились вслух одни слова, а думались совершенно другие. Мужа я присматривала для себя лет с трех, так что, можно сказать, мама лишь озвучивала мои желания и промахи.
   Ушаковская развязка уже опустела, Приморское шоссе, мокрое и призрачное, несет через сырой лес, где с веток падают комья снега, набухшего от внезапного дождя. Начинается метель, и я вижу, как дорога превращается в звездный тоннель, и реальность начинает терять ясные очертания. В один момент мне кажется, что это полет сквозь галактику, и мысленно я представляю себя стрелой. Таких внутренних скоростей никогда не было. Внезапно из-за поворота на меня выбегает абсолютно неожиданный для моего состояния вселенской вседозволенности человек с полосатой палочкой и, чтобы я не сомневалась, что его интересую именно я, а никто иной на этом безлюдном шоссе, он тычет своим жезлом мне в лицо. Похоже, что за наслаждением внутренними скоростями я как-то не заметила, что превысила внешнюю. Вот сейчас строгий дядя и скажет, до какой же степени я обнаглела. Но на самом деле я безмерно счастлива, потому как больше всего на свете я боюсь задавить гаишника, и то, что он бросился на меня, а я такая молодец и совершенно не причинила ему никакого вреда, – это большой праздник, о чем я спешу сообщить ему лично в открытое окно.
   – Какое счастье, что я вас не сбила! – я улыбаюсь как полный идиот. Еще пара секунд, и меня будут подозревать в том, что я под градусом или, что еще хуже, под кайфом.
   – Капитан Иванцов… – растерянно представляется он.
   – Знаете, а вы у меня первый, – продолжая улыбаться, протягиваю ему документы.
   – В каком смысле? – его ступор усиливается, он даже отделяется от изучения прав и страховки.
   – В прямом. Меня никогда не останавливали на дороге, – говорю чистую правду.
   – За… семь лет? – он вчитывается в мои права. Да, получается, что так. Пять первых же права у меня просто лежали без дела. – И что мне с вами делать? – капитан Иванцов немного покраснел, даже много. Он теребит мои документы, а я продолжаю улыбаться. Потому что мое настроение ничуть не испорчено.
   – Отпустить? – предлагаю незамутненно, словно это единственно верное и понятное решение.
   – Как отпустить? – такая я у него, наверное, тоже первая.
   – Просто отпустить…
   – Но сто пятьдесят в час…
   – Какой ужас! Неужели сто пятьдесят?! Знаете, это что-то со мной не то, я обычно быстрее ста двадцати ни-ни, – честно признаюсь ему, вполне осознавая, что это тоже сомнительное оправдание.
   – Только больше так не делайте… – он протягивает мне документы.
   – А зовут-то вас как, вы же мой первый, – задаю я финальный вопрос, от которого Иванцов становится абсолютно красным и сквозь смущение тихо произносит: «Юра…»
   Юра… Он растворяется в зеркале заднего вида, как видение, как тихий ангел.
   Зеленогорск всегда встречает тишиной и расслабленностью курортного местечка, где летом больше дачников, чем местных жителей. А зимой, когда случайные люди уезжают обратно в грязный и нервный город, течет совершенно другая жизнь, темп которой задают концерты в кирхе по субботним вечерам и литературные чтения в библиотеке. В яблоневом саду гуляют дамы с собачками, а под огромной грушей на детской площадке строят снежную крепость. Тут весной пенно цветут деревья, а осенью полыхают огненными снопами клены, оттеняя ослепительную, снежную белизну церкви.
   Мама построила дом в средиземноморском стиле с окнами от пола до потолка, которые летом распахиваются в сад, где под внимательным присмотром ландшафтного дизайнера разрастаются гортензии, маки, пионы и сотни других цветов, разведенных специально для меня. Вдобавок к дому была построена и мастерская, и эта медовая ловушка однажды захлопнется.
   – Что случилось? – мама встречает меня, запахнувшись в пушистую шубу. – У тебя же завтра с утра лекция, придется отсюда выезжать часов в шесть… – она права, логики в моем поведении не слишком много.
   – Пойдем, расскажу.
   – Ты здорова? Сережа? – Бывший муж – это достойная причина, чтобы принестись ночью.
   – Не, что ты. Я его уже сто лет не видела. Пойдем в дом. Мне зябко после дороги, – вернее будет сказать, что меня колотит озноб, бьет колотун и я вся трясусь, словно в пляске святого Витта. Ну хватит уже!
   – Чай будешь? Вина не предлагаю – тебе обратно ехать скоро.
   Кроме кухонного оборудования, шкафчика для коллекционных вин, стола и диванов на первом этаже нет практически ничего. Отсутствие мебели компенсируют картины, развешанные по всем стенам и простенкам, даже под лестницей. Мама коллекционирует меня. Я не возражаю и регулярно пополняю ее коллекцию. Особенно она обогащается летом, когда каждый цветок становится поводом для творчества.
   – Как продвигается новая книга? – писатели в маминой системе координат стоят выше художников, поскольку она признает литературоцентричное начало нашей культуры, так что мое стремительное превращение из художника в писателя ее очень обрадовало, и теперь она ожидает новой книги, а я ей вместо книги привезла концептуальное искусство.
   – Книга будет обязательно, но только позже… – я рассказываю про картины на улицах и вижу, как у мамы любопытство трансформируется в непонимание, а на смену ему приходит и раздражение.
   – Можно, я тебе перескажу, что я поняла? – начало не предвещает ничего хорошего. – Ты будешь непонятно ради чего раздавать свои картины. Кто узнает, что их сделала именно ты? Где будет написано, что Саша Романова автор? Почему их нельзя унести обратно? Показать и забрать? Кто это будет видеть? Почему люди вообще будут на это смотреть?
   Вопросы все правильные, как ни поверни. Зачем, кому, как… И я знаю ответы на них.
   – Никто не будет знать, кто автор – это секрет. Я не буду забирать картины обратно, потому что такие правила игры. Пусть с ними случится все, что случится. Я поставлю их в самых разных местах, где люди идут или стоят, или там может проходить только один человек в день. И картины придут к людям и изменят их мир.
   – Это какая-то чушь…
   – А коров помнишь? Вся Флоренция была уставлена коровами. Зачем?
   – Это коровы… Это скульптура… Ее нельзя унести! Ладно, допустим, тебе захотелось так потратить свое время, но я не вижу здесь ни смысла, ни идеи, ничего… пусто. Я бы поняла, если бы ты поставила эту картину, а потом вокруг нее устроила бы некое действо, спектакль кукольный для детей или еще что-нибудь. Или кто-то мог бы раздавать буклеты, которые ты напечатала. Их у тебя сколько тысяч?
   – Одна, всего одна, – совершенно никому не нужная тысяча буклетов, которые должны были стать частью московской выставки, а теперь просто занимают два кухонных стула.
   – Тебе книгу надо писать, от тебя ждут текст, потому что писатель должен писать. А в Москве…
   – А Москвы не будет. Мам, у меня тупик. Выставка отменилась, книжка не пишется, ничего не происходит! Неужели непонятно, что надоело заниматься всей этой ерундой. Живопись эта – тоска смертная, все понятно, все предсказуемо. Еще один роман, еще одна картина!
   – Иди волонтером в хоспис, раз так истосковалась по реальным делам, – у мамы есть такое выражение лица, которое невозможно пережить: она вся словно тяжелеет, в глазах стальной отлив и холод. Она становится бритвой, рассекающей мои иллюзии.
   – Можно и так.
   Я устроена удивительным образом. Вот напишу картину, а как она получилась – не понимаю. Отчетливо вижу, анализирую, но оценить не могу. Одну секунду кажется, что хорошо, а потом плохо, а потом так просто великолепно… И я начинаю показывать ее разным людям, чтобы они мне сказали – как! Я принимаю чужие мнения и меняю точку зрения. Похвалили – вижу: замечательная картина. Раскритиковали – начинаю чувствовать, что сделала ерунду. Как маятник. Нет у меня четкой позиции по поводу собственного творчества. Вот про других все знаю, а себя словно не вижу.
   – Знаешь, – мама внимательно смотрит на меня. – Я ничего не понимаю в искусстве. Иногда я могу тебе подсказать, но это не бизнес, это что-то совершенно другое, и законы твоего мира мне не всегда ясны. Конечно, меня удивляет твое желание отдать в никуда картины. Поверить, что кто-то, увидев живописные произведения в своем дворе, станет лучше, я не могу. Ты же именно этого хочешь? Изменить мир при помощи картин – это наивная мысль, но красивая, так что делай. Делай… О, второй час, спать иди – тебе же завтра лекцию читать. Ты хоть подготовилась?
   – Ага, – сижу, всматриваюсь в распахнутое пространство дома, прислушиваюсь к тишине. – А ёлку когда уберешь, февраль уже?
   – О, ёлка… Саш, я знаю тебя лучше, чем ты сама, и всю эту историю ты придумала от тоски, но учти, еще ни разу ты не сделала ничего хорошего без любви. Вот сейчас тебе кажется, что эта задумка идеально понятна, что все будут видеть эту… акцию твоими глазами, но на самом деле никто ничего не поймет. Ты спасаешься от тишины – хорошо, только не заблуждайся насчет великой миссии.
   Иду в душ и залезаю в кровать. В этом доме мне отведена целая комната с гигантской кроватью и телевизором, который показывает только три канала из-за сосен – они перекрывают сигнал наглухо. Мне осталось спать всего несколько часов, а завтра ждет дорога, утренняя пробка, лекция и все то, что записано в ежедневнике. Но вместо обычной пустоты ощущаю пульсацию. Пусть ничего не понятно и нет той самой любви, но сердце колотится бешено и что-то началось, что-то.
 
   Утром человек думать не может. Утром человек пьет кофе, держится за живот, потому что его мутит от недосыпа, и больше похож на амебу. Для обретения формы надо встать под воду и стараться не уснуть прямо так, прямо тут. Утром у меня все мысли замкнутого типа: «И вот я прихожу, и вот я прихожу, и вот…» Можно не мучиться и пользоваться чужими – в полной внутренней тишине я просматриваю телевизионную бодрость. Ни за какие деньги бы не согласилась работать на утренних эфирах. Если они уже в пять часов улыбаются и машут, это их в четыре посадили на грим, а выехали на работу они в три, а встали в два? Или они не ложились? И так каждый день…
   Вчера я не догадалась взять с собой приличную одежды, а у мамы припрятаны только летние платья, что даже для моей Мухи несколько излишне экстравагантно. То есть для преподавателя слишком, а студенты позволяют себе всё и еще немного. Они носят балетные пачки с ватниками, втыкают в волосы искусственные цветы и кисти, бреются налысо и красятся в пять цветов одновременно, они переделывают рубашки в штаны и штаны в кофты, для них все является полем эксперимента, где цвет и форма – это всего лишь возможность для выражения, а собственное тело – демонстрационный объект. Но у меня для них сегодня только джинсы и никакой свитер.
   К первой паре приезжаю, сделав крюк через «Кофе-хаус», где мне наливают в пол-литровую бадью горький-горький кофе. Лекция. Мне нравится переноситься в прошлое, оставаясь в настоящем. Не напрягаю нежный студенческий мозг датами, развлекаю интимными подробностями жизни царей и цариц, завершаю мероприятие словами:
   – Этот город был сном Петра, однажды он увидел его, полюбил и превратил абсолютно непригодные для жизни территории в самый европейский город России. Идея – это возможность, и воля императора была так велика, что даже после его смерти город продолжал расти и развиваться.
   Пауза. Финальная точка.
   От совершенно свободного утра надо перетекать к совершенно свободному дню и ехать на Ваську. Неожиданно оказывается, что на улице светло, что вышло настоящее солнце и светит совершенно искренне. Мухинское крыльцо обрывается в ослепительный световой поток, и Соляной переулок, замерзший и больше похожий на речку, словно хочет напомнить, что когда-то он действительно был каналом, а на том месте, где сейчас учатся художники, возводили нешуточные корабли. Машину я оставила рядом с ангелами, которые сидят на декоративных фонарях перед входом в музей Академии, этим маленьким идолам абитуриенты по традиции приносят дары, а они за это обещают удачу. Небо над куполом Пантелеймоновской церкви искрится синью, прозрачной и чистой, а снежные стены делают город нарядным, и каждая сосулька звенит солнцем. А триста лет назад его просто придумал один человек.
   Соляной переулок – это особое место в жизни, мимо которого я однажды не смогла пройти. Допускаю, что все могло случиться иначе, но после школы надо было сделать свой выбор. Это была истинная мука. Напряжение одиннадцатого класса не поддается описанию, все мы тогда задавались только одним вопросом: что дальше? В облаках или в ветре прочесть предназначение было невозможно, на Таро я тогда еще гадать не умела, а родители твердили только мрачное: «Поступи». Куда и зачем, они не знали, но больше всего на свете мы боялись пролететь, не попасть. Страха промахнуться не было, казалось, что мир – это бесконечная возможность, что любое решение можно изменить. Мои подкурсы были очень ненапряженными – приходила и слушала рассказы про историю России, которые мне и еще трем самоопределившимся читал посвященный в высшее знание профессор. Я была совершенно явным художником, училась в художке и выставлялась лет с пятнадцати, но определиться со специальностью никак не могла, а чистых живописцев учили только в Репинке, а там было душно и пыльно, так что оставалась Муха с искусствоведением как компромисс и судьба.
   Удерживая в себе просветленное состояние, переношусь через мосты, стараясь не очень заглядываться на панорамные разлеты реки и силуэты набережных, знакомые с детства. Петр Николаевич – мой издатель и редактор – ждет меня в своем клубе литературно-концертного назначения, где продаются книги и кофе и по вечерам играют разные хорошие люди всякую никому не известную музыку.
   – О, заходи, – Петр Верлухин напоминает сенбернара, который по своей доброте никого не ест и даже ни на кого не лает, потому что очень сильный и очень умный. Он стал писателем так давно, что успел сочинить целую библиотеку. В Питере осталось всего несколько писателей, которых называют классиками, так вот он один из них. Его лично поздравляют великие люди со всяческими юбилеями, и в Смольном нет двери, которая была бы перед ним закрыта, но он не памятник самому себе, и благодаря этому уникальному качеству Верлухин обогатил русскую литературу парой десятков хороших писателей. Он находил их в сети, печатал им книжки и выпускал в полет. Мне повезло быть в этой стае.