«Странная вещь — судьба!» — честно размышлял Шпеер, и, закрывая глаза, как всегда, он, примерный отец и муж, постарался представить себе, что делается сейчас в чистеньком домике в Веймаре, за садиком, за занавесочками с кремовыми трубадурами на них. — Вот Берта вошла с кофейником, Фриц и Мици сидят на высоких стульчиках с чинной благовоспитанностью немецких детей, которые, конечно, не ходят голышом, как дети в этой ужасной России. «Дети, — говорит Берта, — отодвиньте на минуту стаканы и вспомните вашего папу. Что делает теперь ваш папа?» Мици, какая воспитанная девочка, эта Мици, пухлыми, словно перевязанные колбаски, пальчиками отодвигает стакан и подымает глазенки к небу. На ее глазенках, голубых, как василечки с полей Веймара, дрожат слезинки. О, эти святые детские слезинки! О, эта бессильно опущенная с кресла рука жены и взгляд, устремленный поверх детских головок! Ему казалось, что взгляд Берты проходит через поля и горы, прямо к нему, и в такие мгновения — он с ними, в тесном кругу семьи, цели и оправдания своей жизни…
   «Завтра пошлю им письмо!» — подумал он, засыпая. . Инженер Кранц давно уже спал тем спокойным сном, каким спит математик или хирург, совершивший сложную операцию.
   Но «негодяй» не спал.
   Кто знает, какие бури разбушевались в этой русско-швейцарской душе? Потряслась ли она столь нелестной характеристикой славянства, данной инженером Кранцем? Заговорило ли в ней наконец самолюбие? Или какое-нибудь гениальное мошенничество созрело в глубинах широкой натуры, для которой нет ничего невозможного: будь то швейцарский паспорт или Московский подземный Кремль. Но только, когда оба инженера заснули и Шпеер уже видел во сне, как он идет к своему домику и Фриц и Мици бегут к нему навстречу в голубеньких костюмчиках, «негодяй» потихоньку свернул губительную машинку и полез наверх в дыру подземного хода. Он отвалил доску. В отверстие ударило резкое весеннее солнце, а воздух был крепок, как вино.
   Он осторожно вылез в дыру доску привалил опять, навалил на нее сверху камней, аршина на полтора затрамбовал землей, подумав при этом, что так будет надежнее и хода немцам теперь не отвалить, если даже они взорвут его динамитом. Потом, сбив с машинки статив, он завернул ее в платок и стал подниматься на поверхность…
   Солнце уже поднялось над крышами, по улице гудели трамваи, был как раз тот час, когда Фредерико Гла-вич с неизъяснимым наслаждением хлебал чай в номерах «Савелово», а Дарья как ошпаренная летела к Страстному за автомобилем. «Негодяй» стряхнул с коленок землю, отдохнул с полчаса на Страстном бульваре и не торопясь пошел обратно по Большой Дмитровке к дому, который выходит углами на Софийку и Неглинный…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
О ВРЕДЕ ОПРОМЕТЧИВОСТИ

   Ворвавшись в кабинет инженеров, чтобы плюхнуться на диван и отдышаться от таких невероятных событий, «негодяй» как вкопанный остановился на пороге.
   В кабинете сидел Фредерико Главич.
   — Вы здесь? — пролепетал он, проглатывая язык.
   — Как видите.
   — И давно вы здесь?
   — Только что, дорогой компатриот. Ну, как дела московского метрополитена?
   — Ах, это такой кошмар, вы даже представить себе не можете… Если бы не пятьдесят тысяч франков, которые вы мне обещали, дорогой патрон, я ни за что не согласился бы претерпеть подобные ужасы. Я едва остался жив! Все остальные члены экспедиции погибли, — тут он со скорбью снял кепку. — Единственным утешением им будет сознание, что погибли они смертью героев.
   И он рассказал удивительные вещи. Как с отвагой и с величайшим презрением к опасности экспедиция спустилась под землю. Как втроем, имея только машинку с губительными лучами, они под землей отбили нападение целой дивизии большевиков. Как инженер Кранц с лопатой бросился в атаку, а бедного инженера Шпеера взяли в плен и живьем сожгли на костре. Он — швейцарец, но он клянется отмстить за германских подданных, погибших столь невероятным образом.
   Миллиардер с интересом слушал смертоносный доклад своего служащего. На толстых его губах висела улыбка, и он подбирал губы, словно боялся ее обронить.
   — А скажите, дорогой Басофф, — спросил он внезапно, — как вы намерены поступить с вашей невестой?
   — С какой невестой? — опешил «негодяй».
   — Я не знаю, как ее зовут… Княгиня Обло… 06-ле… словом, она была здесь минут за пять до вашего прихода, жаловалась, что вы… э-э-э… словом, я прочел вашу расписку о том, что… э-э-э… вы признаете себя отцом ее ребенка и обязуетесь на ней жениться… Я, господин Басофф, не люблю невыполнения моими служащими их обязательств… Бедная женщина очень убивалась. Я дал ей слово, что вы получите ваш гонорар только после свадьбы на этой обма… э-э-э… этой бедной женщине.
   «Негодяй» молча, словно подрезанный стебелек, свалился в обмороке. Есть вещи, под которыми безмолвно падают даже слоны.
   Полчаса спустя миллиардер и «негодяй» шли по улице. Они молча дошли до Театральной площади, постояли у цветочных портретов. Главич задумчиво поковырял палкой газон, потом сказал:
   — Я должен побывать у посла. В четыре я буду дома, в «Гранд-Отеле Савьелово». Вы мне сообщите туда,о своем решении. В пять я назначил прийти этой бедной женщине… До свидания, мой опрометчивый друг.
   Он пошел по тропе, тяжело опираясь на палку. «Негодяй» посмотрел ему вслед с плохо скрываемой ненавистью.
   — В четыре… Ну-ну… Извозчик!., на Бутырки!..
   — Кэтт! Вы здесь? Мое сердце предчувствовало, что вы здесь. Едва этот далматинский мастодонт сообщил мне, что он остановился в «Гранд-Отеле Савьелово», я опрометью бросился сюда! Кэтт, соберите все ваше мужество и выслушайте меня спокойно…
   Кэтт полулежала на канапе, также после двенадцати перетащенном Васькой сюда из номера небритых кавказцев. На ней был халатик, от нечего делать она чистила ноготки и размышляла о горькой своей судьбе. Семнадцатилетней девушкой на берегу моря, купаясь в трико телесного цвета, простенькая, как стебелек одуванчика, веселая, хохотушка, она прикрывала глаза ладонью, когда по горизонтам тянулись паруса и черные дымы кораблей. Дочери рыбаков ждут паруса своей ждзни с горизонтов. А он, рыхлый и неподвижный, как дохлый спрут, тут же за ее синой лежал на песке и думал раздраженной от немочи мыслью о том, что пора тянуть веслами к родным берегам: они лучше обманчивых берегов чужбины. Счастье подуло с гор, и мать советовала ей не упускать столь редких в жизни рыбачки парусов. Потом она научилась вставать в четыре, с головной болью, откладывать деньги на книжку в банк, размышляя, полировать ноготки и жить по ночам, когда женщины в больших черных шляпах напоминают бабочек смерти, стремглав летящих на огонь. Но она верила в свою звезду, пусть только округлится сумма, с которой будет не страшно спросить свое сердце: чего же ты хочешь теперь?
   — Кэтт, по дороге сюда я звонил на аэродром… Летчик улетает в Кенигсберг сегодня в половине пятого. Завтра мы с вами в Берлине. Завтра мы навсегда свободны. Завтра же я скажу вам: моя маленькая крошка… А книжка? — спросил он внезапно, выпуская ее руки. — Он взял ее с собой?
   — В чемодане!
   «Негодяй» вздохнул с облегчением;
   — Завтра же я скажу вам: моя маленькая крошка, мы можем быть счастливы, если успеем снять с текущего счета те два с половиной миллиона, которые совсем не составят большой бреши в капиталах золотого осла. Не губите же своей молодости, Кэтт!
   Кэтт в полуобмороке закрыла глаза. Нет, нет… Но вот сегодня он вернется, он возьмет ее за подбородок своими желтыми вялыми пальцами — на ногтях пальцев уже светится синевой смерть, — он откинет ее голову, как слизняк, приклеится к ее губам и будет поцелуем тянуть душу из нее, тянуть жизнь…..
   — Хорошо! — прошептала она покорно.
   Тогда «негодяй» прикрыл дверь, на замочную скважину, в которую уже всверлился внимательный Васькин взгляд, накинул пальто и, пока Кэтт лихорадочно, как при пожаре, надевала дорожное платье, «негодяй» открыл чемодан миллиардера, вынул из него чековую книжку, печать, которой Главич припечатывал свои чеки, с усмешкой потряс грязными клетчатыми носками миллиардера и бросил их на подушку, потом аккуратно закрыл чемодан и принялся составлять записку, которую он решил послать миллиардеру в момент отлета с посыльным:
   "Мой опрометчивый друг, — писал «негодяи», — те пятьдесят тысяч франков, которые вы должны мне заплатить в качестве гонорара, вы можете отдать моей «невесте», если эта каракатица осмелится вас побеспокоить. Все же она была полезной этой умопомрачительной затее — обессмертить далматинского золотого осла с помощью подземной Москвы. Правда, в московских подземельях я не нашел ни одной книжки, но зато я нашел целую библиотеку в сердце вашей очаровательной Кэтт, прилежным прочтением которой мы теперь и займемся. Не пробуйте отыскать нас, потому что я такой же швейцарец, как и «Басофф», как вам угодно было меня называть. Мне же очень жаль, что вы до сих пор не попробовали обессмертить свое имя тем простым способом, который известен каждому рыбаку, но зато более надежен, чем слава и даже миллиарды. Если же и этот способ вам теперь не под силу — плюньте в последний раз в пломбир и прикажите его вынести.
 
   С совершенным почтением
   Теодор Басофффф…"

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
ВЕДЬ ПУЛИ ЛЬЕШЬ! НЕ ДАШЬ!

   Миллиардер ввернулся в пятом часу пешком. В трамвай он сесть не смог по тучности своего сложения, ехать на извозчике второй раз за один день не рискнул, а автомобиля не мог разыскать. У посланника он отказался завтракать: после чая его слегка мутило, пиво же, которое он рискнул выпить по пути в пивной, заев его ради любопытства моченым горохом и воблой, окончательно перевернуло его кишки. У него болела голова. Он думал, что, как только придет, попросит Кэтт послать за коньяком и свежими сливками. Посланник, конечно, был дипломатом, он говорил много, но не сказал ничего, а раз, внезапно обернувшись, Главич поймал его иронический взгляд, сверливший ему спину.
   Васька приветливо махнул салфеткой и растворил двери с величайшим почтением.
   — П-жаллт-ссс!..
   Он тут же обмахнул салфеткой пыль со стола и с ботинок миллиардера.
   — Самоварчик прикажете-с?.. М-мигом! — сорвался он, не ожидая ответа.
   — П-с-т! — слабо свистнул миллиардер. — Где дама?
   — Ушли-с с господином другим иностранцем… Велели передать, что будут к восьми-с.
   — Хорошо. Никакого самовара не нужно. Я лягу отдохнуть. Никого не принимать. В семь с половиной разбудите.
   — Слушаю-с!
   — Можете идти.
   Васька волчком выкатился из комнаты. По коридору зазвучали его крепкие сапоги, но звук их оборвался внезапно, а в скважину опять всверлился пронзительный глаз. Но миллиардер не видел пронзительного глаза, — не раздеваясь, он прилег на кровать, головой на грязные клетчатые носки; кровать провалилась под тучным его телом, шею душил воротник. Главич сорвал его, но рука вдруг налилась свинцовой тяжестью!
   «Должно быть, мне плохо, — подумал он, — жаль, что нет Кэтт!»
   И с этим последним именем в длинном списке житейских событий — прошлая жизнь поднялась из памяти, поплыв перед глазами, как круги обморока, как дышащие кольца внезапной дурноты… Жизнь прошла, он стар, он — больной, уставший человек, не успевший в жизни сделать того самого главного, ради чего мучился, наживал миллиарды и жил… Оно все должно было прийти, это самое главное, но оно не пришло никогда, или, может быть, ему самому было некогда… Как хорошо вот так просто лежать на кровати в маленьком московском номеришке, где даже не подозревают о страшных его богатствах, согреться, как в детстве под теплым платком матери, и заснуть, заснуть…
   Тогда в огненных кругах плеснуло море, одно огромное и непостижимое. В те дни, когда он еще умел радоваться его неискусным цветам и вольной игре ветра — это было прежде! И будет ли это вновь? — Простым рыбаком он уходил с отцом, и было счастье, когда отец впервые дозволил крепить паруса, и было счастье, когда впервые дрожащей рукой он сам потянул сети, и они бултыхнули живым серебром…
   «Я болен!» — устало подумал миллиардер.
   Он с трудом поднял руку, чтобы нажать кнопку звонка, но рука скользнула по стене и не нашла его. Тогда он слабо вскрикнул, и сам удивился слабости своего голоса: он был тонок, немощен, как голосок больного ребенка.
   Дверь сразу же распахнулась, и предстал Васька, оправляя свесившиеся на глаза кудри:
   — Чего-с прикажете?
   — Дай мне воды! — прошептал миллиардер.
   — В секунд!
   Было до боли отчетливо слышно, как он ополаскивал стакан в коридоре и говорил кому-то свистящим шепотом.
   — Прошу! — сказал Васька, ловко протягивая стакан на ладони.
   И опять толстые губы миллиардера развела скорбная, но добрая улыбка.
   — Сядь! — сказал миллиардер. — Посиди вот тут, — он тронул тяжелым пальцем кровать.
   — Ничего-с!.. мы и постоим-с… наша сила-с в ногах…
   — Сядь! — настойчиво повторил миллиардер. Почти детская, веселая мысль скользнула улыбкой по его дряблому лицу.
   — Скажи мне, мой друг, что бы ты сделал, если бы у тебя было два миллиона?
   — А что-с! — равнодушно протянул Васька. — Что в наше время на два лимона путного укупишь?.. Коро-бок-с, один коробок-с спичек, спички шведские — изволили слышать? — головки советские… вот если бы трешник по червонному исчислению — тут, ваше здоровье, музыка серьезная… Тут я, ваше здоровье, новые союзки к сапогам справлю да матери рупь-целковый на покос спошлю… Знай Васькину доброту!.. Только ведь ты зря! Арапа заправляешь над бедным человеком, который несостоятельный…
   — Чего? — с испугом спросил миллиардер.
   — Трешника-то, говорю, не дашь… Так, пули льешь со скуки.
   — Какие пули? Зачем пули? — еще тише спросил миллиардер, но он понял. Он откинулся на подушку, охватил непослушными пальцами Васькину руку, сказал раздельно, упирая тускнеющий синевой глаз в угрястый Васькин лоб: — Я умираю.
   Васька вскочил на ноги.
   — Стой! — пронзительно закричал он. — Стой! Господин иностранец… Хлопот-то! Хлопот! Погоди минуточку — я за милицией сбегаю.
   И, ловко выдернув из-под головы миллиардера клетчатые носки и на ходу засовывая их в карман, он бросился в коридор.
   — Граждане, милые! — заорал он не своим голосом, заглушая грянувший в пивной хор «русского ансамбля». — Иностранец из шашнадцатого помирать собрался…

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
ТАЙНА АРИСТОТЕЛЯ ФИОРАВАНТИ

   В это время археолог пополз вперед на коленях, сделав знак, чтобы Боб и Дротов двигались за ним. Так доползли они до края пещеры; у края были сложены камни, словно кто-то воздвигал здесь памятник и вот уже вывел фундамент из серых массивных глыб и повел кверху тонким шпилем, но не закончил постройки. На одном из камней при свете соединенных фонариков выступали темные пятна вмуравленного металла. Археолог увидел монеты, на которых отчетливо проступала надпись: «Аристотелес» — и золотой браслет, который Боб тотчас же руками, трясущимися, словно в приступе малярии, отковырял со стены.
   На браслете были выгравированы цветы, летящие по ветру, год 1475-й, тот год, когда, поддавшись увещаниям Толбузина, уже великим мастером прибыл он в Московию, и, наконец, они: целый ряд странных чисел и знаков. На золоте они проступали, как чернь, — отчетливо и ярочно.
   Это была могила Фиораванти, величайшего строителя, умевшего передвигать башни и колокольни, чей магический секрет до сих пор оставался загадкой для зодчих. Боб держал в руках эту чудесную загадку. В жадности он поднес браслет к губам, словно хотел его съесть.
   — Здесь в стене еще клинок! — вскричал Дротов. — Вот он!
   Он вытащил из расщелины шпагу, времен Венеции. На плоском ее эфесе горели камни, а по клинку — видимо, тем же стилетом и той же рукой «гордого воеводы», не склонившего выи — было нацарапано о том, что шпага найдена на муже знатном, истлевшем в подземелье тако, что одежда была натянута прямо на шкелет, и б уде не шпага и браслет, а тако ж монеты — определить, коего он рода — знатного или подлого — не стало б возможно.
   — Вот останки того, кто построил Кремль и сам первый пал жертвой! — прошептал археолог.
   — Да почему же? — взволнованно спросил Боб.
   — . Кто знает! Кто знает! — заговорил археолог тем нерешительным глуховатым голосом, который всегда показывал у него, что вот, вот сейчас он догадается, пусть только ему не мешают. — Я не хочу делать какие-либо выводы, но вы сами сопоставьте факты, оставшиеся в истории о жизни этого замечательного строителя. Он жил в Венеции, он был богат и знатен, и есть указания, что даже константинопольская царевна София Палеолог, которая стала женой Ивана Третьего и которая — заметьте! — приехав в Россию, привезла с собой библиотеку, знала его еще в Италии. После отъезда Софии он, знаменитый мастер и гордость своего отечества… за десять рублей в месяц едет в Москву… строить для царя Ивана Третьего Успенский собор, и Кремль, и подземные ходы под ним. А сто лет спустя его труп и на нем вот эти первые монеты, которые чеканил он же для Московского государства, находят в подземелье несчастные пленники царева внука…
   — Так что же? — воскликнул Боб. — Книги Софьи или сама Софья?
   — Я не знаю, что могло его привести сюда! Я боюсь сделать какой-либо вывод. Может быть, книги!.. Да, да, пожалуй, конечно, библиотека, но разве он спустился бы сюда один, без провожатых, если он думал завладеть ею? А может быть, волей царя Ивана сбросили слишком пылкого итальянца, который однажды не успел вовремя отвести влюбленного взора с лица московской царицы…

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
«НЕВЕДОМОЕ СОКРОВИЩЕ»

   — Прошу вас, — сказал археолог, протягивая пальцы за браслетом.
   — О нет! Это я вам не отдам… Это — мое, — вскричал Боб, — и по праву находки, и по праву…
   — Как все, что мы здесь обнаружим, — строго сказал археолог, — браслет принадлежит Советскому государству, и я должен его сегодня же, вместе с шишаком, шпагой, монетами и образцами костей, сдать в Исторический музей…
   — Павел Петрович, — захлебываясь слюной, заговорил этот спокойный, всегда выдержанный и, в сущности, совершенно неизвестный юноша. В первый раз археолог разглядел его внецшость. В свете фонариков Боб — в широкой берсалино [46] над презрительным изломом бровей и смолью волос — чем-то напомнил вдруг того, перед чьей могилой они сейчас стояли. Смутная догадка уколола Мамочкина.
   — Послушайте, — испугался он, — вы кто?
   — Я — Бембо Форонди… Я итальянец, но все мои предки жили в Казани, где, если вы помните, Иван Грозный убил последнего Фиораванти, внука строителя. В революцию я уехал в Болонью, в ней я раскопал историю своей родословной и вот… Павел Петрович, я имею некоторые основания полагать, что моя фамилия была искажена временем и что настоящая моя фамилия…
   — Вот оно что! — присвистнул Мамочкин.
   — И вот… — тут Боб заговорил с величайшим волнением, — вы, конечно, знаете старинный храм императора Адриана в Риме! Теперь в нем помещается биржа, а над входом, в который прежде величественно входили императоры и жрецы, сейчас красуется жирная отчетливая надпись: «Камера ди комерссиа». Одиннадцать колонн поддерживают этот храм-биржу… И вот четыре иа них источены временем и пошатнулись… Тогда мне показалось, что, владей я чудесным секретом моего предка, я смог бы, как он, выпрямить колонны или перетащить их в другое место вместе с храмом…
   — А зачем?, — рассеянно спросил археолог. — Я предпочел бы, чтобы они рухнули вместе с биржей. Нет, мой дорогой потомок Аристотеля! Браслет я вам все-таки не отдам. Итальянцы не сумели уберечь Аристотеля, поэтому не могут рассчитывать и на его наследство… Тем более у нас самих есть что выпрямить… Если вы сумеете разобраться в этих черных царапинах — поезжайте в Самарканд. Там накренился минарет большой мечети, которую собираются отвести под школу. Его скрепили стальным обручем, но, конечно, он рухнет… Биржа или школа, мой друг, — тут нечего выбирать!..
   И, вытянув из руки Боба магический браслет, Мамочкин бережно засунул его в карман своего пиджачишки…
   Они двинулись дальше по темному краю пещеры. Позднее Мамочкин так и не смог восстановить маршрута этого пути. Это, конечно, были не ходы, прорытые царями… Они были так тесны и узки, что напоминали запутанные кротовьи лазы. Местами головы упирались в потолки, исследователи опускались тогда на колени и ползли…
   Так проникли они в закрытый глухой тоннель и подошли к камере, которая была прикрыта ржавой массивной дверью, по внешнему виду напоминавшей царские врата в церквах…
   — Так вот оно, неведомое сокровище! — закричал диким от радости голосом археолог. Он выпрямился во весь свой костлявый рост. Он был могуществен в этот момент. Его глаза в щетине бровей и бороды горели, как два факела. И руки дрожали крупной радостной дрожью.
   — Ломать двери! — вскричал он, бросаясь с лопатой на дверь, как на врага.
   Дверь была только прикрыта. Она легко поддалась под нечеловеческим напором трех обезумевших от радости людей. И когда исследователи, словно индейцы, нападающие на лагерь врагов, с криком ворвались в камеру, сплошь выложенную мягковатым мячковским камнем, они увидели окованные сундуки, наставленные один на другой почти до потолка. Часть сундуков, к левому краю от двери, была действительно засыпана обвалом потолка, Макарьев не ошибался. Первый, ближайший сундук они с бешенством разбили лопатами, крышка хлюпнула и подалась, и в фонарях яркой игрой блеснуло в глаза исследователей золото. Это были книги, оправленные в золотые переплеты…
   Минут пять спустя археолог, вывалянный в пыли, еще крепче, чем некогда он был вывалян молочницей в сметане, по-турецки сидел на земле, а Боб и Дротов взламывали один за другим ящики, подавали ему книги в тугих переплетах из золота, и тут же археолог проглядывал заглавие каждой из них, от жадности забыв даже про свою археологическую записную книжку и карандаш… Тут оказались: Пиндаровы песнопения, Аристофа-новы комедии, Гелиодоров эротический роман «Эфиопи-ка», Поливневы «Истории», Гефеотионова «География», Замолен, Ефанов — перевод Пандектов, Левиевы, Саллустиевы и Юстиновы «Истории», Цезаревы записки о Галльской войне и Кедровы эпиталамы, Цицеронова книга о республике, Виргилиевы «Энеиды» и «Идиллии», Калвовы речи и поэмы, книга римских законов, кодексы Юстиниана, Феодосия, Федора Заморета и сотни других книг, которые остались только в единственном экземпляре во всем мире, о существовании которых историки только догадывались, не смея даже предположить, существовали ли когда-нибудь они на самом деле. Старый скопидом Иван Грозный владел воистину неоценимым сокровищем, и недаром он запрятал его так глубоко под землю…
   — Ну и что! — вспомнил вдруг археолог, подымая голову от огромной книги, тонкие пергаментные листы которой он только что с величайшим вниманием рассматривал. — Кто же был прав? Забелин, писавший, что библиотека погибла при пожаре Москвы в шестнадцатом столетии, или Тремер и Соболевский, бесстрашно ломавшие копья в защиту ее существования?
   В воскресенье на площади Свердлова, часов в десять утра — когда жизнь начинает закипать полуденной горячкой, а на скверах сотни нянек цыкают на ребят, копающихся в песке, гудят трамваи, носятся, воняя пылью, автомобили, а под ГУМом уже продают бюстгальтеры и духи и какой-то господин в облезлой шапке и сегодня, как вчера, басом уверяет прохожих, что бинокль — необходимый в каждом хозяйстве предмет, — можно было наблюдать довольно странную процессию.
   К Историческому музею подвигались в затылок три человека. Впереди выступал археолог Мамочкия в боевом шишаке времен Ивана Третьего; поверх его люстринового пиджачишки был подпоясан огромный меч, из карманов его торчали берцовые человеческие кости, а под мышкой . — эротический роман Гелиодора «Эфиопика». За ним, как верблюды, вышагивали Дротов и Боб, волочившие огромные мешки черепов, обрывков ржавых цепей и странных книг, переплетенных в золото…

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ,
В КОТОРОЙ ВСЕ РАЗРЕШАЕТСЯ…

   В тот день мальчишки надрывались, вопя у трамваев, у вокзалов, носясь по улицам со скоростью подстреленных воробьев:
   — Тайна подземной Москвы раскрыта!
   — Только десять копеек!
   — Вот она, тайна подземной Москвы!
   На столбах наскоро наклеивали громадные афиши о лекции археолога Мамочкина. Конная милиция оцепила штаб концессионеров на Софийке.
   На площадках трамваев, даже в тот момент, когда им выдавливали кишки, а карманники и дважды и трижды заправляли пальцы в уже опустошенные карманы, — москвичи удивлялись сверхъестественным новостям. И если один начинал:
   — Вы слышали о…
   — …подземной экспедиции, . — добавлял другой.
   Во всех отделениях ГУМа, кооперативах и даже в палатках частных торговцев в этот день пала производительность труда не меньше чем на пятьдесят процентов. Словом, это был совершенно невероятный день. Даже в посольстве, где еще с утра было получено печальное известие о смерти гражданина Фредерико Главича, посол прежде поторопился уведомить свое правительство о важных находках, сделанных русской экспедицией в московских подземельях, а уже потом распорядился отправить тело Главича в Америку, так как ко всему этому он оказался еще гражданином штата Иллинойс, а все американские граждане, где бы они ни испустили дух, подлежат обязательному погребению на американской земле…
   К оранжеватому домику на Никитской, в той ее части, где еще тенисты сады и негулок шум трамваев, часов с двенадцати начиналось пешее и конное паломничество любопытных, желавших лично убедиться в чудесах, рассказанных сегодняшними утренними газетами. На заводе «Динамо» под воротами было сегодня пусто, но афиша стенной газеты — ее успели вывесить у входа — объясняла такое ненормальное затишье: на заводе шла лекция товарища Арсения Дротова, участника экспедиции в московское подземелье. И флаг, красный с черной, траурной каймой, медлительно плескавшийся на ветру, всем, кто стремился из первоисточников услышать о столь поразительных вещах, напоминал о праздности любопытства.
   Как раз в этот самый— день, к величайшему моему сожалению, я не присутствовал в Москве. По этой причине я не посетил ни лекцию археолога Мамочкина, на которую, как говорят, еще в полдень не осталось ни одного даже самого маленького билета, ни доклада товарища Дротова, ни даже волнения москвичей мне не пришлось наблюдать лично. Я знаю, это — большая оплошность, моему роману .недостает описания московских торжеств. Но виноват в этом приятель мой Василий Алексеевич Сеничкин, мельник из села Излово, у которого как раз в этот день, на виду у московских торжеств, прорвало мельницу…
   Он с утра пустил воду, и мельница под окном ревела густым размеренным шумом, словно большой, уставший верблюд, а я сидел у окна и глядел, как по двору, прилипая лапами к весенней грязи, прохаживаются гуси, индюки, куры и всякая другая живность, включительно до большой измазанной свиньи, вышедшей на солнце почесать бок о перевернутую телегу… На этой самой мельнице, у окошка с фикусом, я и придумал все эти штуки о подземной Москве. И конечно, у меня хватило бы изобретательных средств описать весь ход московских торжеств, если бы полчаса назад в комнату не ворвался мельник и не заорал в самое ухо:
   — Скорее! Скорее! Мельницу прорвало!
 
   Сентябрь 1924 года
   Село Излово, Мещанского уезда