– Тильки б нам не мишалы бильшэ, - закончил изложение своих больших планов Пинчук.
   Настроение у всех троих,- Кузьмич хоть и не принимал участия в беседе, но и его она сильно разволновала, - стало вдруг таким же светлым и радостным, как была светла и радостна эта ночь - лунная, многозвездная и теплая. А утро выдалось еще великолепнее - без единого облака, прозрачно-синее, как в мае, чуть подкрашенное пробивавшимися из-за горизонта лучами пробудившегося солнца. Радовала глаз и окружающая картина: куда ни посмотри - всюду стояли брошенные и подбитые немецкие машины, танки, бронетранспортеры, пушки. И нашим солдатам плевать на них: стоят они, эти фашистские машины и пушки, смирнехонько, беспомощные, укрощенные. А укротители их сейчас бойко шагают по обочинам дорог, стремясь на запад, к Днепру, за Днепр, к границе... Вот они тянутся цепочками - люди в обмотках, с помятыми пилотками и в выцветших гимнастерках, не слишком, может быть, деликатные люди, но зато справедливые. Обгоняя обозы и пехоту, взлохмачивая пыль, с ревом и лязгом мчались наши танки, за ними поспевали "катюши", самоходки. А над всем этим проносились эскадрильи самолетов. И все туда же, на юго-запад.
   Слева, среди бурьяна, в черных потеках масла и бензина Кузьмич увидел обломки вражеского бомбардировщика.
   – Сбегай, Семен, принеси-ка кусок плексигласа. Лавра мундштуки нам сделает, - попросил ездовой.
   Сегодня он был тщательно выбрит, рыжие усы аккуратно подстрижены. Даже хлястик на его шинели не висел больше на одной пуговице. И Сенька знал: не хотел старый сибиряк, как и все разведчики, выглядеть перед Наташей неряхой. На всех лежало ее светлое, живое отражение.
   – Пошли они к черту, эти мундштуки! - решительно отказался Сенька, чего с ним никогда не случалось.- Не хочу руки марать!..
   Пинчук и Кузьмич с удивлением посмотрели на ярого трофейщика.
   – А може, сбегаешь, Семен? - на всякий случай предложил Петр.
   – Коммунизм небось собираешься строить, а сам посылаешь меня за разной гадостью, - упрекнул Сенька. Но Петр запротестовал:
   – При коммунизме бережливость вдвойне нужна. Вещь-то пропадет, а мы б ее в дило употребили.
   Немцы откатывались к Днепру, яростно огрызаясь. Но сдержать советских солдат, которых великая река притягивала, как магнит, они уже не могли. Наши пехотинцы и танкисты врывались в села и города и сбивали неприятеля, вынуждая его к бегству. Все это радовало ехавших на повозке разведчиков.
   Но Пинчук скоро изменился в лице, впал в редкую для него угрюмость: справа и слева от дороги, куда ни кинь взгляд, потекли назад сожженные дотла села. Тяжелые, горькие дымы поднимались к небу, застилали светлый горизонт. Едкая гарь, смешанная с терпкими степными запахами, ударяла в ноздри, теребила душу. Черные, обгорелые яблони стояли у дорог, роняя на землю крупные испеченные плоды. Коробились на огородах испаренные тыквы. Босоногие одичавшие ребятишки рылись в золе, у родных пепелищ, собирая для чего-то обгорелые, ненужные гвозди и дверные скобы. Ребята были так подавлены совершившимся, что не могли даже по-детски радоваться приходу освободителей. Пинчук смотрел на этих ребятишек и думал: "Наверное, и моя дочурка вот так же роется в золе у сгоревшей хаты..."
   – Кузьмич, - тихо проговорил Петр, - командир роты разрешив мэни заскочить до дому. Я вас скоро догоню. А пока що побудь за мэнэ. Смотри за Лачугою. Отстане ще, бисов сын. Люди щоб булы накормлены... Ну, бувайте!..
   Он пожал руки Кузьмичу и Сеньке, тяжело соскочил на землю и пошел напрямик непаханым полем. Он шагал и шагал, осматриваясь вокруг, потеплевшим взором обнимая и лаская степь. Глаза его, мудрые Пинчуковы очи, что-то беспокойно искали. Петр вдруг остановился как вкопанный. Перед ним, заросший диким бурьяном, возвышался полусгнивший землемерный столбик. Отсюда начиналась вспоенная его потом, исхоженная и измеренная вдоль и поперек, родимая, навеки благословенная земля его деревни. Он думал о ней, ворочаясь в сыром окопе, она снилась ему, ею полнилось широкое Пинчуково сердце. Она была его "второй болезнью", о которой хотел и не мог догадаться Сенька там, за Харьковом.
   Пинчук стоял, всматриваясь в даль. Неоглядным волнующим морем дрожала перед его отуманенным, заслезившимся взором ширь полей, и невыразимая боль пронзила его грудь: поля были мертвы, заросли злым, колючим осотом, хрустким и вредным молочаем...
   Петр шумно вздохнул и пошел дальше. Наконец он увидел родное селение. Оно было сожжено, как сожжены все села на Полтавщине. Но школа, выстроенная Пинчуком, уцелела. Это удивило его и обрадовало. Уже потом он выяснил, что немцы просто не успели ее подпалить. Семьи Пинчука дома не оказалось. От соседей он узнал, что жена и дочка его живы. Находятся у родственников в дальней и глухой деревеньке, которая теперь, наверное, тоже уже освобождена. Петр побродил возле трубы, что осталась от его хаты, и собирался ужe было уходить, когда к нему со всех сторон потянулись редкие односельчане.
   – Та цэ ж наш голова колгоспу! - подхромал к Пинчуку, выставив вперед аспидно-черную бороду, Ефим Даниленко - бывший завхоз. - Какими судьбами?
   – По дорози забиг. Наступаемо... А ты що, Юхим, хвашистам служил? -напрямик спросил Пинчук.
   Лицо Ефима стало таким же черным, как его борода.
   – Нет, Петро, не найти в нашем селе таких, которые с фашистами дружбу вели. Был один староста, да и тот недолго голову носил, - сказала Мария Кравченко, Пинчукова соседка, из третьей бригады. Петр вспомнил, что дважды премировал ее поросенком.
   – Добрэ, колы так. Ну, Юхим, принимайся, чоловиче, за дило! В армию тебя не визьмуть - хромый та и старый вже. Так от и руководствуй тут. Пока мэнэ нэмае, ты будешь головою. Та щоб колгосп наш на хорошему счету був!.. Приеду, подывлюсь!..
   Откровенно говоря, Пинчуку не хотелось ставить Ефима во главе артели: недолюбливал его Петр, еще до войны хотел заменить Ефима другим, более расторопным и смекалистым завхозом, да не успел. Ленив был малость да несообразителен Ефим Даниленко. А что еще хуже - на водчонку падок. Но сейчас у Петра Тарасовича не было выбора, и он остановился на Ефиме. "Будет плохо работать, переизберут", - подумал он. И, сам того не замечая, стал давать задания колхозникам:
   – Першым долгом инвентарь соберите. Як що кони у кого е та коровы, зябь начинайте подымать. Помогайте друг другу хаты строить. Конюшни колгоспни до зимы восстановить трэба... И от що, Юхим, я тоби кажу: не справишься ты со всем, як що не построишь саманный завод в нашому колгоспи. Так що завод - основнэ зараз... Памъятай про цэ.
   До полудня ходили они с Ефимом по селу да все планировали. Заглянули в школу.
   – Директор, Иван Петрович, живый? - спросил Пинчук, поднимаясь по ступенькам.
   – Живой был... Весною до Ковпака пишов.
   – В район почаще навидуйся. Учительок просы. Хлопцям учитыся трэба.
   – Добрэ.
   Привычным и родным повеяло на Пинчука в школе.
   Вот в этом зале когда-то проходили торжественные собрания, здесь он был частым гостем, сидел непременно за столом президиума на всех выпускных вечерах, тут сам вручал ребятам подарки от колхоза.
   Вошли в один класс. Над дверью сохранился номер "7". Петр огляделся. В классе, на полу, увидел фотографию выпускников. Веселые, смеющиеся лица девчат и хлопцев. Среди них, в центре, Иван Петрович, вокруг него молодые учительницы и учителя - всех их хорошо знал Пинчук. На углу фотографии отпечатался след кованого сапога. Он пришелся как раз на круглое личико девочки, исказил его, вмял косички. И почему-то это было больнее всего видеть Петру. Он поднял фотографию, тщательно ее обтер и бережно уложил в карман. Затем с яростью принялся выбрасывать на улицу через разбитое окно немецкие противогазы, сваленные в углу, и старое темно-зеленое обмундирование. Затем перешел в другой класс и там сделал то же самое. Так он очистил всю школу. Потом вышел на улицу, зачерпнул в школьном колодце бадью воды и умылся. Ефим пригласил Пинчука зайти к нему в дом, которым теперь служил полуобвалившийся погреб, перекусить и отдохнуть. Но Пинчук отказался. Наскоро написал письмо жене и передал завхозу:
   – Нехай не туже. Вернусь в целости.
   Потом долго думал, что еще наказать завхозу. Вспомнил:
   – В Марьевку сходи. Посоветуйся з головою. Може, пидмогнэтэ друг другу. У него, мабуть, кони е. Вин чоловик хитрый. Спрятав, може, от нимца!.. Сходи в райком. Хай коммунистив дадут. Чоловика два хотя б, щоб помогли тоби...
   Петр собрался уходить. Еще раз оглянулся вокруг. Там, где когда-то были густые вишневые сады, теперь торчал обгорелый черный кустарник. Сердце солдата сжалось.
   – Надиюсь на тэбэ, Юхим, гляди тут за хозяйством, - сказал он и, вдруг вспомнив о старом Силантии, о долгой беседе с ним, подумал: "Вот бы кого мэни завхозом-то". - Так гляди же, Юхим!.. - густые усы Пинчука шевельнулись, он их прикрыл зачем-то своей огромной ладонью.
   – Добра!.. - сказал Ефим.
   И утопил лицо Петра в своей аспидной бороде.
   – До побачення!..
   Пинчук вышел за село. Ноги быстро понесли его по невспаханному, насильственно обеспложенному полю. Голова гудела от нахлынувших воспоминаний и дум. Пинчук все убыстрял и убыстрял шаг. А перепела - глупые птицы! -наперебой убеждали, звенели в высокой, безобразной траве: "Спать пора, спать пора, спать пора..." Едкая гарь неслась в воздухе, жгла ноздри, сушила глотку. "Спать пора, спать пора..." - заливались перепела. "Не пора спать... не пора, ой как не время!.." - стучало в сердце старого солдата.



8


   Разведрота располагалась в густом саду, на западной окраине большого украинского села, в двух переходах от великой реки. На этом рубеже командование дивизии спешно приводило в порядок полки, пополняя их людьми и боеприпасами, подтягивая тылы; шоферы заправляли машины горючим, чтобы совершить последний стремительный рывок к Днепру.
   Приближался вечер. Косые солнечные лучи с трудом проникали сквозь частые, повитые сумерками, колючие ветви терновника, за которыми сидели разведчики. Тут было тихо и прохладно, просто не верилось, что в соседнем селе и вообще где-то рядом могли быть немцы. Ни единым выстрелом не нарушалась тишина. Только самолеты-разведчики по-прежнему чертили белые замысловатые линии на тускнеющем небе.
   Рота была сейчас похожа на цыганский табор. Кузьмич, на случай дождя, а главное - для прохлады, разбил несколько зеленых палаток, возле которых сидели и лежали разведчики. Большинство из них было занято каким-нибудь делом: одни подбивали подметки к сапогам; другие зашивали маскхалаты; третьи чистили автоматы; кто-то брился; некоторые торопливо, зная, что скоро придется идти вперед, расправлялись с недоеденными консервами; иные сбивали с деревьев редкие перезрелые яблоки, отыскивая их, как охотник выискивает в тайге шуструю белку. И лишь немногие, на всякий случай, вздремнули. К этим немногим, разумеется, принадлежал и Сенька, который любил "выспаться про запас". Кузьмич, Лачуга и Наташа готовили ужин.
   За последние дни девушка сильно похудела. Лицо ее осунулось, глаза потемнели. После гибели Акима она стала замкнутой, молчаливой. Об Акиме ей постоянно напоминал простоватый Михаил Лачуга. Кузьмич в этом отношении был догадливее повара и не тревожил Наташу тяжелыми воспоминаниями. Он полюбил девушку и старался облегчить ee трудную фронтовую жизнь.
   Предупредительно относился к Наташе и Марченко. Она часто чувствовала на себе пристальный взгляд каштановых глаз лейтенанта. В глазах Марченко, как и в его походке, было что-то вкрадчиво-мягкое, рысье и опасное. Встретившись с ним, она робела, торопилась поскорее уйти от лейтенанта. Иногда он eе останавливал:
   – Вы... что, Голубева?..
   – Вы о чем-то хотите спросить меня? - в свою очередь говорила она, с трудом подавляя в себе неприязнь к этому красивому человеку.
   – Разве вы не знаете - о чем?..
   – Я вас не понимаю, - отвечала она и быстро уходила.
   Лейтенант провожал ее долгим скользящим взглядом.
   У Кузьмича же был свой план: ему хотелось во что бы то ни стало сблизить Наташу с Шахаевым. Только Шахаев, думал сибиряк, достоин ее. Подружившись с ним, она, как полагал Кузьмич, постепенно забудет про свое большое горе и приободрится.
   "Жаль девку. Засохнет", - сокрушался старик, обдумывая во всех деталях свой замысел. К его реализации он подходил в высшей степени осторожно.
   – Довольно тосковать, дочка, - говорил он ей. - Не вернешь теперь его. На свете еще много встретится хороших людей. Ты бы поговорила, к примеру, с парторгом нашим. Он тоже про то скажет...
   Но она выслушивала его равнодушно, будто навсегда застыла в своем горе.
   Шахаев, не подозревая о Кузьмичовых планах, со своей стороны старался всеми силами втянуть девушку в общественную работу, на что она шла с большой охотой. Наташа сказала как-то парторгу:
   – Товарищ старший сержант!.. Прошу вас - побольше загружайте меня делами. Мне иногда кажется, что я очень мало, слишком мало делаю!.. Разве сейчас можно так!.. Вы вот все ходите в разведку, жизнью рискуете, проливаете кровь... А я... ну, что я делаю полезного?.. Перевязываю раненых?.. Но в роте их не так уж много бывает!.. Я не могу больше так. Прошу вас!..
   Он пытался разубедить ее и сокрушался оттого, что слова его не достигают цели.
   По совету парторга Камушкин стал давать Наташе различные поручения, которые девушка выполняла с большой охотой и с чисто женской аккуратностью. Она читала разведчикам свежие сводки Совинформбюро, распределяла газеты... Старый и добрый Кузьмич видел, что, где бы она ни была и что бы ни делала, всюду за ней следили умные, чуть раскосые глаза Шахаева.
   Командир роты распорядился, чтобы до ночи разведчики отдыхали. Кузьмич со своим верным помощником Лачугой натаскали к палаткам свежего душистого сена, накрыли его пологом, и бойцы улеглись спать, сняв ремни и расстегнув воротники гимнастерок.
   Шахаев лежал рядом с Камушкиным. Кузьмич уселся на сваленном танком яблоневом дереве и курил. Парторг задумчиво глядел на сизый дымок, витавший над головой старого солдата, и не мог смежить глаз. Он приподнялся и с удивлением увидел, что никто не спит. Широко раскрытые глаза разведчиков были устремлены в небо.
   – Что же вы не спите, друзья? - спросил парторг.- Ночью не придется отдыхать.
   – Не спится что-то... - ответил за всех Ванин, который, впрочем, уже выспался раньше. - Блохи кусают...
   – Врешь ты! - зашумел на него, явно подражая Пинчуку, оскорбленный Кузьмич. - Брешешь! Откуда блохам взяться? Сено свежее.
   – Не спится и мне, - сказал Камушкин.
   – Ну вот видите! - воскликнул Сенька и, неожиданно посерьезнев, спросил задумчиво: - Каков он... Днепр, ребята... а? Поскорее бы добраться до него. - И, помолчав, вдруг предложил: - Может, споем? Давай, Кузьмич, затягивай!
   – А какую?
   – Любую.
   – Я больше старинную...
   – Валяй, валяй! - поощрял Сенька.
   Кузьмич выплюнул окурок, украдкой взглянул на Наташу и, разгладив усы, прокашлялся. Выгнув шею как-то по-петушиному, запел хрипловатым голосом:


 

Вниз но Волге-реке

С Нижне-Новгорода...

Его несмело поддержали:

Снаряжен стружок,

Как стрела летит.


 

   Старый запевала знал, что неуверенность бойцов пройдет, и запел еще громче:


 

Как на том на стружке

На-а-а снаряженном...

Хор дружно грянул:

У-у-у-удалых гре-э-э-бцов

Со-о-о-рок два си-и-идит.


 

   Шахаев попытался было подтянуть, но увидел, что только портит песню: голос его резко и неприятно выделялся. Застенчиво и виновато улыбнувшись, он замолчал и задумался. Взявшись за голову обеими руками и покачиваясь в такт песне, он смотрел на солдат. Губы его шевелились. "Товарищи мои дорогие, верные вы мои друзья!.." Многих он уже не слышал в этом хоре. Но воображение Шахаева легко воспроизводило их голоса и мысленно вливало в общую гармонию звуков. От этого песня для него становилась полнозвучней, мощней. Бас Забарова гудел не обособленно, а в соединении с немного трескучим, но в общем приятным голосом Акима. Соловьиный заливистый тенор Ванина не существовал для Шахаева без глуховатого голоса Якова Уварова, слышал Шахаев и ломающийся петушиный голосишко Алеши Мальцева.
   Парторг закрыл глаза, и тогда все трое встали перед ним как живые: Уваров, Аким, Мальцев... Кто знает, может, в один ряд с ними уже этой ночью встанет кто-нибудь из тех, что сидят сейчас перед старшим сержантом...


 

Они все сидят

Развеселые.

Лишь один из них

Призадумался.


 

   Марченко слушал песню, прислонившись спиной к яблоне. Он смотрел на Наташу, которая в глубине сада укладывала в сумку медикаменты. Ему казалось, что песня сложена про него и Кузьмич нарочно подобрал такую:


 

Лишь один-то из них

Добрый молодец

Призадумался,

Пригорюнился.


 

   Жилы на тонкой шее Кузьмина натягивались балалаечной струной. Шахаев подумал, что это они, вибрируя, издают такой сильный и приятный звук. Порой, когда Кузьмич брал невозможно высокую ноту, Шахаеву становилось страшно за певца: он боялся, что жилы на худой шее ездового вот-вот лопнут. А увлекшийся Кузьмич забирал все выше и выше. Думалось, сама душа взбунтовалась в нем и теперь рвалась на волю.


 

Ах, о чем же ты,

Добрый молодец,

Призадумался,

Загорюнился? -


 

   спрашивал он страстно и вдохновенно. И хор тихо отвечал ему:


 

Загорюнился о ясных очах.

Я задумался о белом лице,

Все на ум идет

Красна девица,

Все мерещится

Ненаглядная.


 

   Еще ниже склонилась седая голова Шахаева. Плотно закрылись его черные глаза. А там, у повозки, нервно скрипнули офицерские ремни.


 

Эх вы, братцы мои,

Вы товарищи,

Сослужите вы мне

Службу верную, -


 

   выводил, подрагивая рыженькими усами, Кузьмич. Хор бросал требовательно и просяще:


 

Скиньте, сбросьте меня

В Волгу-матушку,

Утопите в ней

Грусть-тоску мою.


 

   Марченко поник головой, стоял тихий и какой-то растерянный. А песня лилась в его сердце, обжигая:


 

Лучше в Волге мне быть

Утопленному,

Чем на свете жить

Разлюбленному.


 

   Хор смолк. Оборвалась хорошая песня.
   Дымной наволочью подернулись выпуклые глаза Ванина. Пение растеребило и Сенькино сердце. Помрачнел лихой разведчик, опустил когда-то беспечальную голову и не смел поднять ее, взглянуть на Наташу, словно чувствовал свою большую вину перед ней. Непокорный вихор сполз на опаленную солнцем приподнятую правую бровь. Потом он резко вскочил на ноги, зачем-то быстро взобрался на самую высокую яблоню, в кровь исцарапан руки о маленькие колючие сучья, невидимые в темноте. Ветер сорвал с его головы пилотку, растрепал густые мягкие волосы.
   Сенька слез на землю, подсел к Шахаеву. Тот уже давно наблюдал за ним.
   – Что с тобой, Семен?
   Обрадовавшись этому вопросу, Сенька, однако, ответил не сразу. Лишь проворчал невнятное:
   – Черт знает что... Вот тут... ерунда какая-то, - ткнул раза два себя в грудь.
   – Об Акиме вспомнил?
   – Угу, - угрюмо выдавил Ванин и, помолчав, начал торопливо и горячо: - Не увижу его больше - вот беда. Решил, поди, что я плохой товарищ... издевался над ним...
   – Тебя беспокоит только это?
   – Ну да...
   – A ты всегда был прав в споре с Акимом? - в узких щелках припухших век кусочками антрацита поблескивали чуть косящие глаза. - Как ты думаешь?
   – Не знаю...
   – Вот видишь. Не так важно, Семен, что вы не успели помириться с Акимом. Важно другое - чтобы ты нашел мужество сказать себе: "Да, я не всегда был прав, обвиняя товарища. Я понял это. И больше не допущу ничего подобного по отношению к своим боевым друзьям". Акиму уже сейчас все равно: помирились вы с ним или нет. А вот для нас, живых твоих товарищей, очень важно, чтобы ты, Семен, сделал для себя такой вывод.
   Сенька молчал. А Шахаев, положив на его плечо свою короткую тяжелую руку, неторопливо продолжал:
   – Аким был прав в одном: нельзя валить в одну кучу убежденных фашистов и немцев, обманутых и развращенных фашизмом. А ты смешиваешь. Для тебя все они одинаковы. Немцы - и все. И их надо уничтожать везде, как ты часто говоришь. Аким не соглашался с тобой в этом, и он был прав. Надо глядеть вперед, Семен, а не назад. Кто знает, может, когда-нибудь немцы тоже построят у себя новую жизнь и встанут в один ряд с нами...
   Сенька слушал и не верил ушам своим. Тот ли это Шахаев говорит такие слова? Не он ли учил молодых бойцов быть беспощадными к врагам? Разве не сам Шахаев вот совсем недавно, на Курской дуге, лично убил восемь немцев? Нет, тут что-то не то...
   – Как можно говорить такое, товарищ старший сержант? - начал Ванин запальчиво, обжигая парторга зеленым блеском своих округлившихся глаз. - Я вот вас опять не понимаю. Что я, к примеру, должен делать, когда на меня прет целая цепь немцев? Сидеть и ждать? Ведь все фрицы как фрицы, в плоских касках с чертенячьими рожками, в зеленых мундирах, - разберись, который из них убежденный и у которого этого убеждения нет. На лбу не написано, а ежели и написано у
   какого, так издали не увидишь. Пока будешь разбираться, они тебя прихлопают. Доказывай потом, что ты не верблюд...
   Шахаев улыбнулся:
   – Ай, Семен, Семен! Упрямая твоя головушка! Кто же тебе сказал, что в бою не надо убивать. Бой есть бой. Там против тебя только враги. И ты прав, когда говоришь, что на войне надо быть злым. Добряки тут ни к чему...
   – Во-во!.. - подхватил Ванин и победно посмотрел на парторга. - Но Аким не понимал этого. А я хотел его на путь истинный направить. Друг же он мой. А в уставе сказано: помогай товарищу словом и делом, удерживай его от дурных поступков. Я действовал согласно уставу. Словом удерживал... Ведь это факт, что Аким пожалел предателя, не убил гадину такую!..
   – Ну, это еще неизвестно, пожалел или нет.
   – Ясное дело - пожалел!..
   – А по-моему, тут что-то другое.
   – Значит, я был не прав?
   – А ты сам-то как думаешь?
   Сенька не ответил.
   Вокруг было тихо. Только на вершинах яблонь и груш чуть слышно роптали увядающие листья. Изредка они срывались и, невидимые, мягко ложились у ног и на головы присмиревших солдат.
   У плетня, в сухой прошлогодней крапиве, сопя и фырча, бегали ежи, гоняясь за мышами и другой мелкой тварью. В воздухе неслышно носились нетопыри, и трассирующими пулями бороздили ночной мрак светлячки.
   Ванин прислушивался к возне у плетня: с необычайной ясностью припомнился ему окоп - тот, на Донце: еж, колючим комком скатившийся по его спине на дно окопа; острый запах человеческого пота; хриплое дыхание; белоглазый, с рыжей подпалиной густых бровей немец, его искусанная нижняя губа и хрусткий звук вонзившегося в грудь ножа; ястребиный нос Акима и сам Аким, изогнувшийся над врагом...
   "Неужели я был не прав?" - Сенька прищемил зубами нижнюю губу.
   – Хороший парень был все-таки Аким, - сказал он, подумав. - Умный... Умнее меня, - признался он с неожиданной самоотверженностью и добавил упавшим голосом: - А расстались как враги. И все я...
   Ванин замолчал и больше уже не решался заговорить, будто боясь спугнуть то глубокое и необыкновенное чувство, которое родила в нем эта короткая беседа.
   От майора Васильева прибежал посыльный, что-то сообщил Марченко, стоявшему в глубине сада, и оттуда послышался голос лейтенанта:
   – Забаров, строй бойцов!
   Разведчики вскочили и привычно построились.
   В саду сгустилась темнота, поглотила деревья. Лиц разведчиков не было видно. Сенька стоял рядом с Шахаевым, облачившись в маскировочный халат. На левый фланг с санитарной сумкой встала Наташа. Возле нее - Камушкин. Чуть поодаль находился со своей повозкой Кузьмич. Лошади его уже были запряжены. Отбиваясь от насекомых, они встряхивали гривами, сучили задними ногами, отмахивались хвостами. Подальше, у другой повозки с трофейными битюгами, белел колпак Лачуги. Повар с помощью двух молодых разведчиков укладывал котел и провизию.
   – Ну, как у тебя там, Михаил? - спросил Кузьмич.
   – Готово! - ответил тот.
   – Выезжай на дорогу. Едем к Днепру.



ГЛАВА ВТОРАЯ


 

1


   Дожди сменились ясной погодой. Стояло настоящее "бабье лето" с белым, летучим тенетником. Листья тополей, вспугнутые орудийными вздохами, долго кружась в воздухе, желто-красными парашютиками спускались вниз, укрывая багряным одеялом засыпающую землю. Еще под бледно-синим куполом неба не раздавался плач журавлей, но уже было ясно, что пройдет денек-другой и польется сверху прощальное курлыканье, наполняя человеческое сердце грустью и неистребимой жаждой бытия.
   В один из таких дней дивизия генерала Сизова, заняв вместе с другими частями поселки Новый и Старый Орлик, что юго-восточнее Кременчуга, вышла к Днепру.
   Взорам бойцов открылась великая река. Днепр спокойно катил к морю свои воды, был светел и приветлив.
   Генерал Сизов и полковник Демин с командирами частей и офицерами штаба укрывались в прибрежных тальниках, осторожно ходили вдоль реки, выбирая места для переправы. Комдив бросал короткие вопросы.