После Забарова выступили еще многие бойцы. Говорили стрелки, артиллеристы, минометчики, связисты, - последним в горах было особенно трудно. Выступил даже ездовой разведроты Кузьмич. Он продемонстрировал перед участниками слета новый колесный тормоз, придуманный им вместе со старшиной роты Пинчуком. Чтобы затормозить повозку при спуске с горы, ездовому не надо было останавливаться и слезать на землю: он нажимал на педаль, и два стальных полукружья, плотно прижавшись к колесным шинам, прекращали вращение. Изобретение было простым и надежным. Неожиданно им заинтересовался командир дивизии Сизов, которому казалось, что присутствующие не поняли устройства нового тормоза. Вместе с Кузьмичом (в котором боролись гордость и растерянность) он стал демонстрировать тормоз перед солдатами сам.
   "Вот язви тя!.. - вспоминал потом Кузьмич. - На пару с генералом работали. Он - за помощника. Ну и ну!" И старик с неостывающим удивлением качал головой.
   Наконец выступил "дивизионный мудрец" старшина Фетисов. Его появления на сцене ждали все с большим любопытством. Изобретения Фетисова возбуждали огромный интерес у гвардейцев. Некоторые верили в них, а многие относились либо скептически, либо с настороженностью. Фетисов взобрался на сцену со всем своим сложным хозяйством, завалив пол экспонатами. Ему помогал ефрейтор Федченко.
   Шахаев узнал солдата. Он помнил, как там, перед румынскими дотами, Фетисов учил этого бойца искусству окапывания. Фетисов был сейчас похож на факира: сам он имел вид загадочно-строгий, будто и впрямь собирался показывать фокусы. На специальном столе, длинном, как для чистки оружия, лежали мины, знаменитая бронебойка, патроны. В левой руке старшины - рыжий немецкий ранец, в правой - какой-то странной формы предмет такого же цвета да и из такого же материала.
   – Вы, товарищи, зря улыбаетесь, - сердито начал Фетисов и потряс в руке ранец, как большую пестро-желтую обезглавленную курицу. - Вы, конечно, много видели этих ранцев. Видели и бросали их по дорогам. И то сказать: глупо, безмозгло устроены они. Это верно. Положить в них ничего не положишь, а тяжесть большая. Но бойцы нашей роты все-таки не бросали их. Мы полагали, что когда-нибудь да сгодятся они нам. И пригодились. Вот полюбуйтесь, что мы из них смастерили, - и Фетисов поднял ранец, что был у него в правой руке. Собственно, это был уже не ранец - какие-то ленты с кармашками, сумочками, крючками... - Этой штукой можно подпоясаться. - Фетисов подпоясался, и все увидели в кармашках, на ленте, обоймы патронов, как у матроса периода гражданской войны. - А вот тут можно уложить харч, гранаты, медикаменты, -и он перекинул вторую ленту через плечо. - Сюда можно вложить свернутую плащ-палатку. Видите, умещается очень много. И все это располагается на вашем теле так, что вы почти не чувствуете тяжести. Можно лазать по любым горам! Понятно?
   – Понятно! Ясно! - закричали в зале.
   Начальник политотдела громко зааплодировал. Все присоединились.
   Фетисов смущенно топтался на месте, потом деловито стал собирать свое имущество.
   – Вы что же, Фетисов? - улыбаясь, спросил Демин. - Про остальное то не рассказали... Просим!
   ...Старшину еще долго не отпускали со сцены.
   Выступивший после Фетисова солдат Громовой говорил о взаимной выручке в горах. При этом он демонстрировал перед участниками слета какие-то веревки, с помощью которых можно легко помочь товарищу при подъеме на крутую гору.
   Слушая артиллериста, Демин улыбался, согреваемый крепким и бодрым чувством. Его всегда удивляла и радовала их трогательная, сердечно-грубоватая заботливость о товарище, будто они видели себя в нем, в товарище, и любовались своим благородством и силою своею не в себе, а в товарище. Начальник политотдела всегда восхищался этим солдатским тактом, тщательно скрываемым самими же бойцами подчас за грубыми выражениями, крепко присоленными словами. Во взаимоотношениях бойцов была настойчиво последовательная суровость, предохраняющая их от расслабляющей и поэтому порою вредной на войне нежности друг к другу. Глядя на солдат, Демин чувствовал, что зал этот наполняется чем-то ободряюще смелым, что поможет дивизии выйти целой и невредимой из стиснувших ее горных ущелий на широкий и солнечный простор.



5


   Со слета Марченко и Забаров шли вместе. Марченко был мрачен.
   – И чего он глядел на меня так?
   – Ты не горячись, - спокойно перебил его Забаров. - А подумай. За последнее время ты здорово изменился. Но что-то есть в тебе еще такое... нет-нет да и выскочит наружу. А Демину хочется видеть тебя прежним сталинградским Марченко, понимаешь? Видел, как внимательно слушал он твое выступление? Я заметил даже, как он поморщился, когда ты произнес фразу: "Война без крови не бывает". Фраза как фраза. Не ты один ее повторяешь. Ничего как будто в ней неправильного нет: в самом деле, на войне льется много крови. И все-таки начподиву не нравится, когда так говорят командиры. И я понимаю его. Ею, этой самой фразой, некоторые горе-командиры частенько пользуются, чтобы оправдать себя, плохо проведенный ими бой, свои большие потери. Угробил людей попусту, да и говорит, что война без крови не бывает... А я так гляжу на это дело: проиграл бой, потерял понапрасну людей - и нечего скрываться за спасительную формулу: "Война требует крови". Надо ценить людей, дорожить каждым человеком как величайшей ценностью. Всю вину принимай на себя, коли по твоей глупости погибли люди. Не знаю, как ты, а я фразу эту... знаешь, просто ненавижу! Она понижает в нас, командирах, чувство ответственности. Определенно понижает! Мешает нам больше и глубже думать о наших операциях... Я понимаю, почему ты повторил ее на слете. И скажу тебе прямо, хоть знаю, что рассердишься. На днях ты послал третью роту в обход, а зря! Если бы ты подумал хорошенько, то тебе бы стало ясно, что посылаешь людей... на верную гибель! Понимаешь ты это? И притом совершенно напрасно. Хорошо, что командир полка вмешался и отменил твое решение, а если бы он...
   Марченко вспылил:
   – Что вы меня все учите?
   – Значит, так надо!
   – А тебе известно, что я благодарность от командира полка на сборах получил? Нет. Ну вот, а говоришь... Оставь, Федор, лучше меня в покое. Я сам уже многое перетряс в своем чемодане! - Марченко стукнул себя по лбу. Шел Марченко легко, своей обычной рысьей походкой. Забаров посмотрел на него:
   – Хорошо, если так.
   – Конечно, так. Вот поглядишь, скоро командовать батальоном буду. А там и... Хотя вряд ли... Знаешь, Федор, со мною чертовщина какая-то происходит: то я поверю в себя, скажу себе мысленно: "Вот возьмусь за дело по-прежнему и даже лучше прежнего еще покажу им всем, что может Марченко!" То вдруг захандрю - и нет этой веры. Руки, понимаешь, опускаются. К черту! Вот так и верчусь на одной точке... - Марченко помолчал, потом резко заговорил: - Слушай, Федор, ну помоги мне, будь товарищем!.. Не могу, понимаешь!.. Черт знает что такое!.. Дня не проживу спокойно. Все... все о ней... Поговори с Наташей. Боюсь за себя, говорю как другу. Наделаю что-нибудь такое, что и не расхлебаешь...
   – Погоди, погоди! - испугался Забаров. - Да ты что, сдурел? Ведь она любит другого. Как же...
   – Знаю. Но, понимаешь, не могу... и боюсь, что...
   Марченко внезапно смолк, круто повернулся и почти побежал прочь. Забаров проводил его тяжелым взглядом. В последнюю минуту Федор увидел его тонкую, стройную фигуру почти у края отвесной скалы. Марченко, как абрек, перепрыгивал с камня на камень, поддерживая на боку ненужную ему саблю. Солнце нехотя погружалось за перевал, окрашивая горы в зеленовато-голубой, нарядный цвет. Но откуда-то снизу по скале ползла вверх черная тень от уродливой тучи.
   Забаров зябко поежился и быстрым шагом направился к домику купца, где располагались разведчики. В эту минуту грудь его наполнило острое ощущение сложности жизни; он думал о Марченко, о запутанной судьбе этого в сущности неплохого офицера, а потом невольно мысли его обратились на себя, на свое собственное неустроенное личное. Умевший хорошо командовать разведчиками, он оказался совсем беспомощным в таких, казалось бы, простых делах, как любовь. Что-то не клеилось у него с Зинаидой Петровной. Не клеилось, да и только! Затем стал думать о солдатах. Вспомнил о Никите Пилюгине, который был ранен вскоре после Семена Ванина. Потеря этого солдата почему-то особенной болью отзывалась в сердце лейтенанта. Вместе с Шахаевым Федор приложил немало усилий, чтобы Никита, этот "музейный единоличник", как назвал его однажды Пинчук, стал в ряд их лучших разведчиков. И кажется, дело шло к этому. На их глазах Пилюгин медленно, но неуклонно перерождался. И вдруг теперь, выйдя из госпиталя, он попадет в другую роту? Смогут ли там правильно понять его, не погубят ли в нем то хорошее и здоровое, что успели посеять в его душе они с парторгом и вcя славная боевая семья разведчиков?..
   Охваченный этими мыслями, Забаров вошел в дом. Первое, что он спросил, - это нет ли писем. Их не было. Федор глубоко вздохнул и вынул из своей сумки все старые письма Зинаиды. Перечитывая каждое по нескольку раз с терпением и надеждой, как старатель, в груде песка отыскивающий драгоценные золотые блестки, Забаров искал в сдержанных, скуповатых письмах подруги крупинки девичьей ласки, которая была так нужна сейчас его большому и неуютному сердцу. И он находил: их редкое, согревающее и освещающее душу мерцание обнаруживал между тесных строк письма, в тщательно зачеркнутых словах, в многоточиях. Даже в кляксах! Поиски эти доставляли ему огромное наслаждение; напряженных складок на чуть рябоватом крупном лице становилось меньше, темные глаза делались задумчивы и теплы.
   – Зина... Зинуша!.. Любимая моя!.. - шептал он и плотно закрывал глаза.
   Чувств было так много, что они не умещались даже в его широкой и просторной груди, и он, смущенно улыбнувшись, позвал:
   – Шахай!..
   Но парторга не было. Он с Акимом и Наташей сидел в зале боярской усадьбы, ожидая начала киносеанса. Говорили о нем, о Забарове, вспоминая его выступление на слете. Наташа больше слушала. Наивные, ослепленные любовью своей, не понимали они с Акимом, что уже через несколько дней забудут о данном друг другу слове и будут встречаться, как встречались всегда. Ощущая теплоту ее руки, Аким тихо рассказывал:
   – Я слушал лейтенанта и думал, что есть на свете два типа людей. С внешней стороны они как будто одинаковы. Но у одного только и есть эта внешняя сторона. Сними с него оболочку - под ней пусто. Другой содержит в себе что-то такое, что освещает по-иному и его внешнюю сторону, заставляет уважать человека с первого взгляда. Вот к этому типу людей, мне кажется, принадлежит наш командир роты.
   – Ты прав, Аким, - согласился Шахаев. - Вот, знаешь, писатель Бажов нашел очень хорошее и меткое слово для определения богатого внутреннего содержания человека - "живинка". Она, эта живинка, и составляет душу человека, все то ценное в наших людях, что отличает их от других людей. О таких, как Забаров, надо говорить: "Этот человек с живинкой!" Так называет Бажов своих уральских умельцев. Но это вовсе не значит, что одни люди рождаются с живинкой, а другие - без нее. Нет, эта живинка в человеке воспитывается так же, как и все другие ценные качества. - Он задумался. Узковатые глаза его смотрели куда-то далеко. - Огромной заслугой нашей партии, - медленно продолжал он, - между прочим, является как раз то, что она сделала советских людей... по крайней мере большинство из них, людьми с живинкой... ну... с богатым духовным содержанием. Людьми мыслящими, умеющими жить по-новому, строить новую жизнь, что, собственно, и возбуждает такой большой интерес иностранцев к нам...
   Аким слушал парторга, как всегда, немножко с удивлением. Удивляли его не только и не столько сами слова Шахаева, ясные, очень простые и глубокие в своей простоте, но и то, что этот уже седой, но, в сущности, еще очень молодой человек обладал такими большими и разносторонними знаниями, много читал и успел о многом подумать.
   В зале погас свет.
   Начался киносеанс.
   Шахаев почувствовал, как на его руку плотно легла горячая рука.
   Это была рука Акима.



6


   Фильм растревожил сердце Акима, и он думал о нем несколько дней. Картина рассказывала о фронтовой дружбе двух солдат, и это вновь с особо острой болью заставило разведчика вспомнить о Семене. С потерей Ванина чего-то не хватало - большого и значительного для Акима, нарушалась какая-то стройность в его душе. Аким грустил, грустил тяжело и открыто. Наташа видела все, но не пыталась успокаивать его. Он удивлял и радовал ее своей товарищеской преданностью. Следила за ним украдкой, наблюдала сосредоточенно-тревожный и грустный взгляд его голубых, кротких глаз. Хорошие чистые слезы путались в длинных и темных ее ресницах. Однажды Наташа не выдержала и сказала ему:
   – Что ты, Аким... он вернется...
   Аким обрадованно поднял на нее глаза, но нужное слово благодарности у него не нашлось, он проговорил тихо и задумчиво:
   – Разумеется.
   Ему вдруг захотелось увидеть Шахаева, но старшего сержанта не оказалось поблизости. Парторг находился возле Михаила Лачуги, готовившего в саду ужин. С некоторых пор Шахаев все пристальнее и внимательнее присматривался к Лачуге. Солдат этот все больше нравился ему. У парторга был неплохо натренирован глаз на хороших людей. Шахаеву как-то подумалось, что Михаил мог бы стать неплохим коммунистом, и сейчас он решил спросить повара, как тот думает насчет вступления в партию.
   На вопрос Шахаева Михаил долго не мог подобрать ответа, ворошил свои белые волосы, смущенно поглядывая на Мотю, которая давно уже стала служить у разведчиков и сейчас сидела тут же на бревнышке. Эта бой-баба за последнее время как-то переродилась, уже не задирала больше старого Куэьмича, никому не дерзила, говорила тихо и певуче, точно любовь к Михаилу вытеснила из нее все бойкое и нахальное, сгладила, сровняла грубые и колкие черты ее характера.
   – Ну, так как же? - повторил свой вопрос Шахаев.
   Лачуга шумно вздохнул, горько улыбнулся:
   – Не гожусь для партии, товарищ старший сержант.
   – Почему?
   – Малограмотен я. Да и в политике плохо разбираюсь.
   – Это можно поправить. - Парторг расстегнул свою неизменную сумку и вынул оттуда какую-то книгу. - Вот возьми, почитай.
   – Что вы! Не одолею! - и печально улыбнулся, обнажая щербатую челюсть. - Не по зубам...
   – Ничего, возьми. Одолеешь. Поможем.
   Михаил взял книгу.
   Шахаев ушел удовлетворенный. Теперь он почти наверняка знал, что Лачуга со временем будет хорошим коммунистом. А это значит, что после войны в какое-то украинское селение придет новый руководитель, может быть председатель колхоза, подобно Пинчуку, или бригадир в крайнем случае.
   – Хорошо!
   Шахаев тихо напевал какую-то свою, бурятскую песенку. Извиваясь, она то поднималась вверх, путаясь в вершинах яблонь, то срывалась вниз и стелилась по земле, покрытой густой желтеющей травой.
   – Хорошо! - кончив петь, громко проговорил он и рассмеялся. Потом резко оборвал смех, помрачнел: - А что же с Ваниным? Почему я до сих пор не могу узнать, что с ним?
   Не заходя в дом, Шахаев направился к начальнику политотдела, надеясь с eго помощью навести справки о Ванине.
   А он поправлялся: ранение было не столь уж серьезным - просто разведчик потерял тогда много крови. В этот день ему впервые разрешили немножко погулять по улице. Щуря на солнце беспечальные, чуть-чуть посерьезневшие светлые глаза, худой и слабый, переполненный радостным желанием жить до скончания мира, он выбрался за городок, в котором стоял армейский госпиталь, и по узкой дороге направился к лесу, к тому самому, где он был ранен. Дойти туда ему не удалось. Встретился какой-то капитан, спросил Сеньку, кто он и откуда. Ванин ответил и, незаметно для себя, рассказал всю историю своего ранения. Глаза капитана загорелись, он схватил разведчика за плечи и потащил в сторону, твердя:
   – Голубчик! Вот здорово, черт возьми! А мы давно тебя, брат, ищем!
   Капитан оказался, как уже догадывался Ванин, корреспондентом армейской газеты. В редакции и в самом делe слышали о подвиге разведчиков, да не смогли найти Семена.
   Офицер привел его в большой дом, где трудилось еще несколько журналистов.
   Ванин рассказал обо всем заново. Капитан записал его рассказ в свой блокнот и поблагодарил разведчика. Вначале Ванин чувствовал себя в незнакомой редакции несколько стесненно. Но уже через пятнадцать - двадцать минут он весело и беспечно болтал с журналистами, подогреваемый их острыми шутками. Труженики пера ему явно понравились: они чем-то, должно быть своей веселостью, напомнили ему разведчиков. Среди них будто и не было старших и младших. Все - равные, одинаково остроумные и легко возбуждающиеся.
   Уходил Семен от своих новых знакомых неохотно. Давно он уж так не дурачился, как в этот день. По дороге в госпиталь вспомнились ему разведчики, Вера, и сердце больно заныло.
   "Через педелю убегу", - решил он твердо.
   И, несколько успокоенный принятым решением, вошел в свою палату.
   За окном сгущались тени. Сентябрь дышал в открытую форточку прохладой, манил куда-то, в горы, наверное, в царство ветров, туч и орлов - туда, где скрылись, как в океане, друзья-товарищи, боевые его побратимы.
   Эх, путь-дороженька! Далеко увела ты русского солдата!
   Ванин разделся, лег на койку и, убаюканный ожиданием чего-то светлого в будущем и усталым колебанием дремотной тишины, быстро заснул крепким сном выздоравливающего человека, наливающегося новыми и всесильными соками жизни.



ГЛАВА ШЕСТАЯ

1


   Георге Бокулей с трудом вставил обойму в свою винтовку. Сердце солдата стучало часто и громко. Перед его глазами неотступно стояло лицо Василики -то прекрасное, каким оно было всегда, то обезображенное, каким оно было у нее мертвой. "Василика, солнце мое!.. Колокольчик ты мой звонкий!.." Георге делал много ненужных движений: надевал каску, вновь сбрасывал ее, перематывал зачем-то обмотки, застегивал и расстегивал ворот грубошерстного мундира. Брат его, Димитру, был все время рядом с ним и беспокойно следил за Георге.
   – Что с тобой? - спросил он.
   Но Георге Бокулей молчал. Он боялся, что ответ выдаст его окончательно. Веки его отяжелели. Он стал плохо видеть. Перед ним все плыло, волнообразно качаясь: и горы, и сосны, и бродившие в долине черные яки, и редкие деревянные домики горных трансильванских поселенцев. В древних камнях свистел ветер; небольшое облако, выбравшись наконец из ущелий, закрыло солнце, и вокруг стало сумеречно. Сумеречно и тревожно. Солдаты готовили оружие, гранаты, патроны. Приближались минуты атаки. Георге Бокулей, с холодным и злым выражением на лице, напряженно ждал ракеты и, наверное, потому не заметил ее. Он вздрогнул от грянувшего вдруг где-то впереди русского "ура" и быстро выскочил из окопа. "Ура-а-а-а!" - катилось с гор, все нарастая, как грозный обвал. Впереди румынских солдат бежал Лодяну. Бокулей искал глазами боярина. Увидел его тонкую фигуру левее роты. Штенберг понемногу отставал...
   Бокулей не слышал своего выстрела. Только на миг увидел, как качнулась стройная фигура офицера. Штенберг упал наземь, покатился под гору.
   С горы цепь за цепью, волнами, двигались, бежали советские и румынские роты.
   Немцы отстреливались, но уже ничто не могло остановить прорвавшегося с гор живого потока. "Ура" докатилось до ближайших домов города и, будто ударившись о них, разлилось по узким улицам, переулкам, дворам и огородам.
   Через полчаса город был освобожден. Со всех дворов вели пленных.
   На городской площади, против маленькой ратуши, толпы румынских солдат смешались с толпами наших бойцов.
   Румыны обнимали советских солдат, просили красноармейские звездочки и, получив, торжественно прикрепляли их на свои выгоревшие пилотки.
   Группа румын окружила, взяла в полон старшину Владимира Фетисова. Дивизионный изобретатель прямо-таки растерялся.
   – Что они хотят от меня? - спрашивал он Георге Бокулея, который был среди этих солдат.
   – Они просят, чтобы вы, товарищ старшина, распорядились назначить командиром роты нашего Лодяну. Больше они никого не хотят.
   – Как же я могу? Ведь это дело румынского командования.
   – Солдаты боятся, что к ним пришлют опять такого же, как Штенберг.
   – Не пришлют такого... - на всякий случай успокоил Фетисов, хотя вовсе не знал, что за командир был Штенберг, - хорошего пришлют.
   Слова Владимира подействовали. Румыны мало-помалу успокоились. Но на площади еще долго стоял гул: румынские солдаты никак не хотели уходить от советских бойцов. Они впервые так близко видели красноармейцев.



2


   На южной окраине городка разместился штаб румынского корпуса.
   Генерал Рупеску испытывал некоторую неловкость перед начальником политотдела Деминым, навестившим его, очевидно, не случайно. Однако Рупеску старался не выказывать своей неловкости. С подчеркнутой веселостью он крикнул своему денщику:
   – Коньяк и две рюмки!
   Демин улыбнулся:
   – Решили поклониться Бахусу, господин генерал?
   Генерал засмеялся и кокетливо погрозил полковнику своим коротким пальцем.
   – Не скрою. Люблю выпить. Особенно когда есть к тому причина.
   – Какая же причина, господин генерал?
   – А наша победа? Наша дружба? Разве за это не стоит выпить?
   – За дружбу - стоит, - сказал Демин и, усмехнувшись, добавил: -Надеюсь, вы делаете все для нее, для дружбы румын с русскими?
   – Разумеется, все, что в моих силах, - охотно подтвердил генерал и натужно закашлялся, закрывая рот, а вместе с ним и все лицо платком.
   – Разрешите с вами не согласиться, господин генерал!
   – Что?
   – Зачем вы запрещаете своим солдатам общение с нами? Зачем ваши офицеры сейчас разогнали своих солдат с площади? Не кажется ли вам, что так друзья не поступают?
   – Порядок, господин полковник, порядок требует. Армейская дисциплина, сами знаете...
   – Не правится мне такой порядок.
   – Вы что же, господин полковник, хотели, чтобы я не подчинялся приказам моего правительства?
   – Нет. Но мы хотели бы иметь искреннего союзника. Солдаты ваши -тоже.
   – Солдаты должны воевать, с кем им прикажут. И дружить с теми, с кем им повелят, - генерал приподнялся и комом покатился по комнате, обтирая багровую шею платком. - Солдат есть солдат!
   – Солдата, о котором вы говорите, такого солдата уже нет, господин генерал. Нет таких и в вашем корпусе. Есть солдаты, которые хотят думать.
   – Не полагаете ли вы, господин полковник, что знаете моих солдат лучше, чем я?
   – Полагаю, господин генерал. И в этом нет ничего удивительного. Мне, совeтскому офицеру, легче понять душу простого солдата. Поэтому я утверждаю, что ваши солдаты желают настоящей дружбы с нами, иначе их не заставил бы никто проливать кровь сейчас за наши общие интересы. Разумеется, вы не хотели бы этого, как не желаете того, чтобы румыны и венгры жили в вечном мире и дружбе. Вы сознательно закрываете глаза на тот факт, что ваши офицеры жестоко избивают венгерское население здесь, в Трансильвании.
   – Мадьяры - наши исконные враги. Они и для вас враги такие же, как и для ваших румынских союзников...
   – Такие же враги, какими еще вчера являлись для нас наши сегодняшние румынские союзники. Именно поэтому мы решительно против вашей междоусобицы. - Демин видел, как от его слов морщится и сжимается этот генерал, против своей воли ставший нашим союзником.
   – Я - румын, господин полковник, и превыше всего ставлю национальную честь своего народа, - патетически проговорил Рупеску. - Мадьяры оскорбили эту честь, и моя совесть не позволяет мне быть к ним снисходительным. И я... И я никому не позволю...
   – Успокойтесь, пожалуйста. И разрешите мне усомниться в справедливости наших утверждений.
   – Как вам угодно, - сухо пробормотал генерал.
   За окном, у крыльца, громко разговаривали румынские солдаты из генеральской свиты. Они говорили о русских, говорили без устали, неутомимо. Русские по-прежнему возбуждали в них острый, иногда пугающий и всегда смутно обнадеживающий интерес. Румынам было непопятно, отчего русские не дают им бить мадьяр; непонятным было много из того, что делали советские солдаты. И все же румыны чувствовали, что с приходом советских поиск в их страну одновременно ворвалось что-то новое, возбуждающее, отчего должно произойти какое-то важное изменение, и они догадывались, что это изменение - к лучшему. Повинуясь внутренней, еще не совсем ясной, но сильной воле, они все более проникались уважением к советским бойцам - ко вчерашним своим врагам, о которых им все время говорили только плохое. Так же как когда-то у Георге Бокулея, в душе румынских солдат пробудилась и росла, тревожа мозг и сердце, непопятная сила, которая готова была вырваться наружу потоком сердитых, негодующих слов к тем, кто их так долго обманывал. Солдаты были охвачены чем-то могучим, совершенно незнакомым, еще до конца не осмысленным и не осознанным ими, но уже не столь пугающим, как раньше. Они переживали состояние детей, перед которыми впервые открывался огромный, неведомый, захватывающе манящий и прекрасный мир. И то, что боярин Штенберг был убит рукою какого-то их товарища, что еще утром беспокоило их и пугало, казалось преступным, - теперь представлялось закономерным, неизбежным и даже необходимым, как закономерным, неизбежным и необходимым было все то, что совершалось сейчас на их глазах.
   Прислушиваясь к солдатскому гомону за окном, Демин, по-видимому, думал как раз об этом.