Страница:
Сергей Алексеев
Когда боги спят
1
Вот уже второй месяц, почти каждый вечер, ровно в половине десятого, он приходил к девятиэтажному дому на Серебряной улице и, не приближаясь, стоял на другой стороне, между осенних, холодных лип. Место было безлюдное, обыкновенный спальный микрорайон, где жители к этому часу сидят по квартирам и мимо проскакивают лишь редкие автомобили, обдавая водяной пылью. Фонари горели через один, и он совершенно не заботился, что его могут узнать, не поднимал воротника, никак не маскировался, стоял с обнаженной головой минут десять, глядя то на кромку плоской крыши, то на длинный железобетонный козырек подъезда, будто совершая прыжок. Он не хотел вспоминать и не вспоминал, что здесь произошло, но явственно чувствовал, как всякий раз обрывается душа, захватывает дыхание, и вместо крика вырывается беззвучный, астматический стон, после которого напрочь садятся голосовые связки.
— Я слишком поздно родился, — про себя кричал он, — чтобы жить с вами, люди…
Если в такой момент из-под колес в лицо летел плевок, он молча и невозмутимо утирался, снова поднимался взглядом вверх, замирал там и оттолкнувшись, летел вниз.
Из такого мучительного, самоистязающего состояния обычно его выводил Хамзат, незримо присутствующий все это время где-то слева и сзади.
— Анатолий Алексеевич, пора ехать, — бубнил он в ухо одну и ту же фразу. — Екатерина Викторовна будет переживать.
Всякий раз на короткий миг его голос казался неприятным, каким-то гнусаво заговорщицким, и потому у него давно сидела в голове мысль освободиться от начальника личной охраны — нельзя держать рядом человека, который часто раздражает, выводит из себя и бывает отвратительным. Однако разум всегда побеждал быстрее, чем созревало окончательное решение: Хамзат слишком долго следовал за ним тенью, немало слышал и знал, и давно из телохранителя превратился в тайного советника с восточным, лукавым и изощренным умом. Хочешь не хочешь, а его приходилось привлекать ко многим личным и служебным проблемам, поскольку он всегда под руками и готов помочь. Так что избавиться от него без веской причины, только из-за таких вот мгновений неприязни, становилось почти невозможно. И все-таки эти мелкие, отрицательные зерна незаметно накапливались в сознании, и он понимал, что когда-нибудь, в далекой перспективе они прорастут все разом, как озимая рожь, и тогда уже будет все равно…
Не проросли, не успели, обстоятельства резко изменились, и он сейчас с удовлетворением думал, что скоро избавится от Хамзата навсегда помимо своей воли.
Напоминание о переживаниях Екатерины тоже ничуть не тревожило и не вызывало сострадания, наоборот, он обнаруживал в себе мстительное и потому пугающее чувство. Пусть хоть всю ночь сидит и ждет, пусть мечется по пустому дому или ревет перед запертой и опечатанной дверью Саши, и потом, наплакавшаяся, красноносая и жалкая, в одиночку пьет валерьянку напополам с коньяком и, пьяная, говорит сама с собой.
Возвращаясь по вечерам с Серебряной улицы, он заставал жену то в полубезумном состоянии, когда она читала стихи, бродя по залу с закрытыми глазами, то спящей в непотребном виде посреди коридора и даже пьющей водку в компании строителей, которые завершали реставрацию старинного каменного забора. И ни разу ничто не ворохнулось, не дрогнуло в душе, поскольку уже родилась и существовала подспудная мысль, что всему этому когда-то тоже придет конец.
И она чувствовала это, когда немного приходила в себя, обычно говорила обиженно, жестко и угрожающе, словно бывшему мужу:
— Можешь не волноваться, Зубатый. Я скоро освобожу тебя, оставлю в покое. Потерпи еще немного.
В этот раз Хамзат потревожил немного раньше, поскольку еще днем пошел снег с дождем, а зонтика не оказалось, и стоять в такую погоду с непокрытой головой было не только знобко, но и опасно для здоровья, о чем и прогундосил телохранитель.
— Дай закурить, — попросил Зубатый.
— Не курю, Анатолий Алексеевич, — доложил тот. — Вы знаете, давно бросил…
— Ну так найди сигарет! Пойди купи, стрельни у прохожих!
Телохранитель находился в штатном, то есть спокойном состоянии и потому тянул время.
— Как это — стрельни?
— Ты что, не спрашивал на улице закурить?
Чуткий к состоянию хозяина Хамзат мгновенно услышал гнев и молча направился к далекой, светящейся торговой палатке на противоположной стороне.
И в это же время где-то за спиной Зубатого задребезжал распевный старушечий голосок:
— А что, батюшка, тянет на это место? Не желаешь, да ноги ведут?
Мимолетные эти слова могли не касаться его, и вообще, в первый миг возникло чувство, будто голос звучит в нем самом, и все-таки он обернулся, поскольку именно так все и было — не хотел, а шел сюда.
Невзрачная, ссутуленная бабулька стояла в двух шагах и заглядывала ему в лицо. Старенькое зимнее пальто с шалевым цигейковым воротником, темный платок и сверху — давно потерявшая форму и вытертая кунья шапка. Кажется, в руках еще была дамская сумочка или обыкновенная хозяйственная кошелка, но свернутая и прижатая локтем к боку.
Таких старушек Зубатый повидал множество и когда-то, искренне желая помочь, выделял специальные часы в конце дня и принимал до тех пор, пока в администрацию не хлынул мощный поток обездоленных пенсионеров, и пока не дошло до самого, что дело это бесполезное. Осчастливить всех оказалось невозможно, и потому распорядился записывать и пускать в кабинет лишь заслуженных, известных ветеранов или их вдов. Старость делала людей настолько похожими, что Зубатый плохо различал их, как, например, китайцев или японцев, которые непривычному глазу всегда кажутся на одно лицо, потому узнать бабульку, да еще и в осеннем полумраке, он не мог.
А она узнала его, мало того, ей было известно, что случилось возле девятиэтажного дома напротив. И видимо, давно наблюдала, выбрала момент, когда Хамзат оставит пост…
— Тянет, — признался он. — Ноги ведут…
— Подумал бы, может, душа не чиста? — спросила вкрадчиво. — Может, покаяния просит? Ты ведь, батюшка, то вверх, то вниз зыркаешь, будто сам скакануть примериваешься. Да выше пупка не прыгнешь.
Зубатый ощутил толчок недовольства, и надо было бы отвернуться от блаженной бабки или вовсе пойти вдоль улицы, к оставленной за перекрестком машине. Крикнет что вслед — и пусть, кругом ни души, да и теперь стало как-то все равно: слухи по городу носились самые разные, нового ничего не услышишь…
Однако не ушел и даже не отвернулся, лишь кепку натянул на голову.
— Скажи еще, это я толкнул его с крыши, — проговорил он отрывисто, выискивая взглядом Хамзата. — И хожу сюда, как убийца к месту преступления.
— Напраслины не скажу, не возьму греха на душу. Мне нельзя лгать, с вас Боженька один раз спрашивает, а с меня каждый день.
Только сейчас Зубатый сообразил, что перед ним психически нездоровый человек. Вот и гримасничает постоянно, вроде голова трясется…
— Иди домой, — посоветовал он. — Тебя, поди, потеряли, час поздний…
— А ты не командуй! — оборвала старуха. — Все, откомандовался. Вон как тебя расчихвостили! Как петух щипаный выскочил!
Видимо, она была из тех вечно обиженных, безутешных и обозленных до душевного срыва пенсионеров, обобранных за последнее десятилетие до нитки, отчего с ними уже нельзя было разговаривать.
— Тебе что нужно-то, бабушка? — мирно спросил Зубатый, выискивая глазами Хамзата. — Скажи, я помогу.
— Нет, батюшка, ты себе помоги, — заявила она, прикрываясь рваной рукавичкой от ветра. — Мне-то уж ничего не нужно. Не на этот дом тебе бы смотреть, а на помыслы и дела свои. Неужто и горе не вразумило? Ведь это наказание пришло тебе через ребенка! Он ведь нас через детей учит, через них и наказывает. Бог-то покарал, будто вора — правую руку отсек. Не признаешь, не искупишь греха, ведь и левую отрубит! Замуж дочку выдал заграницу, так ведь и там настигнет его десница!
Зубатого передернуло от знобящего страха и омерзения: такого ему не говорили еще ни за глаза, ни в лицо, ни вслед! На минуту он ощутил полную беззащитность перед этой больной старухой, бросающей невероятные, чудовищные обвинения и угрозы. Ничего сразу ответить не смог, лишь спросил чужим голосом:
— Что же я сделал, бабушка? Убил кого, что ли?
— Ладно бы, убил, другой и спрос тогда. Ведь на муки смертные послал старого человека. И не чужого — предка своего, сродника кровного. Святого старца обрек на геенну огненну!
Он не понял последних слов, переспросил:
— Какого старца? Не знаю я такого!
— Знаешь! И вот свершилось! Пришел час расплаты! Дорого с тебя взял Господь!
Он отшатнулся, а старуха потрясла сумкой и добавила неожиданно низким голосом:
— Ищи Бога, а не власти, ирод! Поди покайся!
— За что покаяться, бабушка? — уже вслед ей спросил Зубатый.
Старуха будто не услышала и заковыляла наискосок через улицу, в сторону торговой палатки, оставив его в сложном, непривычном состоянии замешательства, оцепенения и негодования одновременно.
Когда вернулся телохранитель, Зубатого колотило, и это не ускользнуло от глаз бывшего чекиста.
— Что с вами? — настороженно спросил он, подавая пачку сигарет и зажигалку.
— Ничего, замерз, — обронил он, не готовый что-либо объяснить. — Тебя за смертью посылать…
— Там очередь. — Хамзат рассматривал его придирчиво, будто искал некий внешний изъян в теле. — Что тут произошло, Анатолий Алексеевич?
Зубатый распечатал пачку, прячась от ветра, прикурил сигарету, и от первой затяжки закружилась голова. Он не курил постоянно уже лет пятнадцать, а так, баловался время от времени, чаще всего на охоте, на радостях, когда отстреливал зверя. Впрочем, и выпивал от души тоже по этому случаю, с егерями, от восторга и ликования. И никогда — от горя.
— Старуху сейчас видел? — между прочим поинтересовался он.
— Какую старуху? — у телохранителя была дурная привычка — все переспрашивать, таким образом выигрывая паузу, чтобы проанализировать ситуацию и принять решение.
Эта неисправимая хитрость иногда бесила и обезоруживала. По той же причине Зубатый терпеть не мог американское кино и современную драматургию, где пустоватые диалоги строились на постоянном выматывающем душу переспрашивании, будто собрались глухие и бестолковые. Но если телевизор можно выключить, а со спектакля уйти, то с Хамзатом ничего сделать невозможно, а перевоспитанию этот кавказец не подлежал.
— Она попалась тебе навстречу, — устало объяснил он.
— Встретилась, — признался телохранитель. — Горбатая, с кошелкой…
— Ну и ладно.
Зубатый отшвырнул сигарету и пошел к машине. Крупная, нервная дрожь понемногу улеглась, и теперь лишь изредка потряхивало, словно и впрямь от озноба. Какое-то время он еще открещивался от навязчивого образа полоумной бабки, старался не думать над тем бредом, что она несла, и отвлекался сиюминутными ощущениями холодной, сырой осени, но стоило оказаться в теплом салоне джипа, как вновь заколотило и пришлось стиснуть выбивающие чечетку зубы.
— Что с вами? — затревожился Хамзат. — Лица нет.
— Кажется, простудился. — Зубатый обнял себя и напрягся. — Температура… Давай домой.
— Может, врачу показаться?
— Домой!
Дореволюционный губернаторский особняк по его же распоряжению отреставрировали еще четыре года назад, и теперь Зубатый жил, можно сказать, на казенной квартире с интерьерами девятнадцатого века, с казенной, павловских времен, мебелью, и все это ему напоминало самый обыкновенный провинциальный музей, но никак не дом. Правда, был короткий период, когда ему такое положение вещей нравилось, и он даже успел почувствовать, как стиль быта — архитектуры, красок, убранства, мебели, незаметно начинает диктовать стиль бытия. По крайней мере, месяца три сам Зубатый, и как выяснилось позже, вся семья, начали жить неторопливо, размеренно и при этом, с обостренным чувством заботы и ответственности друг перед другом.
Однако счастливое это время так же незаметно и тогда по неясным причинам для него закончилось, все опять стало как всегда стремительно, суетливо, современно, и он неделями или вовсе не видел Сашу и жену, или только спящими, а старшая, Маша, уже жила у мужа в Коувале. Но странное дело, Катя, потомственная крестьянка из Самарской губернии, дочь механизатора и доярки, за этот короткий период превратилась в барыню со всеми вытекающими последствиями. Вероятно, стены в губернаторском особняке, мебель, камины, лепные узоры — все, вплоть до старинных дверных ручек было насквозь пропитано барственным духом. Сначала появилась домработница, потом кухарка, а когда за счет музея жена выхлопотала себе дворника-садовника, Зубатый не выдержал и всю прислугу выгнал. Катя не разговаривала с ним ровно три месяца, жили в неубранном доме, питались в столовых на работе, после чего, невзирая ни на что, жена завела приходящую помощницу по дому. Он плюнул и перестал обращать внимание на все житейские проблемы.
Пожалуй, с тех пор и начала проявляться нелюбовь к этому дому, спорадически превращаясь в ненависть, и как-то однажды неожиданно для себя и полушутливо он пожаловался директору областного исторического комплекса, как трудно и нелепо жить в музее, и не вернуть ли губернаторский особняк назад, в памятники архитектуры.
Теперь, после проигранных выборов, он должен был съехать отсюда и передать этот музей вновь избранному губернатору Крюкову.
Однако сейчас у Зубатого возникло обратное чувство: старинный дом, огороженный высоким кирпичным забором, показался крепостью, где его никто не достанет: чувство безопасности напоминало детские страхи, когда бежишь через темные сени в светлую избу.
Охранник растворил ворота, джип въехал во двор, и знобящая осенняя улица на какое-то время осталась в другом мире. Зубатый выбрался из кабины, привычно махнул Хамзату и сразу же направился к вольеру, устроенному на хозяйственной стороне двора — за сеткой уже молниями метались две скулящих рыжих лайки.
Он любил собак, держал их всю жизнь, но больше служебных или комнатных, из которых запомнились всего две — черный терьер, погибший под колесами автомобиля, и сдохшая от старости беспородная дворняга. Остальные прожили вроде бы рядом, но словно в параллельном мире и вспоминались лишь к случаю. К охоте Зубатый пристрастился всего лет десять назад, потому раньше никогда не заводил охотничьих собак, не понимал их, считал пустыми и бесполезными. И лишь когда впервые поехал в компании бывалых утятников на весенние разливы, пострелял от души из чужого ружья, посмотрел, как спаниель ловко достает битых птиц из ледяной воды и подает в руки хозяина, умилился, восхитился и заказал щенка. После охоты на барсучиных норах он купил у егеря взрослого фокстерьера и тоже искренне привязался к нему. Спаниель был бесшабашно ласковым, вертлявым и трусоватым, фоке нелюдимым, туповатым, склонным к бродяжничеству, но зато бесстрашным и отчаянным; оба они дополняли друг друга, жили в доме на коврах, как бы вписываясь в интерьер, и длительное время Зубатый не помышлял о других собаках. Пока не пристрастился к зверовой охоте и не увидел в работе лаек. Первого медведя на овсах он стрелял с помощью егеря и потому охота оказалась успешной, а вот второго уже бил с лабаза в одиночку и сделал подранка. Зверь убежал с поля в густую лесную кромку, трещал там чащебником, и Зубатый в азарте полез было добирать подранка, но Хамзат встал грудью — не пустил и сам не пошел. Тогда вызвали по рации охотоведа, но тот припоздал, приехал уже в сумерках, когда соваться в заросли стало еще опаснее, но зато привез двух молодых, прогонистых кобельков, вроде как натаскать по кровавому следу. Спущенные с поводков лайки тут же взяли след, метнулись в лес и через минуту начали профессионально работать. Зубатый никому не разрешил добирать подранка, в сопровождении Хамзата и охотоведа сам подошел и добил медведя из-под собак. А те, взволнованные и восторженные не менее охотника, кинулись к нему, стали ласкаться, прыгать на грудь и лизать руки. Тогда он еще не знал характера лаек и решил, что они признали его, как хозяина, вожака стаи, и когда выпили «на кровях», приобнял охотоведа и попросил по-свойски подарить кобельков. Тот почему-то замешкался, задергал плечами, но тут вмешался Хамзат.
— Подари, Анатолий Алексеевич просит! Он в долгу не останется.
Так и стали эти лайки любимыми и единственными собаками губернатора: фокстерьер в первый же день попытался взять верх над новенькими, однако зверовые собаки сделать этого не позволили, и тогда он просто ушел из дома. А разъевшийся комнатный спаниель от ревности перекусал всех домашних и настолько озлился, что пришлось свести к ветеринарам и усыпить.
Зубатый забрался в вольер и присел. Взматеревшие кобели не проявляли прежней щенячьей ласки, однако все-таки ткнулись носами в щеки, потерлись мордами о колени и завиляли хвостами. Они существовали рядом уже третий год, и теперь он хорошо знал повадки этих добродушных, беззлобных к человеку собак, что бы там ни говорили, но готовых признать за хозяина любого, кто кормит и берет с собой на зверя. И чем выше у них охотничьи качества, тем безразличнее они, кто из людей станет вожаком стаи. Вначале это обстоятельство шокировало и надо было еще привыкнуть к столь неожиданной продажности. Он отлично помнил преданность и верность служебных псов, того же Грома — черного терьера, который заболевал, если Зубатый на день задерживался в командировке, отказывался есть и пить до тех пор, пока вновь не почувствует на голове хозяйскую руку. Было тайное подозрение, что и погиб-то он по своей воле, когда Зубатого полтора месяца не было дома, а Саша вывел его погулять (тогда еще жили в обыкновенной квартире на Химкомбинате) и не удержал — будто бы в поле зрения Грома попал кот. Вырвал поводок из рук подростка, рванул через улицу и угодил под колеса…
Зубатый сжал кулаки и усилием воли остановил воспоминания — дальше нельзя слушать чувства, потому что нить памяти уже опять приплелась к Саше. Он механично ласкал и гладил любимых собак, играл с ними, таская за хвосты и вызывая тем самым веселый визг. В замкнутом пространстве вольера он окончательно успокоился, согрелся собачьим теплом и забыл больную старуху и даже дом на Серебряной улице. Но стоило выйти во двор и затворить дверь, как перед глазами, будто наваждение, вновь встала девятиэтажная коробка с квадратами ярких окон, и вкрадчивый старушечий голосок пропел за спиной:
— А что, батюшка, тянет на это место?…
Зубатый умел владеть собой, считал себя достаточно хладнокровным, понял, что такое неврастения, глядя на некоторых слабонервных сотрудниц аппарата да в последнее время на свою жену, и не хотел поддаваться излишним чувствам, способным в короткое время разрушить психику. Он держался все эти полтора месяца, зажимая себя в кулак, хотя физически ощущал, как горе, будто едкая кислота, уже поразило и атрофировало определенный участок мозга, отвечающий за силу воли. И все равно Зубатый держался, стараясь даже не прикасаться мыслью к случившемуся, и ничего не мог поделать только с невероятным притяжением к дому на Серебряной улице. Но и это бы он пережил, перемолол в себе необъяснимые желания, и болезненная короста постепенно отвалилась бы сама, да сегодня неведомо откуда возникшая старуха сковырнула ее с хирургической беспощадностью.
Он стоял на хозяйственном дворе губернаторского поместья, теперь уже чужого, слушал лай собак в вольере и в самом деле ощущал, будто ему отрубили правую руку: чувствительная кисть, недавно ласкавшая собак, почему-то онемела, очужела, как бывает, если отлежишь во сне.
Стоял, думал и признавался себе, что все было не так, что от спаниеля не он пришел в восторг на утиной охоте, а Саша, и это он попросил купить щенка. И он же потом вынудил взять у егеря фокстерьера. Зубатый только радовался внезапному пристрастию сына к охоте и животным, поскольку всегда считал, что на Сашу большое влияние оказывают жена и старшая дочь, что он из-за постоянных разъездов, командировок да и самой работы отца получает женское воспитание, поскольку начиная с детсада и до старших классов школы его окружали женщины-воспитатели, женщины-учителя и женщины-репетиторы. И теперь то, чем наполнили его, надо было разбавить мужским началом, а что здесь может быть лучше охоты, где чисто мужской коллектив, где с оружием в руках нужно добыть зверя? Испытать стресс, ощутить адреналин в крови, попробовать перешагнуть через собственный страх, когда в лесной кромке лежит раненый зверь и надо идти добирать его, лезть в сумеречные заросли без прикрытия и собак.
Все было не так! Не Зубатый, а Саша стрелял тогда по медведю и сделал подранка. Это он рвался идти на добор, ибо у него в первый и в последний раз светились глаза истинным мужественным огнем. И они бы пошли вместе, плечо к плечу или спина к спине, но вмешался Хамзат — не пустил и сам не пошел. Кричал на все поле, грудью становился на пути и еще совестил, мол, ты куда сына родного толкаешь? А Сашу нужно было натаскивать по кровавому следу, как молодых кобельков, только один раз дать возможность отработать по раненому зверю, и он бы родился мужчиной, и тогда бы не случилось того, что случилось…
А пока ждали охотоведа с собаками, он перегорел, обвял, потерял интерес, хотя это он подошел и дострелил медведя. И потом выпил со всеми, но уже стеснялся поздравлений с полем, краснел, как девица, и первого добытого зверя обходил стороной. Случайно перехватив его взгляд. Зубатый увидел не семнадцатилетнего парня, а перепуганного, растерянного мальчишку с вопросом в глазах — что я натворил?…
Но еще оставалась надежда, ибо Саше понравились лайки, и он вроде бы загорелся, однако не хватало ни смелости, ни мужества самому попросить их. Зубатый понимал, что вот так, своей властью забирать у хозяина выкормленных, выпестованных, к тому же. теперь проверенных в деле собак нельзя ни по каким правилам и законам. Понимал и одновременно хотел спасти положение, и стал говорить охотоведу, мол, не плохо бы этих лаек подарить молодому охотнику, чтобы он до конца испытал миг счастья и навсегда пристрастился к мужскому занятию — в общем, неверные, не правильные слова произносил, потому и не мог быть убедительным. Охотовед слушал и лишь моргал, не зная, как относиться к столь неожиданной, «незаконной» просьбе губернатора, и тут опять влез Хамзат. Отозвал в сторону и объяснил популярно, по-кавказски, дескать, что гостю понравилось — подари, а он уж отдарится, не беспокойся. Зубатый и отдаривался за кобельков вот уже два года: сначала нашел спонсора и заставил его раскошелиться на новый «УАЗ» для охотоведа, потом пригнал ему колесный трактор. А у охотоведа аппетиты лишь разгораются, недавно запросил трелевочник и делянку строевого леса, чтобы зимой, в межсезонье, подзаработать на продаже древесины — зарплата маленькая…
Да наплевать бы на все, пойди эти собачки на пользу! Не спасли они ничего, и после той медвежьей охоты Саша замкнулся, долго ходил молчаливым, а потом вдруг принес и сдал отцу дробовое ружье и чешский карабин «Брно», привезенный в подарок из-за рубежа. Зубатый попытался добиться каких-либо объяснений, достучаться, а уже было поздно, поскольку у них в доме стал появляться известный на весь мир режиссер Ал. Михайлов, эдакий вальяжный, усатый котяра-барин. Впервые в городе он возник с группой поддержки во время избирательной компании президента — подрядился силой своего таланта пропихнуть его на высший государственный пост и, естественно, представился губернатору. Заочно Зубатый знал режиссера, как облупленного, и не только по части театральной: когда-то жена заканчивала у него Высшие режиссерские курсы при ВГИКе и на всю жизнь осталась восторженной поклонницей.
Разумеется, Ал. Михайлов был приглашен в дом, произвел сильное впечатление на детей, и еще тогда Зубатый услышал от него мимоходом, что охота на птиц и зверей — это плохо и при современном оружии больше похоже на убийство, а устраивать развлечения, убивая, — это несопоставимо с понятием гуманности. У режиссера было много аналогичных теорий, на которые тогда Зубатый не обращал особого внимания, относя их к джентльменскому набору светского льва. Однако жена имела иное мнение и, похоже, начала капать на мозги Саши. У нее в те дни появился замысел «поступить» его на актерский факультет и определить в семинар мастера Ал. Михайлова. Она бы и дочку устроила туда же, но Маша уже заканчивала юридический факультет в местном университете и собиралась уезжать к мужу в Финляндию.
И вот когда пришло время поступать, Ал. Михайлов неожиданно воспротивился и начал искать компромиссные решения, как сделать из Саши актера. Несмотря на свою образованность, барственнность и светскость, жена так и осталась неисправимой провинциалкой и никак не могла взять в толк, что все эти столичные «штучки» хороши и великодушны, когда сидят у тебя в гостях и пьют водку. Но стоит лишь доставить некие абстрактные неудобства в их жизни, чем-то потревожить ее или даже нарисовать тревогу в перспективе, как они тут же начинают изучать местные резервы. И вот с легкой руки Ал. Михайлова и при энергичном содействии жены Зубатый вынужден был заниматься организацией студии при областном драматическом театре, куда Сашу определили на учебу.
С этого момента и начался двухлетний путь на крышу дома по Серебряной улице.
— Я слишком поздно родился, — про себя кричал он, — чтобы жить с вами, люди…
Если в такой момент из-под колес в лицо летел плевок, он молча и невозмутимо утирался, снова поднимался взглядом вверх, замирал там и оттолкнувшись, летел вниз.
Из такого мучительного, самоистязающего состояния обычно его выводил Хамзат, незримо присутствующий все это время где-то слева и сзади.
— Анатолий Алексеевич, пора ехать, — бубнил он в ухо одну и ту же фразу. — Екатерина Викторовна будет переживать.
Всякий раз на короткий миг его голос казался неприятным, каким-то гнусаво заговорщицким, и потому у него давно сидела в голове мысль освободиться от начальника личной охраны — нельзя держать рядом человека, который часто раздражает, выводит из себя и бывает отвратительным. Однако разум всегда побеждал быстрее, чем созревало окончательное решение: Хамзат слишком долго следовал за ним тенью, немало слышал и знал, и давно из телохранителя превратился в тайного советника с восточным, лукавым и изощренным умом. Хочешь не хочешь, а его приходилось привлекать ко многим личным и служебным проблемам, поскольку он всегда под руками и готов помочь. Так что избавиться от него без веской причины, только из-за таких вот мгновений неприязни, становилось почти невозможно. И все-таки эти мелкие, отрицательные зерна незаметно накапливались в сознании, и он понимал, что когда-нибудь, в далекой перспективе они прорастут все разом, как озимая рожь, и тогда уже будет все равно…
Не проросли, не успели, обстоятельства резко изменились, и он сейчас с удовлетворением думал, что скоро избавится от Хамзата навсегда помимо своей воли.
Напоминание о переживаниях Екатерины тоже ничуть не тревожило и не вызывало сострадания, наоборот, он обнаруживал в себе мстительное и потому пугающее чувство. Пусть хоть всю ночь сидит и ждет, пусть мечется по пустому дому или ревет перед запертой и опечатанной дверью Саши, и потом, наплакавшаяся, красноносая и жалкая, в одиночку пьет валерьянку напополам с коньяком и, пьяная, говорит сама с собой.
Возвращаясь по вечерам с Серебряной улицы, он заставал жену то в полубезумном состоянии, когда она читала стихи, бродя по залу с закрытыми глазами, то спящей в непотребном виде посреди коридора и даже пьющей водку в компании строителей, которые завершали реставрацию старинного каменного забора. И ни разу ничто не ворохнулось, не дрогнуло в душе, поскольку уже родилась и существовала подспудная мысль, что всему этому когда-то тоже придет конец.
И она чувствовала это, когда немного приходила в себя, обычно говорила обиженно, жестко и угрожающе, словно бывшему мужу:
— Можешь не волноваться, Зубатый. Я скоро освобожу тебя, оставлю в покое. Потерпи еще немного.
В этот раз Хамзат потревожил немного раньше, поскольку еще днем пошел снег с дождем, а зонтика не оказалось, и стоять в такую погоду с непокрытой головой было не только знобко, но и опасно для здоровья, о чем и прогундосил телохранитель.
— Дай закурить, — попросил Зубатый.
— Не курю, Анатолий Алексеевич, — доложил тот. — Вы знаете, давно бросил…
— Ну так найди сигарет! Пойди купи, стрельни у прохожих!
Телохранитель находился в штатном, то есть спокойном состоянии и потому тянул время.
— Как это — стрельни?
— Ты что, не спрашивал на улице закурить?
Чуткий к состоянию хозяина Хамзат мгновенно услышал гнев и молча направился к далекой, светящейся торговой палатке на противоположной стороне.
И в это же время где-то за спиной Зубатого задребезжал распевный старушечий голосок:
— А что, батюшка, тянет на это место? Не желаешь, да ноги ведут?
Мимолетные эти слова могли не касаться его, и вообще, в первый миг возникло чувство, будто голос звучит в нем самом, и все-таки он обернулся, поскольку именно так все и было — не хотел, а шел сюда.
Невзрачная, ссутуленная бабулька стояла в двух шагах и заглядывала ему в лицо. Старенькое зимнее пальто с шалевым цигейковым воротником, темный платок и сверху — давно потерявшая форму и вытертая кунья шапка. Кажется, в руках еще была дамская сумочка или обыкновенная хозяйственная кошелка, но свернутая и прижатая локтем к боку.
Таких старушек Зубатый повидал множество и когда-то, искренне желая помочь, выделял специальные часы в конце дня и принимал до тех пор, пока в администрацию не хлынул мощный поток обездоленных пенсионеров, и пока не дошло до самого, что дело это бесполезное. Осчастливить всех оказалось невозможно, и потому распорядился записывать и пускать в кабинет лишь заслуженных, известных ветеранов или их вдов. Старость делала людей настолько похожими, что Зубатый плохо различал их, как, например, китайцев или японцев, которые непривычному глазу всегда кажутся на одно лицо, потому узнать бабульку, да еще и в осеннем полумраке, он не мог.
А она узнала его, мало того, ей было известно, что случилось возле девятиэтажного дома напротив. И видимо, давно наблюдала, выбрала момент, когда Хамзат оставит пост…
— Тянет, — признался он. — Ноги ведут…
— Подумал бы, может, душа не чиста? — спросила вкрадчиво. — Может, покаяния просит? Ты ведь, батюшка, то вверх, то вниз зыркаешь, будто сам скакануть примериваешься. Да выше пупка не прыгнешь.
Зубатый ощутил толчок недовольства, и надо было бы отвернуться от блаженной бабки или вовсе пойти вдоль улицы, к оставленной за перекрестком машине. Крикнет что вслед — и пусть, кругом ни души, да и теперь стало как-то все равно: слухи по городу носились самые разные, нового ничего не услышишь…
Однако не ушел и даже не отвернулся, лишь кепку натянул на голову.
— Скажи еще, это я толкнул его с крыши, — проговорил он отрывисто, выискивая взглядом Хамзата. — И хожу сюда, как убийца к месту преступления.
— Напраслины не скажу, не возьму греха на душу. Мне нельзя лгать, с вас Боженька один раз спрашивает, а с меня каждый день.
Только сейчас Зубатый сообразил, что перед ним психически нездоровый человек. Вот и гримасничает постоянно, вроде голова трясется…
— Иди домой, — посоветовал он. — Тебя, поди, потеряли, час поздний…
— А ты не командуй! — оборвала старуха. — Все, откомандовался. Вон как тебя расчихвостили! Как петух щипаный выскочил!
Видимо, она была из тех вечно обиженных, безутешных и обозленных до душевного срыва пенсионеров, обобранных за последнее десятилетие до нитки, отчего с ними уже нельзя было разговаривать.
— Тебе что нужно-то, бабушка? — мирно спросил Зубатый, выискивая глазами Хамзата. — Скажи, я помогу.
— Нет, батюшка, ты себе помоги, — заявила она, прикрываясь рваной рукавичкой от ветра. — Мне-то уж ничего не нужно. Не на этот дом тебе бы смотреть, а на помыслы и дела свои. Неужто и горе не вразумило? Ведь это наказание пришло тебе через ребенка! Он ведь нас через детей учит, через них и наказывает. Бог-то покарал, будто вора — правую руку отсек. Не признаешь, не искупишь греха, ведь и левую отрубит! Замуж дочку выдал заграницу, так ведь и там настигнет его десница!
Зубатого передернуло от знобящего страха и омерзения: такого ему не говорили еще ни за глаза, ни в лицо, ни вслед! На минуту он ощутил полную беззащитность перед этой больной старухой, бросающей невероятные, чудовищные обвинения и угрозы. Ничего сразу ответить не смог, лишь спросил чужим голосом:
— Что же я сделал, бабушка? Убил кого, что ли?
— Ладно бы, убил, другой и спрос тогда. Ведь на муки смертные послал старого человека. И не чужого — предка своего, сродника кровного. Святого старца обрек на геенну огненну!
Он не понял последних слов, переспросил:
— Какого старца? Не знаю я такого!
— Знаешь! И вот свершилось! Пришел час расплаты! Дорого с тебя взял Господь!
Он отшатнулся, а старуха потрясла сумкой и добавила неожиданно низким голосом:
— Ищи Бога, а не власти, ирод! Поди покайся!
— За что покаяться, бабушка? — уже вслед ей спросил Зубатый.
Старуха будто не услышала и заковыляла наискосок через улицу, в сторону торговой палатки, оставив его в сложном, непривычном состоянии замешательства, оцепенения и негодования одновременно.
Когда вернулся телохранитель, Зубатого колотило, и это не ускользнуло от глаз бывшего чекиста.
— Что с вами? — настороженно спросил он, подавая пачку сигарет и зажигалку.
— Ничего, замерз, — обронил он, не готовый что-либо объяснить. — Тебя за смертью посылать…
— Там очередь. — Хамзат рассматривал его придирчиво, будто искал некий внешний изъян в теле. — Что тут произошло, Анатолий Алексеевич?
Зубатый распечатал пачку, прячась от ветра, прикурил сигарету, и от первой затяжки закружилась голова. Он не курил постоянно уже лет пятнадцать, а так, баловался время от времени, чаще всего на охоте, на радостях, когда отстреливал зверя. Впрочем, и выпивал от души тоже по этому случаю, с егерями, от восторга и ликования. И никогда — от горя.
— Старуху сейчас видел? — между прочим поинтересовался он.
— Какую старуху? — у телохранителя была дурная привычка — все переспрашивать, таким образом выигрывая паузу, чтобы проанализировать ситуацию и принять решение.
Эта неисправимая хитрость иногда бесила и обезоруживала. По той же причине Зубатый терпеть не мог американское кино и современную драматургию, где пустоватые диалоги строились на постоянном выматывающем душу переспрашивании, будто собрались глухие и бестолковые. Но если телевизор можно выключить, а со спектакля уйти, то с Хамзатом ничего сделать невозможно, а перевоспитанию этот кавказец не подлежал.
— Она попалась тебе навстречу, — устало объяснил он.
— Встретилась, — признался телохранитель. — Горбатая, с кошелкой…
— Ну и ладно.
Зубатый отшвырнул сигарету и пошел к машине. Крупная, нервная дрожь понемногу улеглась, и теперь лишь изредка потряхивало, словно и впрямь от озноба. Какое-то время он еще открещивался от навязчивого образа полоумной бабки, старался не думать над тем бредом, что она несла, и отвлекался сиюминутными ощущениями холодной, сырой осени, но стоило оказаться в теплом салоне джипа, как вновь заколотило и пришлось стиснуть выбивающие чечетку зубы.
— Что с вами? — затревожился Хамзат. — Лица нет.
— Кажется, простудился. — Зубатый обнял себя и напрягся. — Температура… Давай домой.
— Может, врачу показаться?
— Домой!
Дореволюционный губернаторский особняк по его же распоряжению отреставрировали еще четыре года назад, и теперь Зубатый жил, можно сказать, на казенной квартире с интерьерами девятнадцатого века, с казенной, павловских времен, мебелью, и все это ему напоминало самый обыкновенный провинциальный музей, но никак не дом. Правда, был короткий период, когда ему такое положение вещей нравилось, и он даже успел почувствовать, как стиль быта — архитектуры, красок, убранства, мебели, незаметно начинает диктовать стиль бытия. По крайней мере, месяца три сам Зубатый, и как выяснилось позже, вся семья, начали жить неторопливо, размеренно и при этом, с обостренным чувством заботы и ответственности друг перед другом.
Однако счастливое это время так же незаметно и тогда по неясным причинам для него закончилось, все опять стало как всегда стремительно, суетливо, современно, и он неделями или вовсе не видел Сашу и жену, или только спящими, а старшая, Маша, уже жила у мужа в Коувале. Но странное дело, Катя, потомственная крестьянка из Самарской губернии, дочь механизатора и доярки, за этот короткий период превратилась в барыню со всеми вытекающими последствиями. Вероятно, стены в губернаторском особняке, мебель, камины, лепные узоры — все, вплоть до старинных дверных ручек было насквозь пропитано барственным духом. Сначала появилась домработница, потом кухарка, а когда за счет музея жена выхлопотала себе дворника-садовника, Зубатый не выдержал и всю прислугу выгнал. Катя не разговаривала с ним ровно три месяца, жили в неубранном доме, питались в столовых на работе, после чего, невзирая ни на что, жена завела приходящую помощницу по дому. Он плюнул и перестал обращать внимание на все житейские проблемы.
Пожалуй, с тех пор и начала проявляться нелюбовь к этому дому, спорадически превращаясь в ненависть, и как-то однажды неожиданно для себя и полушутливо он пожаловался директору областного исторического комплекса, как трудно и нелепо жить в музее, и не вернуть ли губернаторский особняк назад, в памятники архитектуры.
Теперь, после проигранных выборов, он должен был съехать отсюда и передать этот музей вновь избранному губернатору Крюкову.
Однако сейчас у Зубатого возникло обратное чувство: старинный дом, огороженный высоким кирпичным забором, показался крепостью, где его никто не достанет: чувство безопасности напоминало детские страхи, когда бежишь через темные сени в светлую избу.
Охранник растворил ворота, джип въехал во двор, и знобящая осенняя улица на какое-то время осталась в другом мире. Зубатый выбрался из кабины, привычно махнул Хамзату и сразу же направился к вольеру, устроенному на хозяйственной стороне двора — за сеткой уже молниями метались две скулящих рыжих лайки.
Он любил собак, держал их всю жизнь, но больше служебных или комнатных, из которых запомнились всего две — черный терьер, погибший под колесами автомобиля, и сдохшая от старости беспородная дворняга. Остальные прожили вроде бы рядом, но словно в параллельном мире и вспоминались лишь к случаю. К охоте Зубатый пристрастился всего лет десять назад, потому раньше никогда не заводил охотничьих собак, не понимал их, считал пустыми и бесполезными. И лишь когда впервые поехал в компании бывалых утятников на весенние разливы, пострелял от души из чужого ружья, посмотрел, как спаниель ловко достает битых птиц из ледяной воды и подает в руки хозяина, умилился, восхитился и заказал щенка. После охоты на барсучиных норах он купил у егеря взрослого фокстерьера и тоже искренне привязался к нему. Спаниель был бесшабашно ласковым, вертлявым и трусоватым, фоке нелюдимым, туповатым, склонным к бродяжничеству, но зато бесстрашным и отчаянным; оба они дополняли друг друга, жили в доме на коврах, как бы вписываясь в интерьер, и длительное время Зубатый не помышлял о других собаках. Пока не пристрастился к зверовой охоте и не увидел в работе лаек. Первого медведя на овсах он стрелял с помощью егеря и потому охота оказалась успешной, а вот второго уже бил с лабаза в одиночку и сделал подранка. Зверь убежал с поля в густую лесную кромку, трещал там чащебником, и Зубатый в азарте полез было добирать подранка, но Хамзат встал грудью — не пустил и сам не пошел. Тогда вызвали по рации охотоведа, но тот припоздал, приехал уже в сумерках, когда соваться в заросли стало еще опаснее, но зато привез двух молодых, прогонистых кобельков, вроде как натаскать по кровавому следу. Спущенные с поводков лайки тут же взяли след, метнулись в лес и через минуту начали профессионально работать. Зубатый никому не разрешил добирать подранка, в сопровождении Хамзата и охотоведа сам подошел и добил медведя из-под собак. А те, взволнованные и восторженные не менее охотника, кинулись к нему, стали ласкаться, прыгать на грудь и лизать руки. Тогда он еще не знал характера лаек и решил, что они признали его, как хозяина, вожака стаи, и когда выпили «на кровях», приобнял охотоведа и попросил по-свойски подарить кобельков. Тот почему-то замешкался, задергал плечами, но тут вмешался Хамзат.
— Подари, Анатолий Алексеевич просит! Он в долгу не останется.
Так и стали эти лайки любимыми и единственными собаками губернатора: фокстерьер в первый же день попытался взять верх над новенькими, однако зверовые собаки сделать этого не позволили, и тогда он просто ушел из дома. А разъевшийся комнатный спаниель от ревности перекусал всех домашних и настолько озлился, что пришлось свести к ветеринарам и усыпить.
Зубатый забрался в вольер и присел. Взматеревшие кобели не проявляли прежней щенячьей ласки, однако все-таки ткнулись носами в щеки, потерлись мордами о колени и завиляли хвостами. Они существовали рядом уже третий год, и теперь он хорошо знал повадки этих добродушных, беззлобных к человеку собак, что бы там ни говорили, но готовых признать за хозяина любого, кто кормит и берет с собой на зверя. И чем выше у них охотничьи качества, тем безразличнее они, кто из людей станет вожаком стаи. Вначале это обстоятельство шокировало и надо было еще привыкнуть к столь неожиданной продажности. Он отлично помнил преданность и верность служебных псов, того же Грома — черного терьера, который заболевал, если Зубатый на день задерживался в командировке, отказывался есть и пить до тех пор, пока вновь не почувствует на голове хозяйскую руку. Было тайное подозрение, что и погиб-то он по своей воле, когда Зубатого полтора месяца не было дома, а Саша вывел его погулять (тогда еще жили в обыкновенной квартире на Химкомбинате) и не удержал — будто бы в поле зрения Грома попал кот. Вырвал поводок из рук подростка, рванул через улицу и угодил под колеса…
Зубатый сжал кулаки и усилием воли остановил воспоминания — дальше нельзя слушать чувства, потому что нить памяти уже опять приплелась к Саше. Он механично ласкал и гладил любимых собак, играл с ними, таская за хвосты и вызывая тем самым веселый визг. В замкнутом пространстве вольера он окончательно успокоился, согрелся собачьим теплом и забыл больную старуху и даже дом на Серебряной улице. Но стоило выйти во двор и затворить дверь, как перед глазами, будто наваждение, вновь встала девятиэтажная коробка с квадратами ярких окон, и вкрадчивый старушечий голосок пропел за спиной:
— А что, батюшка, тянет на это место?…
Зубатый умел владеть собой, считал себя достаточно хладнокровным, понял, что такое неврастения, глядя на некоторых слабонервных сотрудниц аппарата да в последнее время на свою жену, и не хотел поддаваться излишним чувствам, способным в короткое время разрушить психику. Он держался все эти полтора месяца, зажимая себя в кулак, хотя физически ощущал, как горе, будто едкая кислота, уже поразило и атрофировало определенный участок мозга, отвечающий за силу воли. И все равно Зубатый держался, стараясь даже не прикасаться мыслью к случившемуся, и ничего не мог поделать только с невероятным притяжением к дому на Серебряной улице. Но и это бы он пережил, перемолол в себе необъяснимые желания, и болезненная короста постепенно отвалилась бы сама, да сегодня неведомо откуда возникшая старуха сковырнула ее с хирургической беспощадностью.
Он стоял на хозяйственном дворе губернаторского поместья, теперь уже чужого, слушал лай собак в вольере и в самом деле ощущал, будто ему отрубили правую руку: чувствительная кисть, недавно ласкавшая собак, почему-то онемела, очужела, как бывает, если отлежишь во сне.
Стоял, думал и признавался себе, что все было не так, что от спаниеля не он пришел в восторг на утиной охоте, а Саша, и это он попросил купить щенка. И он же потом вынудил взять у егеря фокстерьера. Зубатый только радовался внезапному пристрастию сына к охоте и животным, поскольку всегда считал, что на Сашу большое влияние оказывают жена и старшая дочь, что он из-за постоянных разъездов, командировок да и самой работы отца получает женское воспитание, поскольку начиная с детсада и до старших классов школы его окружали женщины-воспитатели, женщины-учителя и женщины-репетиторы. И теперь то, чем наполнили его, надо было разбавить мужским началом, а что здесь может быть лучше охоты, где чисто мужской коллектив, где с оружием в руках нужно добыть зверя? Испытать стресс, ощутить адреналин в крови, попробовать перешагнуть через собственный страх, когда в лесной кромке лежит раненый зверь и надо идти добирать его, лезть в сумеречные заросли без прикрытия и собак.
Все было не так! Не Зубатый, а Саша стрелял тогда по медведю и сделал подранка. Это он рвался идти на добор, ибо у него в первый и в последний раз светились глаза истинным мужественным огнем. И они бы пошли вместе, плечо к плечу или спина к спине, но вмешался Хамзат — не пустил и сам не пошел. Кричал на все поле, грудью становился на пути и еще совестил, мол, ты куда сына родного толкаешь? А Сашу нужно было натаскивать по кровавому следу, как молодых кобельков, только один раз дать возможность отработать по раненому зверю, и он бы родился мужчиной, и тогда бы не случилось того, что случилось…
А пока ждали охотоведа с собаками, он перегорел, обвял, потерял интерес, хотя это он подошел и дострелил медведя. И потом выпил со всеми, но уже стеснялся поздравлений с полем, краснел, как девица, и первого добытого зверя обходил стороной. Случайно перехватив его взгляд. Зубатый увидел не семнадцатилетнего парня, а перепуганного, растерянного мальчишку с вопросом в глазах — что я натворил?…
Но еще оставалась надежда, ибо Саше понравились лайки, и он вроде бы загорелся, однако не хватало ни смелости, ни мужества самому попросить их. Зубатый понимал, что вот так, своей властью забирать у хозяина выкормленных, выпестованных, к тому же. теперь проверенных в деле собак нельзя ни по каким правилам и законам. Понимал и одновременно хотел спасти положение, и стал говорить охотоведу, мол, не плохо бы этих лаек подарить молодому охотнику, чтобы он до конца испытал миг счастья и навсегда пристрастился к мужскому занятию — в общем, неверные, не правильные слова произносил, потому и не мог быть убедительным. Охотовед слушал и лишь моргал, не зная, как относиться к столь неожиданной, «незаконной» просьбе губернатора, и тут опять влез Хамзат. Отозвал в сторону и объяснил популярно, по-кавказски, дескать, что гостю понравилось — подари, а он уж отдарится, не беспокойся. Зубатый и отдаривался за кобельков вот уже два года: сначала нашел спонсора и заставил его раскошелиться на новый «УАЗ» для охотоведа, потом пригнал ему колесный трактор. А у охотоведа аппетиты лишь разгораются, недавно запросил трелевочник и делянку строевого леса, чтобы зимой, в межсезонье, подзаработать на продаже древесины — зарплата маленькая…
Да наплевать бы на все, пойди эти собачки на пользу! Не спасли они ничего, и после той медвежьей охоты Саша замкнулся, долго ходил молчаливым, а потом вдруг принес и сдал отцу дробовое ружье и чешский карабин «Брно», привезенный в подарок из-за рубежа. Зубатый попытался добиться каких-либо объяснений, достучаться, а уже было поздно, поскольку у них в доме стал появляться известный на весь мир режиссер Ал. Михайлов, эдакий вальяжный, усатый котяра-барин. Впервые в городе он возник с группой поддержки во время избирательной компании президента — подрядился силой своего таланта пропихнуть его на высший государственный пост и, естественно, представился губернатору. Заочно Зубатый знал режиссера, как облупленного, и не только по части театральной: когда-то жена заканчивала у него Высшие режиссерские курсы при ВГИКе и на всю жизнь осталась восторженной поклонницей.
Разумеется, Ал. Михайлов был приглашен в дом, произвел сильное впечатление на детей, и еще тогда Зубатый услышал от него мимоходом, что охота на птиц и зверей — это плохо и при современном оружии больше похоже на убийство, а устраивать развлечения, убивая, — это несопоставимо с понятием гуманности. У режиссера было много аналогичных теорий, на которые тогда Зубатый не обращал особого внимания, относя их к джентльменскому набору светского льва. Однако жена имела иное мнение и, похоже, начала капать на мозги Саши. У нее в те дни появился замысел «поступить» его на актерский факультет и определить в семинар мастера Ал. Михайлова. Она бы и дочку устроила туда же, но Маша уже заканчивала юридический факультет в местном университете и собиралась уезжать к мужу в Финляндию.
И вот когда пришло время поступать, Ал. Михайлов неожиданно воспротивился и начал искать компромиссные решения, как сделать из Саши актера. Несмотря на свою образованность, барственнность и светскость, жена так и осталась неисправимой провинциалкой и никак не могла взять в толк, что все эти столичные «штучки» хороши и великодушны, когда сидят у тебя в гостях и пьют водку. Но стоит лишь доставить некие абстрактные неудобства в их жизни, чем-то потревожить ее или даже нарисовать тревогу в перспективе, как они тут же начинают изучать местные резервы. И вот с легкой руки Ал. Михайлова и при энергичном содействии жены Зубатый вынужден был заниматься организацией студии при областном драматическом театре, куда Сашу определили на учебу.
С этого момента и начался двухлетний путь на крышу дома по Серебряной улице.