Страница:
Едва волк исчез из виду, как вороны тут же опустились подле гибнущего зверя и стали расклевывать его пищу — отрыгнутого зайца. Рвали жадно, в драку, давились костями и большими кусками, в несколько минут уничтожив все без остатка. Она же смотрела на это спокойно, набираясь сил для последнего рывка к логову. Потом сунулась под ель, взяла детёныша и двинулась дальше, к спасительным ельникам, где воронам не взять волчонка. Предощущение близкой смерти подавило разум, и она уже не осознавала того, что потомство таким образом не уберечь, не спасти, что первенца ожидает простая гибель от голода, ибо никто не накормит волчонка, не даст ему приложиться к сосцам, однако ничто не могло подавить материнский инстинкт, впрямую связанный с инстинктом продления рода.
Бывшие сотрапезники пошли следом, перелетая с пня на пень или вовсе по земле, короткими прыжками и в непосредственной близости; Между тем рассвело, над вырубами поднялось красное зарево, потом взошло неяркое солнце — она все ползла, едва переваливаясь через колодник. Вечный вороний голод подгонял птиц, делал их смелее, нахальнее, и они уже вышагивали следом, склёвывая окровавленные следы. Почти у границы ельника мать завалилась набок, поскребла лапами прелый лист и затихла, зубы разжались. Первенец тотчас же выскользнул из них, заурчал сердито и, встряхнувшись, бросился к сосцам. Молоко истекало само собой, но уже не от переизбытка его…
В этот час над утренней землёй возвысился и полетел во все стороны света печальный волчий плач. И скорбная мелодия его, одна для всего живого, одна для всего мира, была понятна всем, и в том числе человеку, ибо так сильно напоминала древние похоронные плачи-причеты над покойными.
И в этом проявлении чувств наконец-то в первый и последний раз соединились и примирились вечные враги…
А чёрные птицы встали кругом, но пока ещё не подходили — переговаривались в предвкушении пищи и тоже слушали плачущий вой матёрого. Несколько минут детёныш терзал вялое подбрюшье, пока вместо молока не пошла чистая, густеющая, как молозиво, кровь. Первенец недовольно рыкнул, и в этот момент мёртвая волчица схватила его поперёк туловища, резво вскочила и произвела стремительный рывок к ельнику, чем мгновенно вспугнула вороньё. Стая тотчас же взметнулась, загорланила встревоженно, роняя помёт, а мать подломилась на бегу у крайней, развесистой ели, ткнулась мордой в прошлогоднюю траву, и волчонок на сей раз кубарем вылетел из материнской пасти.
И впервые в жизни заскулил, вдруг почувствовав своё полное одиночество на земле. Некрепкий его голос, будто настраиваясь по камертону отцовского плача, чуть возвысился и скоро слился с ним где-то высоко над землёй, образуя стереоэффект.
Слушая этот оркестр, замерли и онемели утренние птицы, прекратилось всякое движение на земле, оцепенела всякая живая тварь и даже муравьи замедлили свой бег на некоторое время, усиленно шевеля усиками и выслушивая не звуки — энергию пространства.
Потом все ожило, зашевелилось и запело в округе, но неведомое чувство одиночества и полной, теперь не желаемой свободы, обернулось неожиданным образом — пробудило разум и страх одновременно. Волчонок заполз кабаньей тропой в гущу мелкого, осадистого ельника и замолк, боясь дыхнуть. Он видел, как птицы вновь приземлились, теперь уже на неподвижный труп, и старый, с затасканным пером ворон совершил ритуальное действо — двумя точными, сильными ударами выклевал волчьи глаза, после чего сунулся в разверзнувшуюся огромную рану на брюхе, исследовал её и отошёл в сторону: готовой пищи — внутренностей — на сей раз не осталось.
И ни вожак стаи, ни кто другой не посмели больше и разу клюнуть остывающую волчицу. Удовлетворённые птицы расселись подле неё и замерли в напряжённом, стоическом ожидании.
Полная неподвижность делала их похожими на обугленные головни. Эта траурная, похоронная команда не сошла с места и не шевельнулась, когда вдруг налетел ветер и из небольшой, клочковатой тучи ударил короткий и сильный дождь, потом начало жечь и парить обнажившееся солнце, почуяв неуловимый запах мертвечины, стали слетаться жуки-могильщики, постоянно живущие при волчьем логове.
Птицы будто сами омертвели, поджидая поры, когда созреет пища.
Насосавшийся в последний раз волчонок дремал, спрятавшись под елями, когда вдруг послышался резкий и одновременный треск крыльев. Вороны взлетали с криком, подавая сигнал опасности всему живому — и маленькому зверёнышу тоже. Он заполз в рытвину, оставленную кабанами, навострил уши, нюхая воздух.
И сразу же обнаружил приближение людей; они шли, переговариваясь, и речь их напоминала клекочущий птичий язык. Вороны же орали над их головами, выписывая беспорядочные, возмущённые круги, пока с земли не раздался выстрел. Облезлая птица, исполнившая ритуал, рухнула на землю возле трупа и поползла в сторону, как недавно ползла волчица. Предсмертный её крик бил по ушам, заставляя стаю орать ещё громче, а зверёныша ёжиться и вбуравливаться в землю. Ещё один выстрел разом оборвал этот голос.
Человек даже не притронулся к своей добыче, разве что брезгливо пнул её, загоняя под выворотень, и приблизился к трупу волчицы. Проклекотал что-то своему напарнику, засмеялся. Вдвоём они положили мёртвого зверя на спину и стали осматривать, потянуло сладковатым дымом, речь их сделалась слышнее, гуще и веселее.
Первенец видел, как его мать вздёрнули на дыбу, привязав задние ноги к склонённому аркой дереву, и принялись сдирать шкуру. Это был тоже ритуал, только человеческий: работали не спеша, со вкусом, но молча, и один из них, с шерстью на лице, часто прикладывался к сосцу — пузатой фляжке, после чего становился ещё молчаливее.
Наконец второй, гололицый, спрятал нож, хотя шкура ещё висела на голове волчицы, прихватил ружьё и направился в ельник, а первый, завершая работу, завыл протяжно и отчего-то безрадостно — а должен был бы победно, коль людям выдалась удача.
Слушая этот печальный голос, волчонок выбрался из укрытия, высунул морду из-под ветвей; он ощущал голод, пугающее одиночество и беззащитность; это была его песня, и, повинуясь своему состоянию, он подтянул негромким, но чувственным подголоском. Воющий человек с шерстью на лице не мог его услышать, занятый разделкой добычи, да и сейчас первенца не заботила собственная безопасность, ибо само пение приводило его в особое трепетное оцепенение, когда ничего, кроме высокого льющегося звука, в мире не существует.
Подвывая человеческой песне, он выкарабкался на полусгнившую моховую валежину и вознёсся бы ещё выше, если б смог и было куда. Вскинув голову, он пел, как мог, зато истово и самозабвенно, почему и не заметил, как на его голос вышел гололицый человек, осторожно подкрался и снял куртку. Но прежде чем набросить её на волчонка, стоял и слушал, будто не хотел портить песню. И едва звук угас, как сверху упало что-то плотное и тёмное, обволокло со всех сторон, парализовало всякое движение.
Запах случайного логова — ямы от подпола — знакомый с первого мгновения, как явился на свет, и нестерпимо мерзкий, охватил первенца ещё плотнее, чем брезент куртки, проник в ноздри, лёгкие, впитался в кровь и достал сердца. Он пытался отфыркнуть его, исторгнуть из своего существа, однако запах этот был подавляющим и вездесущим…
3
Бывшие сотрапезники пошли следом, перелетая с пня на пень или вовсе по земле, короткими прыжками и в непосредственной близости; Между тем рассвело, над вырубами поднялось красное зарево, потом взошло неяркое солнце — она все ползла, едва переваливаясь через колодник. Вечный вороний голод подгонял птиц, делал их смелее, нахальнее, и они уже вышагивали следом, склёвывая окровавленные следы. Почти у границы ельника мать завалилась набок, поскребла лапами прелый лист и затихла, зубы разжались. Первенец тотчас же выскользнул из них, заурчал сердито и, встряхнувшись, бросился к сосцам. Молоко истекало само собой, но уже не от переизбытка его…
В этот час над утренней землёй возвысился и полетел во все стороны света печальный волчий плач. И скорбная мелодия его, одна для всего живого, одна для всего мира, была понятна всем, и в том числе человеку, ибо так сильно напоминала древние похоронные плачи-причеты над покойными.
И в этом проявлении чувств наконец-то в первый и последний раз соединились и примирились вечные враги…
А чёрные птицы встали кругом, но пока ещё не подходили — переговаривались в предвкушении пищи и тоже слушали плачущий вой матёрого. Несколько минут детёныш терзал вялое подбрюшье, пока вместо молока не пошла чистая, густеющая, как молозиво, кровь. Первенец недовольно рыкнул, и в этот момент мёртвая волчица схватила его поперёк туловища, резво вскочила и произвела стремительный рывок к ельнику, чем мгновенно вспугнула вороньё. Стая тотчас же взметнулась, загорланила встревоженно, роняя помёт, а мать подломилась на бегу у крайней, развесистой ели, ткнулась мордой в прошлогоднюю траву, и волчонок на сей раз кубарем вылетел из материнской пасти.
И впервые в жизни заскулил, вдруг почувствовав своё полное одиночество на земле. Некрепкий его голос, будто настраиваясь по камертону отцовского плача, чуть возвысился и скоро слился с ним где-то высоко над землёй, образуя стереоэффект.
Слушая этот оркестр, замерли и онемели утренние птицы, прекратилось всякое движение на земле, оцепенела всякая живая тварь и даже муравьи замедлили свой бег на некоторое время, усиленно шевеля усиками и выслушивая не звуки — энергию пространства.
Потом все ожило, зашевелилось и запело в округе, но неведомое чувство одиночества и полной, теперь не желаемой свободы, обернулось неожиданным образом — пробудило разум и страх одновременно. Волчонок заполз кабаньей тропой в гущу мелкого, осадистого ельника и замолк, боясь дыхнуть. Он видел, как птицы вновь приземлились, теперь уже на неподвижный труп, и старый, с затасканным пером ворон совершил ритуальное действо — двумя точными, сильными ударами выклевал волчьи глаза, после чего сунулся в разверзнувшуюся огромную рану на брюхе, исследовал её и отошёл в сторону: готовой пищи — внутренностей — на сей раз не осталось.
И ни вожак стаи, ни кто другой не посмели больше и разу клюнуть остывающую волчицу. Удовлетворённые птицы расселись подле неё и замерли в напряжённом, стоическом ожидании.
Полная неподвижность делала их похожими на обугленные головни. Эта траурная, похоронная команда не сошла с места и не шевельнулась, когда вдруг налетел ветер и из небольшой, клочковатой тучи ударил короткий и сильный дождь, потом начало жечь и парить обнажившееся солнце, почуяв неуловимый запах мертвечины, стали слетаться жуки-могильщики, постоянно живущие при волчьем логове.
Птицы будто сами омертвели, поджидая поры, когда созреет пища.
Насосавшийся в последний раз волчонок дремал, спрятавшись под елями, когда вдруг послышался резкий и одновременный треск крыльев. Вороны взлетали с криком, подавая сигнал опасности всему живому — и маленькому зверёнышу тоже. Он заполз в рытвину, оставленную кабанами, навострил уши, нюхая воздух.
И сразу же обнаружил приближение людей; они шли, переговариваясь, и речь их напоминала клекочущий птичий язык. Вороны же орали над их головами, выписывая беспорядочные, возмущённые круги, пока с земли не раздался выстрел. Облезлая птица, исполнившая ритуал, рухнула на землю возле трупа и поползла в сторону, как недавно ползла волчица. Предсмертный её крик бил по ушам, заставляя стаю орать ещё громче, а зверёныша ёжиться и вбуравливаться в землю. Ещё один выстрел разом оборвал этот голос.
Человек даже не притронулся к своей добыче, разве что брезгливо пнул её, загоняя под выворотень, и приблизился к трупу волчицы. Проклекотал что-то своему напарнику, засмеялся. Вдвоём они положили мёртвого зверя на спину и стали осматривать, потянуло сладковатым дымом, речь их сделалась слышнее, гуще и веселее.
Первенец видел, как его мать вздёрнули на дыбу, привязав задние ноги к склонённому аркой дереву, и принялись сдирать шкуру. Это был тоже ритуал, только человеческий: работали не спеша, со вкусом, но молча, и один из них, с шерстью на лице, часто прикладывался к сосцу — пузатой фляжке, после чего становился ещё молчаливее.
Наконец второй, гололицый, спрятал нож, хотя шкура ещё висела на голове волчицы, прихватил ружьё и направился в ельник, а первый, завершая работу, завыл протяжно и отчего-то безрадостно — а должен был бы победно, коль людям выдалась удача.
Слушая этот печальный голос, волчонок выбрался из укрытия, высунул морду из-под ветвей; он ощущал голод, пугающее одиночество и беззащитность; это была его песня, и, повинуясь своему состоянию, он подтянул негромким, но чувственным подголоском. Воющий человек с шерстью на лице не мог его услышать, занятый разделкой добычи, да и сейчас первенца не заботила собственная безопасность, ибо само пение приводило его в особое трепетное оцепенение, когда ничего, кроме высокого льющегося звука, в мире не существует.
Подвывая человеческой песне, он выкарабкался на полусгнившую моховую валежину и вознёсся бы ещё выше, если б смог и было куда. Вскинув голову, он пел, как мог, зато истово и самозабвенно, почему и не заметил, как на его голос вышел гололицый человек, осторожно подкрался и снял куртку. Но прежде чем набросить её на волчонка, стоял и слушал, будто не хотел портить песню. И едва звук угас, как сверху упало что-то плотное и тёмное, обволокло со всех сторон, парализовало всякое движение.
Запах случайного логова — ямы от подпола — знакомый с первого мгновения, как явился на свет, и нестерпимо мерзкий, охватил первенца ещё плотнее, чем брезент куртки, проник в ноздри, лёгкие, впитался в кровь и достал сердца. Он пытался отфыркнуть его, исторгнуть из своего существа, однако запах этот был подавляющим и вездесущим…
3
Интерес к этой охоте у Ражного пропал в первый же день, когда поляки сначала отказались от классических способов охоты на логове — окладом флажками и подманиванием волков на утренней и вечерней вабе, а потом заявили, что отстреливать хищников станут с вертолёта, на котором прилетели.
Зимой ещё куда ни шло, хотя Ражный как президент клуба был противником такой неспортивной охоты, а в начале лета, в зеленом лесу с воздуха и коня-то вряд ли увидишь. Но спорить с панами не стал, понимая, что те попросту не желают ломать ног по старым вырубам и чащобам, а хотят красиво и с ветерком полетать и пострелять.
Ну и на здоровье! Таковы и трофеи будут…
Можно сказать, полякам ещё повезло: стронутая с логова волчья семья не исчезла в зелёнке, а почему-то завертелась на территории брошенной деревни, не совсем заросшей и хорошо просматриваемой с вертолёта. Отстреляли двух переярков, ранили матёрого и, пожалуй, взяли бы волчицу с прибылыми, если уже разродилась, не провались один из панов в старый колодец. Поиск зверей пришлось прекратить и вернуться на базу, а надо было во что бы то ни стало добирать подстреленного волка, иначе начнёт мстить за разорение гнёзда и наделает беды.
Оставив гостей, Ражный вечером сходил на вабу, потрубил в ламповое стекло голосом волчицы, и матёрый отозвался почти мгновенно, причём в районе логова. Это вселило надежду: если за ночь не уйдут, то рано утром можно расставить стрелков по лазам и тропам и взять волков на вабу.
Возвращаясь в сумерках из леса, неподалёку от базы на старом просёлке он встретил человека в современных американских джинсах и белой рубахе навыпуск, перетянутой широким кожаным поясом с серебряными бляхами.
У Ражного тоже была такая рубаха и пояс, хранящиеся после смерти отца в его сундуке.
Это был соперник, давно ожидаемый и пришедший все-таки неожиданно…
— Здравствуй, Ражный, — сказал он и подал руку. — Я Колеватый.
— Здорово, Колеватый, — и сразу же отметил, что поединщик серьёзный, сильный и лишь немного обеспокоенный, отчего и пытается давить психологически с первого прикосновения к сопернику — чуть крепче, чем полагается, сжал руку.
— Когда и где? — спросил пришедший араке.
— В моей вотчине, — уклонился от прямого ответа Ражный. — Но сейчас связан гостями, поляки приехали на волчье логово. Завтра к вечеру уберутся. Встретимся здесь же и обговорим условия.
— Добро, — согласился тот. — Прими дар, вотчинник! Жеребчика тебе привёл!
За поворотом просёлка стоял новенький дизельный джип «нисан-тирана»…
Ражный внутренне собрался, будто в боевую стойку встал: судя по такому дару, схватка для Колеватого была решающей. И сразу же возникло много вопросов, а один будто спицей проколол сознание: почему Пересвет определил в противники опытному, не раз бывавшему на ристалищах поединщику его, ещё только затевающего Пир — первую в жизни схватку?
И ответ находился двоякий: или боярый муж считает, что коль Ражный — внук Ерофея, то способен одолеть Колеватого, или не забыл дерзости его и потешного поединка в Валдайском Урочище и теперь решил наказать, поставить на место.
Потом нашлось ещё одно предположение: калики говорили, будто Ослаб или его опричина пытаются взять в руки слишком самостоятельных вотчинников и давят на Пересвета, чтоб тот выставлял против пирующих хозяев Урочищ таких поединщиков, которые в два счета уложат молодого аракса. Да ещё на собственной земле…
Сам Ослаб был из вольных и, по словам сирых, не благоволил к вотчинникам…
От даров отказываться было не принято, впрочем, как и обсуждать достоинствами недостатки. Мало того, принимать их следовало без всякого выражения чувств, дабы соперник не мог понять, что он означает для вотчинника. А Колеватый незаметно и пристально, словно скальпелем, вскрывал глазами Ражного, намереваясь заглянуть внутрь…
— Благодарствую, — по обряду сказал Ражный и добавил от себя, прямо взглянув сопернику в глаза. — Отдарюсь после Поруки!
— Ты сначала получи эту Поруку! — усмехнулся тот. — А дар я приму!
До поединка вне ристалища им можно было прикасаться друг к другу, лишь здороваясь за руку, но Колеватый хотел было хлопнуть его по плечу — так, дружески, по обыкновенной в мирской жизни привычке — Ражный увернулся в последний миг. Мощная десница соперника похлопала воздух.
— Ну что? Расходимся, гость дорогой? — спросил Ражный, направляясь к джипу.
— Да рано ещё… Покажи Рощу. Если недалече… Колеватый хитрил или рассчитывал на простоту своего соперника: заранее показать дубовое Урочище — обеспечить ему половину победы. Он там дневать и ночевать будет, он там всю землю руками ощупает, сквозь пальцы пропустит, каждое дерево обнимет и обласкает…
— А ты не спеши. — Ражный валял дурака. — Я ещё там не прибрался. Провожу поляков, возьму грабельки, метёлку с совком, жёлуди смету, чтоб спину не давили…
Тот все понял, но никак не выразил своих чувств, лишь добро усмехнулся и пожал могучими плечами.
— Как хочешь, я во времени не ограничен. Ты вотчинник, а потому — как скажешь.
— Тогда завтра увидимся, — теперь Ражный подал ему руку. — Кстати, как с ночлегом?
— В город вернусь, в гостиницу, — просто ответил Колеватый. — Меня машина ждёт, тут недалеко, на дороге.
Вольный араке снял пояс, рубаху, спрятал все в сумку и переоделся в майку и джинсовую куртку.
— Ну, будь здоров! — махнул рукой и подался восвояси.
Ражный поднёс ламповое стекло к губам и провабил ему вслед матёрым зверем. Поединщик даже на мгновение не приостановил шага — не то что не обернулся; его невозмутимость и спокойствие говорили о главном — Колеватый был крепким на рану, как бронированный старый кабан…
Утром капризные поляки вообще отказались ходить по земле, кивая на своего товарища с порванными связками голеностопного сустава, и заявили, что охотиться станут только с вертолёта. И тогда Ражный решил подстраховаться, уйти к логову до рассвета и там взять волка на вабу, ну а с волчицей и прибылыми уж как получится. Так будет скорее и надёжнее, ибо поединщик ждёт, хотя и говорит, что во времени не ограничен. Кто его знает, вдруг примет отсрочки и оттяжки во времени за психологическое давление и сам начнёт давить.
А до поединка Ражному действительно нужно было «прибраться» — закончить все текущие дела, снять всякое стороннее давление в виде забот и хлопот и внутренне сосредоточиться только на предстоящем поединке. Так что он составил мысленный график, расставив свои дела в строгую очерёдность.
Первым пунктом значилось взять матёрого, вторым — освободиться от польских охотников и только третьим — наказать Кудеяра. Начало и конец у этого плана довольно легко соединялись, и, отправляясь на логово, он рассчитывал убить двух зайцев, прихватив с собой приблудного раба, тайно живущего на базе.
Однако расчёт не оправдался: волк не ответил на вабу, и когда Ражный уже решил, что матёрого в окрестностях логова нет, вдруг затянул прощальную песню, и этот звериный плач врезался в слух и сознание, как осколок стекла…
Сняв шкуру с мёртвой волчицы, Ражный вывернул её мездрой наружу, вырубил подходящую рогатину вместо пяла и натянул: когда ещё прилетят польские паны, неизвестно, и прилетят ли вообще, а в такую жару, скомканная в рюкзаке, она сопреет за несколько часов — соли с собой нет. Вообще-то весенняя, линялая волчица как мех никуда не годилась, разве что у порога постелить вместо половика, к тому же, дыра на боку расхвачена не по месту, по всей видимости, в драке. Поляки её не возьмут — слишком чванливы, чтобы брать чужой трофей. К тому же им волчонок нужен, не шкура, а для получения премии за отстрел волчицы достаточно было предъявить голову, лапы и шмат кожи с брюха, на котором видны оттянутые соски. Да, экземпляр попался редкий, невиданный — величиной с матёрого самца и весом под шестьдесят килограммов. Не вымя, так бы и сроду не подумать, что самка.
Витюля потом выделает и продаст иностранцам, придумав леденящую душу историю.
Ражный не надеялся отыскать волчат. Когда сведущий в биологии Кудеяр осматривал погибшую от раны самку, сразу же обнаружил, что нет кишечника. В брюхе остались желудок, печень и ещё не сократившаяся матка — все остальное вымотано и отрезано волчьими зубами, а не расклёвано вороньём, как думали вначале.
В желудке оказались непереваренный кусок мяса и два новорождённых детёныша: таким образом волчицы регулировали поголовье и оставляли жить самых сильных волчат и столько, сколько могли прокормить и вырастить. Конечно, сомнительно, что крупная, матёрая самка ощенилась только двумя, но будь ещё волчата — тут бы, у трупа вертелись, пока не сдохли и не стали бы добычей воронья. А судя по всему, волчица погибла пару часов назад. И все-таки для очистки совести Ражный заставил Кудеяра копать яму, чтобы не дать поживы воронью, а сам побрёл по ельникам, к логову.
Осторожно пробираясь сквозь завалы к ручью, он снова услышал волчий плач, и чтобы не сосредоточиваться на нем, чтобы заглушить его скорбящую мелодию, он замычал современный мотивчик, однако звериный голос все равно накладывался, звучал сильнее и явственней. Тогда он попробовал размышлять вслух относительно вчерашней вертолётной охоты на логове, ругал поляков, один из которых вывихнул ногу и порвал связки, провалившись в колодец.
Ражный часто разговаривал сам с собой, оставаясь один, потому что на людях больше молчал, и это помогало выстроить мысли, психологически уравновеситься; тут почему-то и такой способ не помогал. Прощальная песня матёрого, упущенного вчера так бездарно и глупо, оказывалась сверху и притягивала воображение. На какое-то время он забыл даже о поединщике и предстоящей схватке — первой в жизни схватке в дубовой роще! — к которой теперь следовало готовиться ежеминутно.
Он прислушался, стараясь определить, откуда же доносится волчий вой, и внезапно обнаружил, что в мире тихо, а звериный плач звучит в нем, запечатлённый слухом, как магнитофонной лентой.
Потом он услышал, как за спиной заволновалось вороньё, стерегущее свою долю, — значит, Кудеяр свалил тушу волчицы в яму. Он ненавидел этих птиц, вид и крик их вызывали омерзение и близкое, тайное ощущение смерти, сейчас ещё более усиленное волчьим голосом.
Пять лет назад прапорщик Ражный, боец спецназа погранвойск, сидел среди камней на таджикской границе с огромной раной — осколком мины вынесло два ребра в правом боку, подавал сигналы «сое» и боролся с птицами. В полусотне метров от него на жутком солнцепёке лежал срочник-погранец Анвар, которому досталось больше, и потому вороньё уже обрабатывало его кости. Это было жуткое зрелище: резиново-прочные, беспощадные голодные птицы падали на человеческое тело так густо, что вместо Анвара образовывался чёрный шевелящийся курган. Ражному чудилось, что это уже не вороны, не те, воспетые в воинских песнях птицы, а крупные насекомые, что-то вроде жучков-могильников, только крупнее в сотни раз. Он дважды засадил из подствольника по этому кургану и понял безнадёжность такого занятия. Вороньё взлетало, словно показывая результат своего труда, и снова облепляло труп, вернее, просвечивающуюся насквозь ребристую грудную клетку, так похожую на птичью…
Стрелять по ним прицельно он уже не мог, да и не отогнать их было пулями, потому бил по скопищам воронья из подствольного гранатомёта, однако выстрела хватало на три минуты, не больше. Птицы дожрали Анвара и теперь приговорили на съедение Ражного. Прапорщик понимал: стоит потерять сознание или кончатся гранаты — начнут расклевывать, не дожидаясь смерти. В полубреду он пытался контролировать время и, закрывая от слабости глаза, считал до семидесяти, после чего наугад наводил автомат на скопище и нажимал гашетку. За минуту забытья вороньё приближалось на расстояние вытянутой руки…
И ни разу не промазал. Такого обилия этих ангелов смерти, пожалуй, не было ни в одной точке земного шара. После каждой гранаты до десятка воронов превращалось в чёрные лохмотья, но на смену им прилетало ещё больше.
На этих птиц не охотились ни люди, ни звери, и сами они не расклевывали трупы павших своих сородичей.
Они были несъедобны и потому вечны.
Когда за раненым прапорщиком пришёл вертолёт, пилоты побоялись сажать машину в непосредственной близости: на каменном склоне валялось десятка три душманских трупов — это то, что они наколотили в паре с Анваром, и поднятая винтами чёрная туча в буквальном смысле закрыла небо.
Вороньё в тех краях размножалось и жирело от долгой войны…
Три эти птицы сидели сейчас на сухой ели низко от земли и внимательно наблюдали за движением человека, не забывая коситься под дерево. Чего-то ждали…
Ражный отвернул в сторону и пошёл прямо на сухую ёлку — вороны нехотя взлетели, закричали недовольно, заругались, что отнимают добычу.
Волчонок сидел на корневище и подпевал отцу. Он даже не дёрнулся, когда оказался в человеческих руках, ибо взят был за холку, как носила его мать.
— Вот ты где, брат… А от мамаши твоей одна шкура осталась…
Щенок открыл глаза, чем удивил человека.
— Интересно… Пуповина не отсохла, а смотришь. Щенок тихо заурчал. Ражный крепче взял за загривок и тут увидел тонкие молочные зубы в пасти зверёныша.
— И ещё с клыками.. Да ты, брат, вундеркинд. Волчонок или властную руку почувствовал, или посчитал, что взят материнскими зубами — обвис, вытянув лапы. Взгляд щенка был уже осмысленным, реагировал на движение и предметы — знать, давно освоился с окружающим миром.
— Ладно… А где твои братья-сестры? Или всех мамаша подъела?
Вороны кружили над головой: их добыча сейчас была в руках человека. Ражный понаблюдал за их полётом, сунул в карман волчонка.
— Значит, подъела… Такая здоровая, а всего троих родила и только одного тебя оставила. Видно, не зря говорят: чем меньше рождаемость, тем выше организация и интеллект. Пошли, что ли?
Зверёныш чуть поволохался в кармане и затих. Кудеяр почти зарыл волчицу, однако, заметив хозяина, бросил лопату и сел. Ражный сдёрнул с него брезентовую куртку, завернул щенка и, завязав узлом, положил на колодину. Раб тут же оказался рядом, просунул руку в узелок, погладил волчонка, не вынимая.
— Какая мягкая шёрстка. Плюшевый… Вы что с ним станете делать, хозяин?
Ражный не удостоил его ответом, ибо сам не знал, что теперь делать с волчонком. Конечно, надо бы отдать полякам, да почему-то чувствовал нарастающий внутренний протест, в основном продиктованный обидой, что упустили они вчера матёрого и теперь добавили ему работы перед поединком.
Пользуясь молчанием, раб достал щенка, заглянул в пасть, осмотрел снаружи.
— Редкий случай, — заключил равнодушно. — Пуповина свежая, а глаза открылись… Как это понимать, президент?
И вдруг как-то странно пискнул, отшвырнул щенка и зажал основание большого пальца.
— Вот сука!.. И зубы есть! — Кудеяр тут же справился с собственным испугом, взял привычный саркастический тон. — Как считаете, волчата могут быть бешеными от рождения? Как люди, например?
Ражный не удостоил его ответом, сунул детёныша назад в куртку, застегнул «молнию», завязал в узел, после чего бросил лопатку.
— Трудись.
Кудеяр усмехнулся в бороду и промолчал, чётко зная черту в их отношениях, переступать которую не следует, ковырнул землю. Птицы, зревшие коварство, возмущённо сорвались со своих мест и с клёкотом возреяли над головами. Ражный подтянул к себе ружьё, но пожалел картечь — дробовых патронов в патронташе не оставалось…
Напарник насыпал зачем-то холмик над могилой и, как всякий раб, работающий из-под палки и по приказам, дело до конца не довёл.
— Утрамбуй землю и привали сверху камнями, — распорядился Ражный.
— А на хрен это надо? — утомлённый жарой и потому ленивый, спросил Кудеяр. — Экология, что ли? Да кто сюда придёт?..
Чтобы прекратить «разговорчики в строю», когда-то хватало одного взгляда; теперь невольник распоясался и будто бы не замечал, что хозяин тихо вскипает.
Ражный молча дал пинка в тощую задницу. Кудеяр зарылся головой в мелкий густой ельник, но тут же вскочил, поклонился.
— А, да!.. Прошу прощения, президент. Слушаюсь…
И опять же кое-как примял ногами холмик, поплёлся выковыривать камни из земли.
Кудеяр в последнее время начал смелеть, и, если пока ещё не нарушал условий договора, то в речи его Ражный все чаще слышал издевательский тон. Поставить на место его можно было в любой момент и за малейшее своеволие — бывший прапорщик знал много лекарств от наглости, однако оттягивал время, поджидая тот случай, когда невольник утратит бдительность, нарвётся окончательно и когда сделать это можно изящно, со вкусом, один раз и навсегда. Он ненавидел своего раба, презирал его прошлый и нынешний образ жизни, былую учёность, подвижный, с налётом ржавого цинизма, ум, поскольку все это являлось флёром, туманом, прикрывающим примитивную, трусливую натуру. С точки зрения Ражного, его было бессмысленно перевоспитывать либо прививать какие-то достойные человека, благородные качества. Он был раб от природы, ибо уважал только силу и перед ней преклонялся, даже если при том держал фигу в кармане. И как всякий раб, так или иначе получив власть, становился неумолимым и жестоким, но стоило ему почувствовать силу, как он мгновенно становился самим собой и готов был сапоги лизать.
И это неприятное общение с рабом неожиданно излечило: волчий плач забылся, плёнка стёрлась, не оставив даже воспоминания скорбной мелодии. Но теперь мысли занял Кудеяр, от которого перед поединком следовало избавиться, как от мерзкого раба, негодного человека и души, все-таки зависимой от воли Ражного.
Первая в жизни схватка в дубраве вполне могла оказаться и последней, то есть, окончиться славной, но смертью, и по древнему правилу он не мог оставить после себя хотя бы одну зависимую душу — жену, ребёнка, возлюбленную или пленника-раба, приведённого с чужбины. Поэтому до первого поединка Ражный не имел права жениться, заводить детей, хозяйство и рабов…
Зимой ещё куда ни шло, хотя Ражный как президент клуба был противником такой неспортивной охоты, а в начале лета, в зеленом лесу с воздуха и коня-то вряд ли увидишь. Но спорить с панами не стал, понимая, что те попросту не желают ломать ног по старым вырубам и чащобам, а хотят красиво и с ветерком полетать и пострелять.
Ну и на здоровье! Таковы и трофеи будут…
Можно сказать, полякам ещё повезло: стронутая с логова волчья семья не исчезла в зелёнке, а почему-то завертелась на территории брошенной деревни, не совсем заросшей и хорошо просматриваемой с вертолёта. Отстреляли двух переярков, ранили матёрого и, пожалуй, взяли бы волчицу с прибылыми, если уже разродилась, не провались один из панов в старый колодец. Поиск зверей пришлось прекратить и вернуться на базу, а надо было во что бы то ни стало добирать подстреленного волка, иначе начнёт мстить за разорение гнёзда и наделает беды.
Оставив гостей, Ражный вечером сходил на вабу, потрубил в ламповое стекло голосом волчицы, и матёрый отозвался почти мгновенно, причём в районе логова. Это вселило надежду: если за ночь не уйдут, то рано утром можно расставить стрелков по лазам и тропам и взять волков на вабу.
Возвращаясь в сумерках из леса, неподалёку от базы на старом просёлке он встретил человека в современных американских джинсах и белой рубахе навыпуск, перетянутой широким кожаным поясом с серебряными бляхами.
У Ражного тоже была такая рубаха и пояс, хранящиеся после смерти отца в его сундуке.
Это был соперник, давно ожидаемый и пришедший все-таки неожиданно…
— Здравствуй, Ражный, — сказал он и подал руку. — Я Колеватый.
— Здорово, Колеватый, — и сразу же отметил, что поединщик серьёзный, сильный и лишь немного обеспокоенный, отчего и пытается давить психологически с первого прикосновения к сопернику — чуть крепче, чем полагается, сжал руку.
— Когда и где? — спросил пришедший араке.
— В моей вотчине, — уклонился от прямого ответа Ражный. — Но сейчас связан гостями, поляки приехали на волчье логово. Завтра к вечеру уберутся. Встретимся здесь же и обговорим условия.
— Добро, — согласился тот. — Прими дар, вотчинник! Жеребчика тебе привёл!
За поворотом просёлка стоял новенький дизельный джип «нисан-тирана»…
Ражный внутренне собрался, будто в боевую стойку встал: судя по такому дару, схватка для Колеватого была решающей. И сразу же возникло много вопросов, а один будто спицей проколол сознание: почему Пересвет определил в противники опытному, не раз бывавшему на ристалищах поединщику его, ещё только затевающего Пир — первую в жизни схватку?
И ответ находился двоякий: или боярый муж считает, что коль Ражный — внук Ерофея, то способен одолеть Колеватого, или не забыл дерзости его и потешного поединка в Валдайском Урочище и теперь решил наказать, поставить на место.
Потом нашлось ещё одно предположение: калики говорили, будто Ослаб или его опричина пытаются взять в руки слишком самостоятельных вотчинников и давят на Пересвета, чтоб тот выставлял против пирующих хозяев Урочищ таких поединщиков, которые в два счета уложат молодого аракса. Да ещё на собственной земле…
Сам Ослаб был из вольных и, по словам сирых, не благоволил к вотчинникам…
От даров отказываться было не принято, впрочем, как и обсуждать достоинствами недостатки. Мало того, принимать их следовало без всякого выражения чувств, дабы соперник не мог понять, что он означает для вотчинника. А Колеватый незаметно и пристально, словно скальпелем, вскрывал глазами Ражного, намереваясь заглянуть внутрь…
— Благодарствую, — по обряду сказал Ражный и добавил от себя, прямо взглянув сопернику в глаза. — Отдарюсь после Поруки!
— Ты сначала получи эту Поруку! — усмехнулся тот. — А дар я приму!
До поединка вне ристалища им можно было прикасаться друг к другу, лишь здороваясь за руку, но Колеватый хотел было хлопнуть его по плечу — так, дружески, по обыкновенной в мирской жизни привычке — Ражный увернулся в последний миг. Мощная десница соперника похлопала воздух.
— Ну что? Расходимся, гость дорогой? — спросил Ражный, направляясь к джипу.
— Да рано ещё… Покажи Рощу. Если недалече… Колеватый хитрил или рассчитывал на простоту своего соперника: заранее показать дубовое Урочище — обеспечить ему половину победы. Он там дневать и ночевать будет, он там всю землю руками ощупает, сквозь пальцы пропустит, каждое дерево обнимет и обласкает…
— А ты не спеши. — Ражный валял дурака. — Я ещё там не прибрался. Провожу поляков, возьму грабельки, метёлку с совком, жёлуди смету, чтоб спину не давили…
Тот все понял, но никак не выразил своих чувств, лишь добро усмехнулся и пожал могучими плечами.
— Как хочешь, я во времени не ограничен. Ты вотчинник, а потому — как скажешь.
— Тогда завтра увидимся, — теперь Ражный подал ему руку. — Кстати, как с ночлегом?
— В город вернусь, в гостиницу, — просто ответил Колеватый. — Меня машина ждёт, тут недалеко, на дороге.
Вольный араке снял пояс, рубаху, спрятал все в сумку и переоделся в майку и джинсовую куртку.
— Ну, будь здоров! — махнул рукой и подался восвояси.
Ражный поднёс ламповое стекло к губам и провабил ему вслед матёрым зверем. Поединщик даже на мгновение не приостановил шага — не то что не обернулся; его невозмутимость и спокойствие говорили о главном — Колеватый был крепким на рану, как бронированный старый кабан…
Утром капризные поляки вообще отказались ходить по земле, кивая на своего товарища с порванными связками голеностопного сустава, и заявили, что охотиться станут только с вертолёта. И тогда Ражный решил подстраховаться, уйти к логову до рассвета и там взять волка на вабу, ну а с волчицей и прибылыми уж как получится. Так будет скорее и надёжнее, ибо поединщик ждёт, хотя и говорит, что во времени не ограничен. Кто его знает, вдруг примет отсрочки и оттяжки во времени за психологическое давление и сам начнёт давить.
А до поединка Ражному действительно нужно было «прибраться» — закончить все текущие дела, снять всякое стороннее давление в виде забот и хлопот и внутренне сосредоточиться только на предстоящем поединке. Так что он составил мысленный график, расставив свои дела в строгую очерёдность.
Первым пунктом значилось взять матёрого, вторым — освободиться от польских охотников и только третьим — наказать Кудеяра. Начало и конец у этого плана довольно легко соединялись, и, отправляясь на логово, он рассчитывал убить двух зайцев, прихватив с собой приблудного раба, тайно живущего на базе.
Однако расчёт не оправдался: волк не ответил на вабу, и когда Ражный уже решил, что матёрого в окрестностях логова нет, вдруг затянул прощальную песню, и этот звериный плач врезался в слух и сознание, как осколок стекла…
Сняв шкуру с мёртвой волчицы, Ражный вывернул её мездрой наружу, вырубил подходящую рогатину вместо пяла и натянул: когда ещё прилетят польские паны, неизвестно, и прилетят ли вообще, а в такую жару, скомканная в рюкзаке, она сопреет за несколько часов — соли с собой нет. Вообще-то весенняя, линялая волчица как мех никуда не годилась, разве что у порога постелить вместо половика, к тому же, дыра на боку расхвачена не по месту, по всей видимости, в драке. Поляки её не возьмут — слишком чванливы, чтобы брать чужой трофей. К тому же им волчонок нужен, не шкура, а для получения премии за отстрел волчицы достаточно было предъявить голову, лапы и шмат кожи с брюха, на котором видны оттянутые соски. Да, экземпляр попался редкий, невиданный — величиной с матёрого самца и весом под шестьдесят килограммов. Не вымя, так бы и сроду не подумать, что самка.
Витюля потом выделает и продаст иностранцам, придумав леденящую душу историю.
Ражный не надеялся отыскать волчат. Когда сведущий в биологии Кудеяр осматривал погибшую от раны самку, сразу же обнаружил, что нет кишечника. В брюхе остались желудок, печень и ещё не сократившаяся матка — все остальное вымотано и отрезано волчьими зубами, а не расклёвано вороньём, как думали вначале.
В желудке оказались непереваренный кусок мяса и два новорождённых детёныша: таким образом волчицы регулировали поголовье и оставляли жить самых сильных волчат и столько, сколько могли прокормить и вырастить. Конечно, сомнительно, что крупная, матёрая самка ощенилась только двумя, но будь ещё волчата — тут бы, у трупа вертелись, пока не сдохли и не стали бы добычей воронья. А судя по всему, волчица погибла пару часов назад. И все-таки для очистки совести Ражный заставил Кудеяра копать яму, чтобы не дать поживы воронью, а сам побрёл по ельникам, к логову.
Осторожно пробираясь сквозь завалы к ручью, он снова услышал волчий плач, и чтобы не сосредоточиваться на нем, чтобы заглушить его скорбящую мелодию, он замычал современный мотивчик, однако звериный голос все равно накладывался, звучал сильнее и явственней. Тогда он попробовал размышлять вслух относительно вчерашней вертолётной охоты на логове, ругал поляков, один из которых вывихнул ногу и порвал связки, провалившись в колодец.
Ражный часто разговаривал сам с собой, оставаясь один, потому что на людях больше молчал, и это помогало выстроить мысли, психологически уравновеситься; тут почему-то и такой способ не помогал. Прощальная песня матёрого, упущенного вчера так бездарно и глупо, оказывалась сверху и притягивала воображение. На какое-то время он забыл даже о поединщике и предстоящей схватке — первой в жизни схватке в дубовой роще! — к которой теперь следовало готовиться ежеминутно.
Он прислушался, стараясь определить, откуда же доносится волчий вой, и внезапно обнаружил, что в мире тихо, а звериный плач звучит в нем, запечатлённый слухом, как магнитофонной лентой.
Потом он услышал, как за спиной заволновалось вороньё, стерегущее свою долю, — значит, Кудеяр свалил тушу волчицы в яму. Он ненавидел этих птиц, вид и крик их вызывали омерзение и близкое, тайное ощущение смерти, сейчас ещё более усиленное волчьим голосом.
Пять лет назад прапорщик Ражный, боец спецназа погранвойск, сидел среди камней на таджикской границе с огромной раной — осколком мины вынесло два ребра в правом боку, подавал сигналы «сое» и боролся с птицами. В полусотне метров от него на жутком солнцепёке лежал срочник-погранец Анвар, которому досталось больше, и потому вороньё уже обрабатывало его кости. Это было жуткое зрелище: резиново-прочные, беспощадные голодные птицы падали на человеческое тело так густо, что вместо Анвара образовывался чёрный шевелящийся курган. Ражному чудилось, что это уже не вороны, не те, воспетые в воинских песнях птицы, а крупные насекомые, что-то вроде жучков-могильников, только крупнее в сотни раз. Он дважды засадил из подствольника по этому кургану и понял безнадёжность такого занятия. Вороньё взлетало, словно показывая результат своего труда, и снова облепляло труп, вернее, просвечивающуюся насквозь ребристую грудную клетку, так похожую на птичью…
Стрелять по ним прицельно он уже не мог, да и не отогнать их было пулями, потому бил по скопищам воронья из подствольного гранатомёта, однако выстрела хватало на три минуты, не больше. Птицы дожрали Анвара и теперь приговорили на съедение Ражного. Прапорщик понимал: стоит потерять сознание или кончатся гранаты — начнут расклевывать, не дожидаясь смерти. В полубреду он пытался контролировать время и, закрывая от слабости глаза, считал до семидесяти, после чего наугад наводил автомат на скопище и нажимал гашетку. За минуту забытья вороньё приближалось на расстояние вытянутой руки…
И ни разу не промазал. Такого обилия этих ангелов смерти, пожалуй, не было ни в одной точке земного шара. После каждой гранаты до десятка воронов превращалось в чёрные лохмотья, но на смену им прилетало ещё больше.
На этих птиц не охотились ни люди, ни звери, и сами они не расклевывали трупы павших своих сородичей.
Они были несъедобны и потому вечны.
Когда за раненым прапорщиком пришёл вертолёт, пилоты побоялись сажать машину в непосредственной близости: на каменном склоне валялось десятка три душманских трупов — это то, что они наколотили в паре с Анваром, и поднятая винтами чёрная туча в буквальном смысле закрыла небо.
Вороньё в тех краях размножалось и жирело от долгой войны…
Три эти птицы сидели сейчас на сухой ели низко от земли и внимательно наблюдали за движением человека, не забывая коситься под дерево. Чего-то ждали…
Ражный отвернул в сторону и пошёл прямо на сухую ёлку — вороны нехотя взлетели, закричали недовольно, заругались, что отнимают добычу.
Волчонок сидел на корневище и подпевал отцу. Он даже не дёрнулся, когда оказался в человеческих руках, ибо взят был за холку, как носила его мать.
— Вот ты где, брат… А от мамаши твоей одна шкура осталась…
Щенок открыл глаза, чем удивил человека.
— Интересно… Пуповина не отсохла, а смотришь. Щенок тихо заурчал. Ражный крепче взял за загривок и тут увидел тонкие молочные зубы в пасти зверёныша.
— И ещё с клыками.. Да ты, брат, вундеркинд. Волчонок или властную руку почувствовал, или посчитал, что взят материнскими зубами — обвис, вытянув лапы. Взгляд щенка был уже осмысленным, реагировал на движение и предметы — знать, давно освоился с окружающим миром.
— Ладно… А где твои братья-сестры? Или всех мамаша подъела?
Вороны кружили над головой: их добыча сейчас была в руках человека. Ражный понаблюдал за их полётом, сунул в карман волчонка.
— Значит, подъела… Такая здоровая, а всего троих родила и только одного тебя оставила. Видно, не зря говорят: чем меньше рождаемость, тем выше организация и интеллект. Пошли, что ли?
Зверёныш чуть поволохался в кармане и затих. Кудеяр почти зарыл волчицу, однако, заметив хозяина, бросил лопату и сел. Ражный сдёрнул с него брезентовую куртку, завернул щенка и, завязав узлом, положил на колодину. Раб тут же оказался рядом, просунул руку в узелок, погладил волчонка, не вынимая.
— Какая мягкая шёрстка. Плюшевый… Вы что с ним станете делать, хозяин?
Ражный не удостоил его ответом, ибо сам не знал, что теперь делать с волчонком. Конечно, надо бы отдать полякам, да почему-то чувствовал нарастающий внутренний протест, в основном продиктованный обидой, что упустили они вчера матёрого и теперь добавили ему работы перед поединком.
Пользуясь молчанием, раб достал щенка, заглянул в пасть, осмотрел снаружи.
— Редкий случай, — заключил равнодушно. — Пуповина свежая, а глаза открылись… Как это понимать, президент?
И вдруг как-то странно пискнул, отшвырнул щенка и зажал основание большого пальца.
— Вот сука!.. И зубы есть! — Кудеяр тут же справился с собственным испугом, взял привычный саркастический тон. — Как считаете, волчата могут быть бешеными от рождения? Как люди, например?
Ражный не удостоил его ответом, сунул детёныша назад в куртку, застегнул «молнию», завязал в узел, после чего бросил лопатку.
— Трудись.
Кудеяр усмехнулся в бороду и промолчал, чётко зная черту в их отношениях, переступать которую не следует, ковырнул землю. Птицы, зревшие коварство, возмущённо сорвались со своих мест и с клёкотом возреяли над головами. Ражный подтянул к себе ружьё, но пожалел картечь — дробовых патронов в патронташе не оставалось…
Напарник насыпал зачем-то холмик над могилой и, как всякий раб, работающий из-под палки и по приказам, дело до конца не довёл.
— Утрамбуй землю и привали сверху камнями, — распорядился Ражный.
— А на хрен это надо? — утомлённый жарой и потому ленивый, спросил Кудеяр. — Экология, что ли? Да кто сюда придёт?..
Чтобы прекратить «разговорчики в строю», когда-то хватало одного взгляда; теперь невольник распоясался и будто бы не замечал, что хозяин тихо вскипает.
Ражный молча дал пинка в тощую задницу. Кудеяр зарылся головой в мелкий густой ельник, но тут же вскочил, поклонился.
— А, да!.. Прошу прощения, президент. Слушаюсь…
И опять же кое-как примял ногами холмик, поплёлся выковыривать камни из земли.
Кудеяр в последнее время начал смелеть, и, если пока ещё не нарушал условий договора, то в речи его Ражный все чаще слышал издевательский тон. Поставить на место его можно было в любой момент и за малейшее своеволие — бывший прапорщик знал много лекарств от наглости, однако оттягивал время, поджидая тот случай, когда невольник утратит бдительность, нарвётся окончательно и когда сделать это можно изящно, со вкусом, один раз и навсегда. Он ненавидел своего раба, презирал его прошлый и нынешний образ жизни, былую учёность, подвижный, с налётом ржавого цинизма, ум, поскольку все это являлось флёром, туманом, прикрывающим примитивную, трусливую натуру. С точки зрения Ражного, его было бессмысленно перевоспитывать либо прививать какие-то достойные человека, благородные качества. Он был раб от природы, ибо уважал только силу и перед ней преклонялся, даже если при том держал фигу в кармане. И как всякий раб, так или иначе получив власть, становился неумолимым и жестоким, но стоило ему почувствовать силу, как он мгновенно становился самим собой и готов был сапоги лизать.
И это неприятное общение с рабом неожиданно излечило: волчий плач забылся, плёнка стёрлась, не оставив даже воспоминания скорбной мелодии. Но теперь мысли занял Кудеяр, от которого перед поединком следовало избавиться, как от мерзкого раба, негодного человека и души, все-таки зависимой от воли Ражного.
Первая в жизни схватка в дубраве вполне могла оказаться и последней, то есть, окончиться славной, но смертью, и по древнему правилу он не мог оставить после себя хотя бы одну зависимую душу — жену, ребёнка, возлюбленную или пленника-раба, приведённого с чужбины. Поэтому до первого поединка Ражный не имел права жениться, заводить детей, хозяйство и рабов…