Страница:
Валерий Алексеевич Алексеев
Остров гарантии
1
Мы решили назвать ее «Лориаль». Откуда взялось это слово, трудно сказать.
Есть в нем что-то ярко-зеленое, подсвеченное розовым, и даже Борька Лахов сказал: «Все в порядке».
А вообще это была моя идея, потому что у меня есть цветовой слух на слова.
Любое слово я могу изобразить в виде абстрактной миниатюры шестидесяти шести цветов. Например, «идиот»: это в синей протоплазме расплывается серый овал.
Буква «И» темно-синего цвета, буква «О» – большой серебряный пузырек, он светится изнутри и дрожит. Или слово «циник» – цвета желтоватой бронзовой фольги.
Ночью иногда лежишь в постели, спать не хочется, вот и начинаешь с закрытыми глазами шептать себе разные слова. А в голове – золотые и зеленые точки, голубые мотыльки и трава. И вдруг градом, красные, как вишни, сыплются откуда-то сверху огни. Это я без особой на то причины вспомнил о Маринке.
Почему Маринка – красный град, я не знаю. Вообще-то у нее розовое имя. Что в ней такого ярко-красного? Губы бледно-розовые, глаза серые… Впрочем, я не о том.
Мы сидели в мягких креслах с красной пушистой обивкой и молча страдали.
Кресла были замечательные: низкие, удобные, овальной формы, с такой дыркой внизу. И, как пишут в фантастических романах, наши усталые мускулы утопали в мягком, эластичном ворсе материи.
И был у нас свободный день: не воскресенье, а именно свободный, он вышел нам в награду за кое-какие успехи на столярном фронте. Весь класс был в мастерской, а мы трое – дома. И оттого, что это случилось среди недели, когда все нормальные люди работают, у нас появилась потребность сбиться в кучу, что мы часам к одиннадцати на Борькиной квартире и сделали.
Окна были задернуты плотными коричневыми шторами, под боком шуршал магнитофон, а экран телекомбайна беззвучно мерцал голубым. Никаких передач в это время не было, просто нам было приятно сидеть в насыщенной электрическим треском тишине.
Мы горько пели. Сначала Борька исполнил соло «Босс нам отдал приказ лететь в Кейптаун…», и нам понравилось: уж очень одиноко было у нас на душе. Потом мы все втроем затянули «На корабле матросы ходят хмуро…», и нам понравилось тоже. Тогда мы вдохновились, включили магнитофон и спели на пленку «В таверне шум и гам и суета…». А это, как известно, есть вторая серия песни про Билля. Тут бедняга Билль наконец нашел этого негодяя боцмана и рассчитался с ним, как полагается.
К древним песням нас пристрастил Борька, а ему это пристрастие передалось от отца, который в молодости собирал для души городской фольклор. Качество записи у него было далеко не блестящее, исполнение тоже, у нас получалось намного лучше.
Записались мы, сели поближе и стали слушать свои мужественные голоса. Но тут нам помешали. Вошла тетя Дуня, пригорюнилась в дверях, слушала, слушала, а потом сказала:
– Господи, воют, как домовые…
– Шпионка, – убежденно сказал Борька, когда тетя Дуня ушла. – Ее здесь и оставили специально, чтобы за мной шпионить. Я бы и один прекрасно прожил.
– Далеко укатили твои? – спросил я.
– Да опять в Европу, – небрежно ответил Борька. – И кто их только туда пускает? Обещали «Панасоник» привезти – и фигу вам. Одним вот этим ящиком отделались.
– Как бы им старушка чего не написала… – осторожно сказал Шурик. – Ты с ней помягче как-нибудь.
– С кем, с теткой Дуней? Да она полуграмотная. Я за нее сам все письма пишу.
Что хочу, то и сочиняю. Конечно, обострять не стоит, потому что она может и другого писаря найти. За неделю до письма начинаю на цыпочках ходить, чуть ли не сахарной пудрой посыпаюсь. Вот так и живем.
Есть в нем что-то ярко-зеленое, подсвеченное розовым, и даже Борька Лахов сказал: «Все в порядке».
А вообще это была моя идея, потому что у меня есть цветовой слух на слова.
Любое слово я могу изобразить в виде абстрактной миниатюры шестидесяти шести цветов. Например, «идиот»: это в синей протоплазме расплывается серый овал.
Буква «И» темно-синего цвета, буква «О» – большой серебряный пузырек, он светится изнутри и дрожит. Или слово «циник» – цвета желтоватой бронзовой фольги.
Ночью иногда лежишь в постели, спать не хочется, вот и начинаешь с закрытыми глазами шептать себе разные слова. А в голове – золотые и зеленые точки, голубые мотыльки и трава. И вдруг градом, красные, как вишни, сыплются откуда-то сверху огни. Это я без особой на то причины вспомнил о Маринке.
Почему Маринка – красный град, я не знаю. Вообще-то у нее розовое имя. Что в ней такого ярко-красного? Губы бледно-розовые, глаза серые… Впрочем, я не о том.
Мы сидели в мягких креслах с красной пушистой обивкой и молча страдали.
Кресла были замечательные: низкие, удобные, овальной формы, с такой дыркой внизу. И, как пишут в фантастических романах, наши усталые мускулы утопали в мягком, эластичном ворсе материи.
И был у нас свободный день: не воскресенье, а именно свободный, он вышел нам в награду за кое-какие успехи на столярном фронте. Весь класс был в мастерской, а мы трое – дома. И оттого, что это случилось среди недели, когда все нормальные люди работают, у нас появилась потребность сбиться в кучу, что мы часам к одиннадцати на Борькиной квартире и сделали.
Окна были задернуты плотными коричневыми шторами, под боком шуршал магнитофон, а экран телекомбайна беззвучно мерцал голубым. Никаких передач в это время не было, просто нам было приятно сидеть в насыщенной электрическим треском тишине.
Мы горько пели. Сначала Борька исполнил соло «Босс нам отдал приказ лететь в Кейптаун…», и нам понравилось: уж очень одиноко было у нас на душе. Потом мы все втроем затянули «На корабле матросы ходят хмуро…», и нам понравилось тоже. Тогда мы вдохновились, включили магнитофон и спели на пленку «В таверне шум и гам и суета…». А это, как известно, есть вторая серия песни про Билля. Тут бедняга Билль наконец нашел этого негодяя боцмана и рассчитался с ним, как полагается.
К древним песням нас пристрастил Борька, а ему это пристрастие передалось от отца, который в молодости собирал для души городской фольклор. Качество записи у него было далеко не блестящее, исполнение тоже, у нас получалось намного лучше.
Записались мы, сели поближе и стали слушать свои мужественные голоса. Но тут нам помешали. Вошла тетя Дуня, пригорюнилась в дверях, слушала, слушала, а потом сказала:
– Господи, воют, как домовые…
– Шпионка, – убежденно сказал Борька, когда тетя Дуня ушла. – Ее здесь и оставили специально, чтобы за мной шпионить. Я бы и один прекрасно прожил.
– Далеко укатили твои? – спросил я.
– Да опять в Европу, – небрежно ответил Борька. – И кто их только туда пускает? Обещали «Панасоник» привезти – и фигу вам. Одним вот этим ящиком отделались.
– Как бы им старушка чего не написала… – осторожно сказал Шурик. – Ты с ней помягче как-нибудь.
– С кем, с теткой Дуней? Да она полуграмотная. Я за нее сам все письма пишу.
Что хочу, то и сочиняю. Конечно, обострять не стоит, потому что она может и другого писаря найти. За неделю до письма начинаю на цыпочках ходить, чуть ли не сахарной пудрой посыпаюсь. Вот так и живем.
2
Борьке я не завидую. Почти полтора десятка лет живет человек и из них, считай, десять лет без родителей. Ездят и ездят.
Он их ждет, что бы там ни болтал. Тоскует. А они прилетят в отпуск, насорят упаковочной бумагой – и опять поминай как звали. Говорить по-русски совсем отучились. Люди добрые говорят «застежка-молния», а Борькина мама – «зиппер». Так их во дворе Зипперами и прозвали. Но скажи об этом Борьке – убьет. Сам про них иногда такое заворачивает – слушать тошно, а другим заикнуться не даст.
Зипперы считают, что они своему сыну ни в чем не отказывают. Я за марку Гоа откусил бы себе палец, у него их целый альбом: золотые, тисненые, с гербами.
Откроет Боря альбом, посмотрит глупо – и закрывает опять. А ребята по всему городу гоняются за этими марками. По пять рублей за штуку платят, и я бы заплатил, честное слово, хотя знаю: попроси я – Борька отдаст мне пол-альбома за просто так. Ему очень хочется, чтобы я попросил. Но я ему этого удовольствия не доставлю. У этого человека брать ничего нельзя, он дарит – как покупает. Точнее, как откупается. И доволен, что дешево откупился.
Это как раз понятно: от него самого откупились. В шкафу у него, пересыпанные нафталином, висят костюмы на все времена года и на все его будущие вкусы и возрасты. «Вот как мы тебя любим, сыночек: сейчас, и через год, и даже в свое отсутствие». Борька сам говорит: «Взять бы в этом шкафу да среди тряпья и повеситься. Вот смеху будет!»
Он их ждет, что бы там ни болтал. Тоскует. А они прилетят в отпуск, насорят упаковочной бумагой – и опять поминай как звали. Говорить по-русски совсем отучились. Люди добрые говорят «застежка-молния», а Борькина мама – «зиппер». Так их во дворе Зипперами и прозвали. Но скажи об этом Борьке – убьет. Сам про них иногда такое заворачивает – слушать тошно, а другим заикнуться не даст.
Зипперы считают, что они своему сыну ни в чем не отказывают. Я за марку Гоа откусил бы себе палец, у него их целый альбом: золотые, тисненые, с гербами.
Откроет Боря альбом, посмотрит глупо – и закрывает опять. А ребята по всему городу гоняются за этими марками. По пять рублей за штуку платят, и я бы заплатил, честное слово, хотя знаю: попроси я – Борька отдаст мне пол-альбома за просто так. Ему очень хочется, чтобы я попросил. Но я ему этого удовольствия не доставлю. У этого человека брать ничего нельзя, он дарит – как покупает. Точнее, как откупается. И доволен, что дешево откупился.
Это как раз понятно: от него самого откупились. В шкафу у него, пересыпанные нафталином, висят костюмы на все времена года и на все его будущие вкусы и возрасты. «Вот как мы тебя любим, сыночек: сейчас, и через год, и даже в свое отсутствие». Борька сам говорит: «Взять бы в этом шкафу да среди тряпья и повеситься. Вот смеху будет!»
3
Вчера на уроке литературы заглянула к нам в класс Мантисса. Все поднялись, а она говорит:
– Лахов, Ильинский, Мокеев – на месте?
– Тут, – ответил за нас староста.
Мы с Борькой переглянулись: не иначе, как дознались, почему в физкультурном зале повесился скелет. Собственно, тащили его с третьего этажа не мы и дверь держали тоже не мы, этим занимался целый ряд товарищей, но не будешь же объяснять всем и каждому, что являешься лишь пассивным соучастником. На месте преступления нас не видели, но, вероятнее всего, нашли Борькину расческу, на которой выцарапан не только его телефон (это для застенчивых девочек), но и даты рождения и предполагаемой смерти.
– Задержитесь после уроков, будет откровенный разговор, – сказала Мантисса и, не посмотрев даже на Людмилу Евсеевну, ушла.
Люся, бедная, вся покраснела от горя, и ее белая блузочка стала ярко-розовой. Мантисса была с Люсей на ножах и не считала нужным это скрывать. Мантисса – наша классная дама. Если ты ей сразу не показался, она медленно и постепенно начинает тебя изводить. Не нотациями, нет, и не напоминаниями, во сколько рублей ежегодно мы обходимся государству. Мантисса изводит нас разговорами. Семь потов сойдет, когда начнут из тебя вытаскивать клещами твой личный ответ на какой-нибудь общий вопрос вроде: «Ну, так как же, а?» Ты сидишь и сыреешь и прячешь глаза, а Мантисса смотрит на тебя сквозь очки не мигая и добросовестно ждет ответа. Всего у нее в арсенале три степени разговоров: откровенный, начистоту и по душам. Разговор по душам кончается, как правило, вызовом родителей. Начистоту я уже разговаривал – после третьей двойки по английскому языку. Нам троим предстоял откровенный разговор: поскучнее, но тоже красиво.
– Ну что вы такое? – сказала нам Мантисса. – Смотрю на вас, смотрю и не могу понять: что вы из себя представляете? Мантисса сидела за учительским столом, и вид у нее был действительно сокрушенный: словно она и в самом деле недоумевала, размышляя на эту горькую тему. Под ее выразительным взглядом мы и сами казались себе какими-то угрюмыми межпланетными выродками.
– Мы просто люди, – мрачно сказал Борька, потому что Мантисса ждала ответа.
Такой у нее был способ выматывать: ждать ответа там, где ответа не может быть.
– В школе просто людей не бывает, – возразила Мантисса. – Есть активисты, есть отличники, есть хорошисты и есть никчемные люди. Возьмем хотя бы вас, Ильинский Сергей. – Мантисса сняла очки и посмотрела на меня в упор. Без очков она выглядела куда моложе и симпатичнее. – Ну, что вы такое, а? Что вы даете классу?
Даже для спасения жизни я не смог.бы ответить на этот вопрос: я просто не понимал, к чему Мантисса клонит.
– Это надо у класса спросить… – буркнул Борька, но я ткнул его кулаком в бок, и он замолчал.
– Не нужны вы классу, Ильинский, – притворившись, что не слышала, ласково сказала Мантисса. – И Лахов не нужен, и без Мокеева, – она надела очки и уставилась на Шурика так, как будто видела его впервые, – и без Мокеева класс вполне обойдется. Хотите знать, почему?
Мы смотрели на нее исподлобья и молчали.
– Так хотите или вам все равно? – настаивала Мантисса.
Не дождавшись ответа, она вздохнула, полезла в портфель и принялась рыться в своих бумагах.
– Потому что вам не дорога честь коллектива.
Ну, уж тут-то мы совсем сникли. Такие фразы – как липучка для мух: прилипнешь к ним и будешь жужжать весь день, так и не сдвинувшись с места.
– Вы прекрасно знаете, что наш класс один из лучших в районе, – не прекращая своих поисков, озабоченно говорила Мантисса. – Мы не так уж далеки от того, чтобы стать самыми лучшими, то есть занять первое место по успеваемости, активности и дисциплине. С успеваемостью у вас пока все в порядке, и я рада, что вы не даете оступиться Мокееву. Дисциплина в последнее время тоже наладилась, – Мантисса испытующе взглянула на нас сквозь очки, и я подумал: неужели нашли-таки Борькину расческу? – а вот активность ваша… – С горестным вздохом Мантисса положила перед нами на первую парту раскрытую тетрадь: – Посмотрите сюда, здесь как на ладони ваше общественное лицо.
Думается, комментарии излишни.
Общественное лицо представляло собой двойной листок в клетку, на котором по вертикали были написаны фамилии, а по горизонтали – виды выполняемых работ.
Набор нагрузок был невелик: стенгазета «Родная школа», стенгазета «Наш класс», стенгазета «Крокодильчик», группа инструкторов, группа фотомонтажа и концертная бригада. Рядом с каждой фамилией в соответствующей графе стоял аккуратный крестик, иногда два крестика, реже три. Только наши фамилии оставались без крестиков, тут Мантисса была совершенно права.
– Теперь вы поняли, – помолчав, сказала Мантисса, – что коллектив не простит вам, если мы уступим первое место? В нашей школе у нас нет соперников, это правда…
Ну еще бы: Мантисса еще год назад разбросала по окрестностям всех наших двоечников и хулиганов. Трое в «Б», двое в «В», двое в «Г» и еще четверо перешли в другую школу.
– Но вот в двести девяносто второй «А» класс имеет стопроцентную, как и у нас, успеваемость. Так что нам по этому показателю их уже не обогнать.
«А может, попробуем?» – подумал я, но промолчал.
– Мы нащупали их слабое место, – с жаром продолжала Мантисса, – треть учеников у них совершенно не охвачена поручениями. А у нас, как видите, почти каждый второй несет по две, а то и три нагрузки. И только вы – как омертвевшая ткань на теле класса…
– Да ничего не омертвевшая! – обиделся Борька. – Подумаешь, дело какое!
– Он притянул к себе тетрадь. – Мы хоть сейчас найдем себе нагрузку, если за этим дело стало.
Шурик подсел к нам за парту, и мы склонились над тетрадью. Перспективнее всего был хоркружок. В крайнем случае, там можно подвывать и без голоса. Но хоркружок был забит до отказа. Я никогда не думал, что у нас такой голосистый класс. Драмкружок не подходил: все роли в «Горе от ума» были уже разобраны, а затевать ради нас новый спектакль никто не станет. В стенгазете «Наш класс» трудилось семь человек – то есть каждый пятый, а поскольку рисовал и писал всю газету один Гугуев, нам было стыдно туда проситься.
Газета «Крокодильчик», хотя в ней числилось пять сотрудников, существовала лишь в воображении Мантиссы, и виноваты в этом были косвенно мы: я предложил назвать наш сатирический листок «Розочкой», и Борька уже нарисовал шапку первого номера (ярко-красный злорадный цветок с длинными кривыми шипами), но Мантисса вмешалась и отменила название по причине его нездоровой сентиментальности. Поскольку Мантисса осталась непреклонной, класс обходится с тех пор без своего сатирического органа.
Группа фотомонтажа меня устраивала больше всего: работа тихая, сидячая, располагающая к размышлениям. Идея Мантиссы была подготовить монументальное полотно на тему «Широка страна моя родная». На каждое слово
– картинка.
Допустим, «Широка» – картина Шишкина «Рожь», «страна» – карта строек пятилетки, «моя» – вид на нашу школу, «родная» – мама с малышом. Дальше первой строки дело не пошло: монтажники споткнулись на слове «много». В разгар творческих споров к ним явился Борька Лахов и сразу раскидал всё по местам: «Много» – первомайская демонстрация, «в ней» – картина Пименова, кажется, «По Москве», ну, а «лесов, полей и рек» любой дурак может наклеить.
На слово «я» он, не задумываясь, предложил свое фото. От этих идей монтажники смутились и пребывали в смущении очень долго, пока на них случайно не набрел сам директор школы. Он просмотрел все, что было сделано, удивился, а удивившись, попросил работу эту прекратить навсегда. Так что группа монтажников работала, но не действовала, чем Мантисса была очень огорчена.
– Может, нам в инструктора податься? – робко сказал Шурик.
– Инструкторов у нас и так достаточно, – устало ответила Мантисса. – Все хотят малышами командовать, и никто не хочет нужное дело делать. Вот, например, «Клуб любителей шутки» – у меня пустует эта графа. Ребята вы остроумные, веселые. Организуйте клуб, как в двести девяносто второй.
– Это что, из «Крокодила» анекдоты вырезать? – уныло спросил Шурик, и по реакции Мантиссы мы поняли, что он как в воду смотрел.
– Ну хорошо, – сухо сказала Мантисса. – Я вижу, трудно вас чем-то заинтересовать. Предлагайте сами, я слушаю.
Это был ход наверняка. Как будто мы никогда ничего не предлагали! Да мы всю жизнь только этим и занимаемся. Клуб «Галактика» не пошел: слишком много лампочек понадобилось на звездное небо, и завхозу это дело не понравилось.
Газета «Антимир», где все наоборот, чтобы ни одного слова правды, тоже наша идея. О «Розочке» тем более нечего говорить. «Какие-то идеи у вас все набекрень, – сказала нам однажды Мантисса. – Нет чтобы предложить что-нибудь существенное: «Клуб русской лирики восемнадцатого века», например. Было бы очень интересно: ведь мы ее так плохо знаем. Нет, все их тянет в какое-то прожектерство…»
Мы, видимо, слишком долго молчали, и Мантисса покраснела от негодования.
– Эх вы!.. – вздохнула она наконец и встала. – Противно с вами разговаривать! Ничего не делают, ни о чем не думают, ничего не хотят…
Идите, механические вы граждане…
– Лахов, Ильинский, Мокеев – на месте?
– Тут, – ответил за нас староста.
Мы с Борькой переглянулись: не иначе, как дознались, почему в физкультурном зале повесился скелет. Собственно, тащили его с третьего этажа не мы и дверь держали тоже не мы, этим занимался целый ряд товарищей, но не будешь же объяснять всем и каждому, что являешься лишь пассивным соучастником. На месте преступления нас не видели, но, вероятнее всего, нашли Борькину расческу, на которой выцарапан не только его телефон (это для застенчивых девочек), но и даты рождения и предполагаемой смерти.
– Задержитесь после уроков, будет откровенный разговор, – сказала Мантисса и, не посмотрев даже на Людмилу Евсеевну, ушла.
Люся, бедная, вся покраснела от горя, и ее белая блузочка стала ярко-розовой. Мантисса была с Люсей на ножах и не считала нужным это скрывать. Мантисса – наша классная дама. Если ты ей сразу не показался, она медленно и постепенно начинает тебя изводить. Не нотациями, нет, и не напоминаниями, во сколько рублей ежегодно мы обходимся государству. Мантисса изводит нас разговорами. Семь потов сойдет, когда начнут из тебя вытаскивать клещами твой личный ответ на какой-нибудь общий вопрос вроде: «Ну, так как же, а?» Ты сидишь и сыреешь и прячешь глаза, а Мантисса смотрит на тебя сквозь очки не мигая и добросовестно ждет ответа. Всего у нее в арсенале три степени разговоров: откровенный, начистоту и по душам. Разговор по душам кончается, как правило, вызовом родителей. Начистоту я уже разговаривал – после третьей двойки по английскому языку. Нам троим предстоял откровенный разговор: поскучнее, но тоже красиво.
– Ну что вы такое? – сказала нам Мантисса. – Смотрю на вас, смотрю и не могу понять: что вы из себя представляете? Мантисса сидела за учительским столом, и вид у нее был действительно сокрушенный: словно она и в самом деле недоумевала, размышляя на эту горькую тему. Под ее выразительным взглядом мы и сами казались себе какими-то угрюмыми межпланетными выродками.
– Мы просто люди, – мрачно сказал Борька, потому что Мантисса ждала ответа.
Такой у нее был способ выматывать: ждать ответа там, где ответа не может быть.
– В школе просто людей не бывает, – возразила Мантисса. – Есть активисты, есть отличники, есть хорошисты и есть никчемные люди. Возьмем хотя бы вас, Ильинский Сергей. – Мантисса сняла очки и посмотрела на меня в упор. Без очков она выглядела куда моложе и симпатичнее. – Ну, что вы такое, а? Что вы даете классу?
Даже для спасения жизни я не смог.бы ответить на этот вопрос: я просто не понимал, к чему Мантисса клонит.
– Это надо у класса спросить… – буркнул Борька, но я ткнул его кулаком в бок, и он замолчал.
– Не нужны вы классу, Ильинский, – притворившись, что не слышала, ласково сказала Мантисса. – И Лахов не нужен, и без Мокеева, – она надела очки и уставилась на Шурика так, как будто видела его впервые, – и без Мокеева класс вполне обойдется. Хотите знать, почему?
Мы смотрели на нее исподлобья и молчали.
– Так хотите или вам все равно? – настаивала Мантисса.
Не дождавшись ответа, она вздохнула, полезла в портфель и принялась рыться в своих бумагах.
– Потому что вам не дорога честь коллектива.
Ну, уж тут-то мы совсем сникли. Такие фразы – как липучка для мух: прилипнешь к ним и будешь жужжать весь день, так и не сдвинувшись с места.
– Вы прекрасно знаете, что наш класс один из лучших в районе, – не прекращая своих поисков, озабоченно говорила Мантисса. – Мы не так уж далеки от того, чтобы стать самыми лучшими, то есть занять первое место по успеваемости, активности и дисциплине. С успеваемостью у вас пока все в порядке, и я рада, что вы не даете оступиться Мокееву. Дисциплина в последнее время тоже наладилась, – Мантисса испытующе взглянула на нас сквозь очки, и я подумал: неужели нашли-таки Борькину расческу? – а вот активность ваша… – С горестным вздохом Мантисса положила перед нами на первую парту раскрытую тетрадь: – Посмотрите сюда, здесь как на ладони ваше общественное лицо.
Думается, комментарии излишни.
Общественное лицо представляло собой двойной листок в клетку, на котором по вертикали были написаны фамилии, а по горизонтали – виды выполняемых работ.
Набор нагрузок был невелик: стенгазета «Родная школа», стенгазета «Наш класс», стенгазета «Крокодильчик», группа инструкторов, группа фотомонтажа и концертная бригада. Рядом с каждой фамилией в соответствующей графе стоял аккуратный крестик, иногда два крестика, реже три. Только наши фамилии оставались без крестиков, тут Мантисса была совершенно права.
– Теперь вы поняли, – помолчав, сказала Мантисса, – что коллектив не простит вам, если мы уступим первое место? В нашей школе у нас нет соперников, это правда…
Ну еще бы: Мантисса еще год назад разбросала по окрестностям всех наших двоечников и хулиганов. Трое в «Б», двое в «В», двое в «Г» и еще четверо перешли в другую школу.
– Но вот в двести девяносто второй «А» класс имеет стопроцентную, как и у нас, успеваемость. Так что нам по этому показателю их уже не обогнать.
«А может, попробуем?» – подумал я, но промолчал.
– Мы нащупали их слабое место, – с жаром продолжала Мантисса, – треть учеников у них совершенно не охвачена поручениями. А у нас, как видите, почти каждый второй несет по две, а то и три нагрузки. И только вы – как омертвевшая ткань на теле класса…
– Да ничего не омертвевшая! – обиделся Борька. – Подумаешь, дело какое!
– Он притянул к себе тетрадь. – Мы хоть сейчас найдем себе нагрузку, если за этим дело стало.
Шурик подсел к нам за парту, и мы склонились над тетрадью. Перспективнее всего был хоркружок. В крайнем случае, там можно подвывать и без голоса. Но хоркружок был забит до отказа. Я никогда не думал, что у нас такой голосистый класс. Драмкружок не подходил: все роли в «Горе от ума» были уже разобраны, а затевать ради нас новый спектакль никто не станет. В стенгазете «Наш класс» трудилось семь человек – то есть каждый пятый, а поскольку рисовал и писал всю газету один Гугуев, нам было стыдно туда проситься.
Газета «Крокодильчик», хотя в ней числилось пять сотрудников, существовала лишь в воображении Мантиссы, и виноваты в этом были косвенно мы: я предложил назвать наш сатирический листок «Розочкой», и Борька уже нарисовал шапку первого номера (ярко-красный злорадный цветок с длинными кривыми шипами), но Мантисса вмешалась и отменила название по причине его нездоровой сентиментальности. Поскольку Мантисса осталась непреклонной, класс обходится с тех пор без своего сатирического органа.
Группа фотомонтажа меня устраивала больше всего: работа тихая, сидячая, располагающая к размышлениям. Идея Мантиссы была подготовить монументальное полотно на тему «Широка страна моя родная». На каждое слово
– картинка.
Допустим, «Широка» – картина Шишкина «Рожь», «страна» – карта строек пятилетки, «моя» – вид на нашу школу, «родная» – мама с малышом. Дальше первой строки дело не пошло: монтажники споткнулись на слове «много». В разгар творческих споров к ним явился Борька Лахов и сразу раскидал всё по местам: «Много» – первомайская демонстрация, «в ней» – картина Пименова, кажется, «По Москве», ну, а «лесов, полей и рек» любой дурак может наклеить.
На слово «я» он, не задумываясь, предложил свое фото. От этих идей монтажники смутились и пребывали в смущении очень долго, пока на них случайно не набрел сам директор школы. Он просмотрел все, что было сделано, удивился, а удивившись, попросил работу эту прекратить навсегда. Так что группа монтажников работала, но не действовала, чем Мантисса была очень огорчена.
– Может, нам в инструктора податься? – робко сказал Шурик.
– Инструкторов у нас и так достаточно, – устало ответила Мантисса. – Все хотят малышами командовать, и никто не хочет нужное дело делать. Вот, например, «Клуб любителей шутки» – у меня пустует эта графа. Ребята вы остроумные, веселые. Организуйте клуб, как в двести девяносто второй.
– Это что, из «Крокодила» анекдоты вырезать? – уныло спросил Шурик, и по реакции Мантиссы мы поняли, что он как в воду смотрел.
– Ну хорошо, – сухо сказала Мантисса. – Я вижу, трудно вас чем-то заинтересовать. Предлагайте сами, я слушаю.
Это был ход наверняка. Как будто мы никогда ничего не предлагали! Да мы всю жизнь только этим и занимаемся. Клуб «Галактика» не пошел: слишком много лампочек понадобилось на звездное небо, и завхозу это дело не понравилось.
Газета «Антимир», где все наоборот, чтобы ни одного слова правды, тоже наша идея. О «Розочке» тем более нечего говорить. «Какие-то идеи у вас все набекрень, – сказала нам однажды Мантисса. – Нет чтобы предложить что-нибудь существенное: «Клуб русской лирики восемнадцатого века», например. Было бы очень интересно: ведь мы ее так плохо знаем. Нет, все их тянет в какое-то прожектерство…»
Мы, видимо, слишком долго молчали, и Мантисса покраснела от негодования.
– Эх вы!.. – вздохнула она наконец и встала. – Противно с вами разговаривать! Ничего не делают, ни о чем не думают, ничего не хотят…
Идите, механические вы граждане…
4
– Давайте кинем в шахматишки, – потягиваясь, сказал Борька. – А то ведь сдохнуть можно от безделья. Слышишь, Шурка? Разок тебя обштопаю – и тебе полезно будет, и мне приятно.
– Ладно, – согласился Шурик. – Играем на жвачку.
Сказал – и посмотрел на меня. Я медленно поднял глаза. Шурик, скромненький, тихий, в Борином старом костюмчике, встретил мой взгляд и завял.
Стало тихо. Я встал с кресла, подошел к книжным полкам, нашел «Виды Исландии» и начал рассматривать.
– Ладно, – сконфуженно сказал Шурик, а я стоял к нему спиной, – не на жвачку. Пусть тот, кто проиграет, выйдет на балкон голышом и прокричит: «Я Тутанхамон!»
– Иди ты, холодно, – поежился Борька. – Лучше на жвачку.
Я сел от них подальше, на диван, загородился книгой. Мне очень это дело не нравилось. Если Шурик и был человеком второго сорта, то только для Борьки, не для меня. Он был довольно хилым, низкорослым, страшно ленивым, отчего и в школе с трудом «успевал», и мы с Борькой по всем статьям его опекали. Самой судьбой ему предназначено было стать у нас мальчиком на побегушках, но он не стал. Даже Борька не осмелился бы им помыкать. И не только потому, что я не позволил бы. Имелось в Шурике что-то такое, что в старину называли «божьей искрой». Никто так не умел рассказывать, как Шурик: из ничего, с пустого места, с одной-единственной фразы. «В четыре часа утра к острову прокаженных медленно подошла тяжело груженная шхуна»,
– начинал он вялым, сонным голосом, и десять вечеров подряд мы слушали, затаив дыхание, историю, вся прелесть которой была в том, что Шурик сам не знал, чем кончится следующая глава. Борька слушал его очень ревниво, раздражался, когда концы не сходились с концами, – впрочем, придирки его были мелочными, у Шурика все сходилось само собой. Я был уверен, что в нем сидит гений, и больше всего меня огорчала полнейшая Шуркина беспринципность. Он брал у Борьки деньги, побрякушки, мог взять что угодно, ему на гордость и достоинство было совершенно наплевать. Впрочем, меня он еще немного стеснялся.
Они играли и приговаривали: «Так, так», – и, как выражалась тетя Дуня, «собачились», а я сидел на диване, листал «Исландию» и думал. Каменистые пейзажи с лужицами бледных цветов, как ни странно, натолкнули меня на одну интересную мыслишку: а имею ли я право требовать от человека, чтобы он жил согласно моим представлениям о нем? Кто может поручиться, что мои представления единственно верные? Про меня однажды сказали, что на физике я стараюсь вылезть вперед, и сказали-то плохо, за глаза, но, может быть, действительно вылезаю? А уж если я не знаю себя самого, как могу я судить о том же Шурике или о Борьке? Ладно, скорректировал свое поведение, и сейчас Анна Яковлевна имеет все основания быть мною недовольной. Задает вопросец с зазубриной, и никто не может разобраться, не выпрыгиваю и я, не подчеркиваю ничего. Что с того, что знаешь? Знай. Мне Маринка сказала – ханжество, дожидаешься, пока спросят в упор: ну, Ильинский, надежда последняя, свет очей, вывози. Но, во-первых, Анна Яковлевна не спросит, мне вообще кажется, что она сразу все поняла. А во-вторых, не дожидаюсь, потому что знание (вычитал где-то) не достоинство, а почти недостаток: понимаешь яснее, что знаешь преступно мало и что все никогда не сможешь узнать. Я сказал как-то раз Анне Яковлевне о знании – она задумалась, а потом ответила, что никогда еще на эту тему не размышляла. Это было еще до ханжества. Все уставились на меня, и стало мне странно: я размышлял, а она не размышляла! Но, видимо, мне понравилось это состояние радостной глупости, потому что буквально через урок я подпрыгнул с дурацким вопросом об энтропии Вселенной, даже не с вопросом, а так. Анна Яковлевна на меня посмотрела и ничего не сказала, но это был взгляд! Только я понял смысл его да еще Маринка. В тот день после уроков она сказала, что рада, что в какие-то моменты я могу быть глупее, чем есть. А то трудно со мной, сказала. Может быть, действительно выставлялся, а теперь притворяюсь скромнягой и выжидаю, пока позовут, и сам того не сознаю?
– Ладно, – согласился Шурик. – Играем на жвачку.
Сказал – и посмотрел на меня. Я медленно поднял глаза. Шурик, скромненький, тихий, в Борином старом костюмчике, встретил мой взгляд и завял.
Стало тихо. Я встал с кресла, подошел к книжным полкам, нашел «Виды Исландии» и начал рассматривать.
– Ладно, – сконфуженно сказал Шурик, а я стоял к нему спиной, – не на жвачку. Пусть тот, кто проиграет, выйдет на балкон голышом и прокричит: «Я Тутанхамон!»
– Иди ты, холодно, – поежился Борька. – Лучше на жвачку.
Я сел от них подальше, на диван, загородился книгой. Мне очень это дело не нравилось. Если Шурик и был человеком второго сорта, то только для Борьки, не для меня. Он был довольно хилым, низкорослым, страшно ленивым, отчего и в школе с трудом «успевал», и мы с Борькой по всем статьям его опекали. Самой судьбой ему предназначено было стать у нас мальчиком на побегушках, но он не стал. Даже Борька не осмелился бы им помыкать. И не только потому, что я не позволил бы. Имелось в Шурике что-то такое, что в старину называли «божьей искрой». Никто так не умел рассказывать, как Шурик: из ничего, с пустого места, с одной-единственной фразы. «В четыре часа утра к острову прокаженных медленно подошла тяжело груженная шхуна»,
– начинал он вялым, сонным голосом, и десять вечеров подряд мы слушали, затаив дыхание, историю, вся прелесть которой была в том, что Шурик сам не знал, чем кончится следующая глава. Борька слушал его очень ревниво, раздражался, когда концы не сходились с концами, – впрочем, придирки его были мелочными, у Шурика все сходилось само собой. Я был уверен, что в нем сидит гений, и больше всего меня огорчала полнейшая Шуркина беспринципность. Он брал у Борьки деньги, побрякушки, мог взять что угодно, ему на гордость и достоинство было совершенно наплевать. Впрочем, меня он еще немного стеснялся.
Они играли и приговаривали: «Так, так», – и, как выражалась тетя Дуня, «собачились», а я сидел на диване, листал «Исландию» и думал. Каменистые пейзажи с лужицами бледных цветов, как ни странно, натолкнули меня на одну интересную мыслишку: а имею ли я право требовать от человека, чтобы он жил согласно моим представлениям о нем? Кто может поручиться, что мои представления единственно верные? Про меня однажды сказали, что на физике я стараюсь вылезть вперед, и сказали-то плохо, за глаза, но, может быть, действительно вылезаю? А уж если я не знаю себя самого, как могу я судить о том же Шурике или о Борьке? Ладно, скорректировал свое поведение, и сейчас Анна Яковлевна имеет все основания быть мною недовольной. Задает вопросец с зазубриной, и никто не может разобраться, не выпрыгиваю и я, не подчеркиваю ничего. Что с того, что знаешь? Знай. Мне Маринка сказала – ханжество, дожидаешься, пока спросят в упор: ну, Ильинский, надежда последняя, свет очей, вывози. Но, во-первых, Анна Яковлевна не спросит, мне вообще кажется, что она сразу все поняла. А во-вторых, не дожидаюсь, потому что знание (вычитал где-то) не достоинство, а почти недостаток: понимаешь яснее, что знаешь преступно мало и что все никогда не сможешь узнать. Я сказал как-то раз Анне Яковлевне о знании – она задумалась, а потом ответила, что никогда еще на эту тему не размышляла. Это было еще до ханжества. Все уставились на меня, и стало мне странно: я размышлял, а она не размышляла! Но, видимо, мне понравилось это состояние радостной глупости, потому что буквально через урок я подпрыгнул с дурацким вопросом об энтропии Вселенной, даже не с вопросом, а так. Анна Яковлевна на меня посмотрела и ничего не сказала, но это был взгляд! Только я понял смысл его да еще Маринка. В тот день после уроков она сказала, что рада, что в какие-то моменты я могу быть глупее, чем есть. А то трудно со мной, сказала. Может быть, действительно выставлялся, а теперь притворяюсь скромнягой и выжидаю, пока позовут, и сам того не сознаю?
5
Потом мы заговорили о жизни.
– И куда бы это с тоски податься? – зевая, сказал Борька. Он любил тосковать и делал это с удовольствием.
– Лично у меня, – сказал я, – такое чувство, что мы прогуливаем.
Противненько как-то.
– Не только у тебя, – заметил Борька. – У тетки Дуни точно такое же чувство.
Она в эти отгулы не верит.
– Мои тоже не верят, – сказал я. – Они с Мантиссой уже общались.
– И что она за нас взялась? – буркнул Борька.
– Мешаем мы ей, наверно, – ответил я.
– Ребята, помните, – без всякой связи с разговором перебил меня Шурка,
– какую мы подводную лодку соорудили? У нее еще был атомный двигатель, ведро с мазутом. Мы его каждый раз поджигали.
– Еще бы, помним, – мрачно сказал Борька. – Хозяин автомобиля в конце концов нашелся… Моя мать шестьдесят рублей заплатила. Повеселились законно.
Мы помолчали, переваривая эту давнюю историю.
– А знаете, почему все так складывается? – сказал вдруг Борька. – Старая она. Мантисса. Ей тишины хочется, а мы шумим. Ей что от нас нужно? Ляг на диванчик, накрой пузо газеткой и дыши. И чтоб тихо. Обязательно чтоб тихо, иначе никакой не будет организации.
– Да какая она старуха? – сказал я. – Мой отец постарше.
– Ну и что? – ответил мне Борька. – Сделай твоего отца классной дамой – то же самое будет.
– Ты его не знаешь, – сказал я.
И мы опять замолчали.
– Бежать, – сделал вывод Борька. – Кстати, послезавтра контрраб по физике.
Удочки смотать было бы весьма кстати.
– Куда бежать-то? – Шурик задал самый практический вопрос. – Остров, что ли, открыть какой-нибудь?
– Остров – это дело, – сказал Борька. – Чтобы озеро в центре и лес чтобы рос базальтовый…
– Бальзовый, – поправил Шурик.
– Ну пускай. И какие-нибудь странные растения. Понастроили бы мы себе домов…
– А остров необитаемый? – спросил я.
– Можно и так, – ответил Шурик. – А можно – пусть там живут аборигены, человек восемьсот-девятьсот.
– Смуглокожие девушки… – Борька потянулся.
– Никаких девушек, – возразил я, вспомнив о Маринке. – И вообще – ничего лишнего. Несколько фабрик, два-три завода…
– Без фабрик нельзя, – поддакнул мне Шурик.
– Идите вы! – сказал Борька. – Можно ведь искусственно задержать развитие цивилизации. Аристократическая рабовладельческая республика меня больше устраивает, чем ваша островная индустрия. Пусть будет по типу Спарты…
– Ну, и остался ты без магнитофона, – мне стало смешно, – поскольку аборигены без фабрики тебе даже метра ленты не произведут.
– Рабы все портят, – заявил Шурик, – у них малопроизводительный труд. Их надо бить, чтоб они работали…
– Цыц, шкет! – сказал Борька. – Пороть илотов буду лично я, а магнитофон и телевизор мы возьмем с собой из двадцатого века.
– А включать его ты во что будешь? – поинтересовался Шурик.
Борька задумался и наморщил лоб.
– Ладно, я согласен… Будем жить на том же уровне, что и спартанцы. В конце концов, телевидение размягчает дух.
– Ну, а окружающий мир? – спросил я. – Самолеты, пароходы, спутники. Рано или поздно нас откроют, аннексируют…
– …и поставят крестик, – добавил Шурик.
– Да, идейка отпадает, – согласился Борька.
Нам стало здорово неуютно оттого, что некуда деваться от Мантиссы. То, что мы не механические граждане, нам было ясно как божий день. Но, может быть, мы вообще какие-то не такие? Поет же половина класса в хоре ради крестиков?
Монтажники, кружковцы – все на Мантиссу работают. Это ж надо, как нам с ней не повезло. И главное, был человек, вел наш класс на зависть всем параллельным, так нет же, вздумалось ему научно расти! Что самое обидное – вернется скоро, достанется каким-нибудь лопухам, а мы его только-только понимать начали! Он трудный был человек, он обижался на нас, как на людей, и спорил с нами, как с людьми, и насмехался, если заслужили, а эта только делает вид, что обижается и спорит. Вот прорабатывала нас, возмущалась, а все для виду…
Мы долго молчали. Вдруг Шурка заворочался в своем кресле и вяло, равнодушно так, сонно сказал:
– Ребята, а что, если…
– И куда бы это с тоски податься? – зевая, сказал Борька. Он любил тосковать и делал это с удовольствием.
– Лично у меня, – сказал я, – такое чувство, что мы прогуливаем.
Противненько как-то.
– Не только у тебя, – заметил Борька. – У тетки Дуни точно такое же чувство.
Она в эти отгулы не верит.
– Мои тоже не верят, – сказал я. – Они с Мантиссой уже общались.
– И что она за нас взялась? – буркнул Борька.
– Мешаем мы ей, наверно, – ответил я.
– Ребята, помните, – без всякой связи с разговором перебил меня Шурка,
– какую мы подводную лодку соорудили? У нее еще был атомный двигатель, ведро с мазутом. Мы его каждый раз поджигали.
– Еще бы, помним, – мрачно сказал Борька. – Хозяин автомобиля в конце концов нашелся… Моя мать шестьдесят рублей заплатила. Повеселились законно.
Мы помолчали, переваривая эту давнюю историю.
– А знаете, почему все так складывается? – сказал вдруг Борька. – Старая она. Мантисса. Ей тишины хочется, а мы шумим. Ей что от нас нужно? Ляг на диванчик, накрой пузо газеткой и дыши. И чтоб тихо. Обязательно чтоб тихо, иначе никакой не будет организации.
– Да какая она старуха? – сказал я. – Мой отец постарше.
– Ну и что? – ответил мне Борька. – Сделай твоего отца классной дамой – то же самое будет.
– Ты его не знаешь, – сказал я.
И мы опять замолчали.
– Бежать, – сделал вывод Борька. – Кстати, послезавтра контрраб по физике.
Удочки смотать было бы весьма кстати.
– Куда бежать-то? – Шурик задал самый практический вопрос. – Остров, что ли, открыть какой-нибудь?
– Остров – это дело, – сказал Борька. – Чтобы озеро в центре и лес чтобы рос базальтовый…
– Бальзовый, – поправил Шурик.
– Ну пускай. И какие-нибудь странные растения. Понастроили бы мы себе домов…
– А остров необитаемый? – спросил я.
– Можно и так, – ответил Шурик. – А можно – пусть там живут аборигены, человек восемьсот-девятьсот.
– Смуглокожие девушки… – Борька потянулся.
– Никаких девушек, – возразил я, вспомнив о Маринке. – И вообще – ничего лишнего. Несколько фабрик, два-три завода…
– Без фабрик нельзя, – поддакнул мне Шурик.
– Идите вы! – сказал Борька. – Можно ведь искусственно задержать развитие цивилизации. Аристократическая рабовладельческая республика меня больше устраивает, чем ваша островная индустрия. Пусть будет по типу Спарты…
– Ну, и остался ты без магнитофона, – мне стало смешно, – поскольку аборигены без фабрики тебе даже метра ленты не произведут.
– Рабы все портят, – заявил Шурик, – у них малопроизводительный труд. Их надо бить, чтоб они работали…
– Цыц, шкет! – сказал Борька. – Пороть илотов буду лично я, а магнитофон и телевизор мы возьмем с собой из двадцатого века.
– А включать его ты во что будешь? – поинтересовался Шурик.
Борька задумался и наморщил лоб.
– Ладно, я согласен… Будем жить на том же уровне, что и спартанцы. В конце концов, телевидение размягчает дух.
– Ну, а окружающий мир? – спросил я. – Самолеты, пароходы, спутники. Рано или поздно нас откроют, аннексируют…
– …и поставят крестик, – добавил Шурик.
– Да, идейка отпадает, – согласился Борька.
Нам стало здорово неуютно оттого, что некуда деваться от Мантиссы. То, что мы не механические граждане, нам было ясно как божий день. Но, может быть, мы вообще какие-то не такие? Поет же половина класса в хоре ради крестиков?
Монтажники, кружковцы – все на Мантиссу работают. Это ж надо, как нам с ней не повезло. И главное, был человек, вел наш класс на зависть всем параллельным, так нет же, вздумалось ему научно расти! Что самое обидное – вернется скоро, достанется каким-нибудь лопухам, а мы его только-только понимать начали! Он трудный был человек, он обижался на нас, как на людей, и спорил с нами, как с людьми, и насмехался, если заслужили, а эта только делает вид, что обижается и спорит. Вот прорабатывала нас, возмущалась, а все для виду…
Мы долго молчали. Вдруг Шурка заворочался в своем кресле и вяло, равнодушно так, сонно сказал:
– Ребята, а что, если…
6
В первый момент мы просто не поняли, что Шурка переживает звездный час своей биографии. Мы замахали на него руками:
– Планету? Что за дурацкая идея!
– А где хоть она, твоя планета? – глупо спросил я.
– Да какая вам разница, где! – Шурка даже обиделся. – Про остров вы не спрашивали, где! А планет – вон десять тысяч в одной нашей Галактике!
Подобрать одну, чтоб без птеродактилей, почистить хорошенько и разделить на троих. Я бы взял континентик около экватора…
– Хитер, бродяга! – взволновался Боря. – У экватора и дурак будет жить.
Завернулся в банановый лист – и соси молоко из кокоса. Нет, голубчик, у экватора и мне неплохо будет!
– Идиоты! – сказал я ласково. – Нас только трое, а материков будет тоже три штуки. Прописью – три. В районе полюсов мы поместим океаны. И дудки.
– Подожди-ка! – Борька торопливо перебежал к письменному столу. – Набросаем карту, и пусть противовесом одному континенту будет другой. Иначе она не завертится. Я читал!
– Возьми лучше мячик, – посоветовал Шурик.
– Сам ты мячик!
– Обождите! – Мне пришла в голову новая мысль. – Нашли планету – надо ее назвать. Надо записать, в районе какого созвездия она находится. И вообще – зарегистрировать свое открытие.
– Что? Никаких регистраций! – Борька уже распоряжался, как будто это он открыл планету. – Чтобы нас высмотрели в телескоп, а потом прислали к нам своих колонизаторов? Не пойдет. Если это так уж необходимо, то наша планета – в районе большого угольного мешка. Пусть потаращатся потомки! Ни в один телескоп, кроме конской головы, ни черта не увидишь. Да еще радиоактивных облаков напустим.
– А где это – мешок? – смирно поинтересовался я.
– В чулане! – огрызнулся Боря.
Он взял карандаш, лист ватмана, и мы склонились над столом. За нашей спиной несколько раз шмыгала тетя Дуня: не терпелось узнать, почему мы притихли.
Но мы были уже далеко, за сотни миллионов парсеков.
…Наш звездолет, взревев фотонными дюзами, вспыхнул ослепительно голубыми чашами рефлекторов где-то в созвездии Южного Креста и, выйдя на свободную параболу, исчез в угольной черноте мешка, очертаниями напоминавшего конскую голову.
Сразу стало тихо и уютно в салоне. Горела слабая настольная лампа, и мы, склонившись над ватманом, старательно вычерчивали свои материки. И всё слабее звучали наши голоса.
Очертания планеты постепенно вырисовывались на ватманском листе. Три материка изогнулись на ее исполинских боках. Бездна цветущих островов трепыхалась в темно-синем океане.
Вот она, крутобокая, пустынная, тяжело вертится перед нашим окном, демонстрируя своим единственным владельцам то один, то другой континент.
– Планету? Что за дурацкая идея!
– А где хоть она, твоя планета? – глупо спросил я.
– Да какая вам разница, где! – Шурка даже обиделся. – Про остров вы не спрашивали, где! А планет – вон десять тысяч в одной нашей Галактике!
Подобрать одну, чтоб без птеродактилей, почистить хорошенько и разделить на троих. Я бы взял континентик около экватора…
– Хитер, бродяга! – взволновался Боря. – У экватора и дурак будет жить.
Завернулся в банановый лист – и соси молоко из кокоса. Нет, голубчик, у экватора и мне неплохо будет!
– Идиоты! – сказал я ласково. – Нас только трое, а материков будет тоже три штуки. Прописью – три. В районе полюсов мы поместим океаны. И дудки.
– Подожди-ка! – Борька торопливо перебежал к письменному столу. – Набросаем карту, и пусть противовесом одному континенту будет другой. Иначе она не завертится. Я читал!
– Возьми лучше мячик, – посоветовал Шурик.
– Сам ты мячик!
– Обождите! – Мне пришла в голову новая мысль. – Нашли планету – надо ее назвать. Надо записать, в районе какого созвездия она находится. И вообще – зарегистрировать свое открытие.
– Что? Никаких регистраций! – Борька уже распоряжался, как будто это он открыл планету. – Чтобы нас высмотрели в телескоп, а потом прислали к нам своих колонизаторов? Не пойдет. Если это так уж необходимо, то наша планета – в районе большого угольного мешка. Пусть потаращатся потомки! Ни в один телескоп, кроме конской головы, ни черта не увидишь. Да еще радиоактивных облаков напустим.
– А где это – мешок? – смирно поинтересовался я.
– В чулане! – огрызнулся Боря.
Он взял карандаш, лист ватмана, и мы склонились над столом. За нашей спиной несколько раз шмыгала тетя Дуня: не терпелось узнать, почему мы притихли.
Но мы были уже далеко, за сотни миллионов парсеков.
…Наш звездолет, взревев фотонными дюзами, вспыхнул ослепительно голубыми чашами рефлекторов где-то в созвездии Южного Креста и, выйдя на свободную параболу, исчез в угольной черноте мешка, очертаниями напоминавшего конскую голову.
Сразу стало тихо и уютно в салоне. Горела слабая настольная лампа, и мы, склонившись над ватманом, старательно вычерчивали свои материки. И всё слабее звучали наши голоса.
Очертания планеты постепенно вырисовывались на ватманском листе. Три материка изогнулись на ее исполинских боках. Бездна цветущих островов трепыхалась в темно-синем океане.
Вот она, крутобокая, пустынная, тяжело вертится перед нашим окном, демонстрируя своим единственным владельцам то один, то другой континент.