– Я? – рассеянно, весь в своих мыслях, отвечал князь. – Я был у Шереметевых!
   – А-а… Мне понравилось в их Фонтанном доме, славная графинюшка.
   Для Ивана тоже теперь дорогим домом стал Фонтанный дворец – счастливый случай помог тому. Отправилась раз Наташа Шереметева одна, не спросясь у брата, на Невскую першпективу, в аптеку, а выходя из аптеки, поскользнулась, упала – тут её подхватил бравый молодец, брови широкими чёрными дугами, глаза с огнём, – князь Иван. Спросил, где её дом, – и повёз на Фонтанку.
   В доме уже поднялась хлопотня – слуги высыпали на крыльцо, бабушка замерла у окна. Спаситель взял её на руки, и, пока нёс ко крыльцу, видела она перед собой его весёлые чёрные глаза, а о боли в ноге позабыла. И была как заворожённая. Он не отводил взора от её серьёзных серых глаз, ласково улыбался, а потом слегка прижал к себе и коснулся губами пальцев. Она смутилась, заалела, смущённая его смелостью, и вспыхнула.
   – Куда нести прикажете сей драгоценный груз? – спросил князь у бабушки.
   – На второй этаж, в мою комнату, – велела она.
   Как пушинку, взметнул он её в угловую комнату – и, раскланявшись, представившись князем Иваном Долгоруким, удалился.
   У бабушки было уютно, всё дышало стариной – сундучки, рундуки боярские, шкатулки, пяльцы, вышиванье на резном столике, парчовые нити… Руки её всегда чем-нибудь заняты. Вынула она тонкий шёлк, пяльцы, иглу и принялась вышивать «воздух» – пелену, вклад свой в Богородицкий монастырь (монастырь этот с давних пор опекали Шереметевы). Внучка лежала на диване кожаного покрытия, а бабушка восседала в кресле с львиными головами. Прежде чем взяться за иголку, достала табакерку, взяла щепоть табаку, нюхнула, с чувством чихнула и, высоко откинув голову, произнесла:
   – Отменный молодой князь Иван Долгорукий… Глаза крупные, огненные, только рот мал – как у девицы… А всё ж таки есть в нём что-то от старого знакомого моего Якова Долгорукого.
   Наталья ждала, что бабушка скажет что-нибудь о молодом Долгоруком, но у той были свои резоны обращаться к сей фамилии, и резоны тайные.
   – Знатный был человек дядя его!.. – говорила она. – Ходил статно, как истинный боярин, но бороду сбрил рано, ещё до повеления царя Петра. Держал себя как гость иноземный, а сколь подвержен придворному этикету! Ручку поцеловать али цветок поднести – это пожалте!.. Ежели кто говорит, никогда не перебьёт… Истинный галант!.. – Лицо Марьи Ивановны посветлело. – А красоту как любил! Помню, приехал к нам в Фили, к зятю моему Льву Кирилловичу Нарышкину, – в аккурат кончили тогда храм строить. Уж как любовался той церковью, как хвалил, даже на колени пред нею опустился и землю поцеловал…
   Наталья слушала бабушку, а виднелись ей чёрные ласковые глаза, сухие и горячие руки, и словно чувствовала жар, исходивший от них.
   Марья Ивановна перекрестилась:
   – Прости меня, Господи!
   – Простит, простит тебя Господь! – воскликнула Наталья и понизила голос: – А Иван Алексеевич не похож на дядю своего?
   За окном опустились ранние петербургские сумерки, прокрались в комнату.
   – Иван-то Алексеевич? – вздохнула бабушка. – Ох, далеко, должно, ему до Якова Фёдоровича. Одно слово – фаворит. Всё ему дозволено, а сам ещё молод, без понятия… Феофан Прокопович его ругмя ругает. Шалун, охальник! По ночам на коне скачет, людей будит… Впрочем, языки людские злы, откуда сведать правду? Одно говорят, а иное – в деле… От нынешних-то, молодых, я отстала, все они мне хуже наших кажутся… Про Якова-то Фёдоровича, смотри, никому не сказывай, я только тебе, а ты помалкивай… – Марья Ивановна прикрыла глаза: то ли погрузилась в воспоминания, то ли уснула.
   Грезила в тот вечер и Наталья – зелёный мундир, горящие на морозе щёки, брови-полумесяцы, губы на её руке… И, как бы сбрасывая наваждение, встрепенулась, рассердившись на себя. Что она, ума лишилась? Как могла глаз не отвести, руки не отнять? Матушкины заветы позабыла. Обещала фамилию свою высоко держать, а доверилась первому встречному оттого лишь, что он галант… А ну как слух пойдёт, что Шереметева графиня, дочь высокородного господина, честь свою позабыла? Князь на руках её таскал, балясы с ним разводила, а коли до братца сие дойдёт? Ведь Петруша – всему дому господин, дома хозяин…
   Не знала она, что происходило в те дни с князем Иваном. Не знала, как сдружился с ним юный император, и как зол за то на него Меншиков, и что началась между ними чуть ли не война.

Давид и Голиаф

   Ночи стояли белые, а у Дарьи Михайловны Меншиковой на душе была чернота – её одолевали дурные предчувствия. Две дочери сидели за пяльцами и шили-вышивали, а молодой княжич, сын, подыгрывал им на скрипке. Голоса были полны печали, песня протяжная:
 
На той да на долине
Вырастала калина.
На той ли на калине
Кукушка вскуковала.
Ты о чём, моя кукушечка, кукуешь?
Ты о чём, моя горемычная, горюешь?
 
   Пение смолкло, и Дарья Михайловна завела разговор о Петре Великом, как умел он наставить на ум своего фаворита, указать на его излишества-перелишества. А про себя думала: не знает её Алексаша ни в чём меры, вообразил себя королём-императором, принимает посланников, целый рой их по утрам жужжит, словно пчёлы, возле дома, и всех готов скрутить в бараний рог; между тем недруги, небось, расходы его изрядные подсчитывают, сколь домов в Москве, в Петербурге… Помолвка Марьи расстроена, государыня Екатерина скончалась – что станется с ними со всеми? А ну как юный Пётр станет подобен Давиду?
   Дарья Михайловна пыталась урезонить мужа:
   – Остановись, Данилыч! Постой! Зачем тебе власть безмерная, к чему стремиться наверх? Ближе к трону – ближе к смерти, Алексаша, миленький мой!
   Но светлейший и впрямь возомнил о себе: грубил и тем ещё более злил своих недругов.
   Кто-то (уж не Остерман ли, учитель?) сказывал, что Меншиков отказал царскому камердинеру. Какое право имел Данилыч отменить указание царя, зачем наказал его камердинера?
   Дарья Михайловна непрестанно уговаривала любимого мужа:
   – Что нас ждёт всех, а ну как молодой император рассердится…
   Только не слушал её дорогой муженёк. Она плачет и рыдает, а он знай своё:
   – Не боюсь богатых гроз, а боюсь убогих слёз! – и вон из комнаты.
 
   …Пётр I прорубил окно в Европу, можно сказать, даже двери. Но при открытых дверях возникают сквозняки не только в европейской части России, но и по ту сторону Урала. Демидовы, Строгановы, уральские заводчики, поучившись в Европе, понесли учёные новшества в Сибирь.
   При открытых окнах иностранцы тоже валом повалили в загадочную Россию. Кто из любопытства, кто в погоне за длинным рублём. Одни – на время, другие – навсегда. Брали себе русскую фамилию, имя, женились на русских и… оставляли подробные эпистолярии об увиденном. К примеру, француз Вильбоа Франсуа де Гильмот в России стал Никитой Петровичем Вильбовым. Он, видимо, имел склонность к писательству, обожал вести записки по следам разных событий, коим был свидетелем или слышал рассказы очевидцев. Вот что он писал, в частности, о Меншикове:
   «Первое, что сделал Меншиков как искусный политик, было уверение юного царя в важности услуги, ему оказанной, и внушение недоверчивости ко всем; так что царь не мог уже считать себя безопасным, не передавши Меншикову звания правителя государства и генералиссимуса армии… Другое дело Меншикова состояло в немедленном обручении царя со своей дочерью. Церемония совершилась без всякого явного спора со стороны сенаторов и других знатных людей, к ней приглашённых. Они присутствовали, не смея дать ни малейшего внешнего скрываемого ими неудовольствия. Для достижения сего успеха Меншиков удалил от дел и двора многих, не скрывавших отвращения своего от предложенной женитьбы и могших тому воспротивиться, иные были даже сосланы в Сибирь за выдуманные преступления. Или не знал Меншиков нерасположение к нему князей Долгоруких и графа Остермана, или не считал их опасными, но только он не предпринял ничего против них, повелевая ими как властитель, не знавший других законов, кроме своей воли. Неприлично обращался он и с самим царём, который был ещё весьма юн. Меншиков стеснял его в самых невинных удовольствиях… Словом, Меншиков правил вполне Россиею… Он занимался только приготовлениями к свадьбе своей дочери».
   Мелкие обиды, недоразумения между Петром II и Меншиковым копились, копились – и разразилась гроза! О последних спорах написал генерал Манштейн:
   «Не помню, по какому случаю, цех петербургских каменщиков поднёс императору в подарок девять тысяч червонцев. Государю вздумалось порадовать ими сестру, и он отправил к ней деньги с одним из придворных лиц. Случилось последнему повстречаться с Меншиковым, который спросил его, куда он несёт деньги. На ответ придворного Меншиков возразил: “Государь, по молодости лет, не знает, на что следует употреблять деньги, отнесите их ко мне, я увижусь с государем и поговорю с ним”. Хорошо зная, как опасно противиться воле князя, придворный исполнил это приказание. На другое утро царевна Наталья, по обыкновению, пришла навестить брата. Только что она вошла к нему, как государь спросил её, разве не стоит благодарности его вчерашний подарок? Царевна отвечала, что не получала ничего. Это рассердило императора. Приказав призвать придворного, он спросил его, куда девались деньги? Придворный извинялся тем, что деньги отнял у него Меншиков. Это тем более раздражило государя. Он велел позвать князя и с гневом закричал на него, как смел он помешать придворному в исполнении его приказания? Не привыкший к такого рода обращению, князь был поражён как громом. Однако он отвечал, что, по известному недостатку в деньгах в государстве и истощению казны, он, князь, намеревался сегодня же представить проект более полезного употребления этих денег, и прибавил: “А если вашему величеству угодно, то не только прикажу возвратить эти девять тысяч червонцев, но даже дам из собственной своей казны миллион рублей”. Государь не удовольствовался этим ответом. Топнув ногою, он сказал: “Я покажу тебе, что я император и что я требую повиновения”. Затем, отвернувшись, ушёл, Меншиков пошёл за ним и так упрашивал его, что он на этот раз смягчился, но мир продолжался недолго».
   …Сентябрьским днём (в самом начале месяца) 1727 года «полудержавный властелин» почувствовал неладное. Он вошёл в свой богато обставленный кабинет, плотно прикрыл дверь, задвинул тяжёлую гардину и зажёг свечи в шандале – теперь он был прочно отгорожен от внешнего мира, так ему лучше думалось.
   В длинном бархатном кафтане, в мягких сапогах скорым шагом пересёк кабинет, резко повернулся и – назад. Заложив руки за спину, хмуро глядя на роскошный восточный ковёр, прохаживался по кабинету.
   Остановился перед зеркалом: лицо его ожесточилось, появились язвительная ухмылка и две глубокие морщины возле рта – не осталось и следа от весельчака, который покорил когда-то Петра Великого. Ямка на подбородке длинного лица углубилась, волосы топорщились, и всем своим обликом напоминал он старого льва.
   Было о чём подумать всемогущему властелину! То возвращался мыслью он к Петру Великому – как тяжко тот умирал, как мучила его мысль о том, что все начинания его придут в забвение…
   И, конечно, терзался собственной судьбой. Зашаталась под ногами у светлейшего земля… Он ли не воспитывал Петрова внука, он ли не держал его в строгости, как приказывал Пётр? Денег лишних – ни-ни, играми тешиться много не давал, об здоровье его заботился более, чем об собственном сыне, в ненастье на прогулку не выпускал.
   Помня заветы Петра, хотел вести Россию по европейскому пути – наши-то ещё и без ножей-вилок за столом обходятся, а как упрямствуют!
   Меншиков шагал по кабинету, заложив за спину сильные, цепкие руки. Хмурил брови, мягко вышагивая в татарских сапогах. Не было слышно шагов его за закрытой дверью, а походка напоминала поступь зверя, почуявшего опасность…
   Вот он остановился возле шандала, загадал: ежели одним дыхом погасит все свечи – быть добру, выдаст дочь за императора, станет властелином ежели нет, то… Остановился поодаль, набрал воздуху, дунул, но… то ли слишком велико расстояние, то ли волнение овладело – погасли только две свечи.
   Меншиков обернулся вкруг себя, словно ища виновника этакого казуса и стыдясь за себя. Затем рванул колокольчик, дёрнул штору, она неожиданно оборвалась, обрушилась – и вельможный князь выругался…
   Пётр II и в самом деле становился нетерпимым – то горяч и вспыльчив, то ревнив и мрачен. Он понимал, что большинство знатных невзлюбили Меншикова, называют его выскочкой, что это злобит Долгоруких.
   А тут случилось ещё одно непредвиденное событие, но весьма значительное… Как пишет генерал Манштейн, Меншиков допустил большую ошибку. Двор уже переехал в Петергоф, а он, воспользовавшись небольшой болезнью, остался в своём имении:
   «…Он поехал в Ораниенбаум, загородный дворец свой, в восьми верстах от Петергофа. У него тут строилась церковь, которую он хотел освятить. На эту церемонию приглашены были император и весь двор. Но как врагам Меншикова недаром грозила месть его в случае примирения его с государем, то они научили последнего отказаться от приглашения под предлогом нездоровья, что он и сделал».
   Как унижался светлейший, встретив царя! Как умолял его забыть про худое, вспомнить про великого деда, у которого Александр Данилович был фаворитом!
   Но у Петра II ещё не остыла обида за те червонцы для сестры. Тут оказалось, что портреты своих родственников Меншиков велел занести в царский альбом. Когда же император, полный добрых порывов, заговорил о бабушке своей Лопухиной, что он желал бы пригласить её в Петербург, Меншиков возразил. Возможно, светлейший думал о заветах своего минхерца, об опасности возвращения к прежним российским порядкам… Тут Пётр II потребовал, чтобы обсудили сие на Верховном совете. Совет поддержал императора, и Меншиков принуждён был согласиться, но – было уже поздно!.. Карта князя была бита, крах, который предчувствовала Дарья, случился!
   Наконец юный царь показал характер: он просто бежал из дворца светлейшего, а в Верховном совете сказал такую речь, которая разрывала все отношения с Меншиковым:
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента