Союза полного не будет между нами —
Не купленный никем, под чьё б ни стал я знамя,
Пристрастной ревности друзей не в силах снесть,
Я знамени врага отстаивал бы честь!
 
   Толстой по всему строю своего творчества, по знанию и владению родным языком был русским писателем, поэтом. Но свое назначение он понимал особым образом, что не всегда осознавалось даже его собратьями по литературному труду. Ими тоже, не только публицистами и чиновными идеологами.
   В речи на знаменательном вечере памяти Блока 26 сентября 1921 года Андрей Белый, также и поэт и прозаик, говорил: «Поэт национальный – что есть? Национализм есть абстракция; это рассудочное ощупывание задач народа; и – писание в духе этих задач. Таким поэтом можно назвать А.Толстого. Вот национальный поэт, но он не народник, не поэт из народа; и менее всего – народный поэт»[1]. Суждения парадоксальные, имеющие, без сомнения, подтверждения в истории литературы, но, кажется, именно по отношению к А.К. Толстому непригодные.
   Во-первых, его трудно назвать поэтом рассудка – и, конечно, не из-за строчки «Коль любить, так без рассудку»! Толстой, по своим мировоззренческим принципам явно тяготевший к философии высокого романтизма, как видно, вообще довольно скептически относился к превозношениям разума, очевидно, не только чувствуя, но и понимая сложную устроенность человеческого сознания. В стихотворении «Он водил по струна́м; упадали…» (начало 1857), одном из самых трудных для толкования не только в лирике Толстого, но и во всей русской поэзии, звучат строки:
 
И бессильная воля боролась
С возрастающей бурей желанья…
 
   Среди строк других, которые вызывают почти обвал ассоциаций, обращённый не только к стихам, написанным до 1857 года, но и возникшим много позже, эти выглядят как какой-то полупародийный кич рубежа веков, нечто среднее между Надсоном и каким-нибудь «сатириконцем». А, может быть, вписал их сюда от щедрот своих управитель Пробирной Палатки?!
   Но пересмеёмся. Разве даром Толстой приобрёл непоколебимую славу сатирика? Не усмехнулся ли он здесь над нами, над теми, кто выше всего ставит свою Волю (через два десятилетия любивший Толстого Лесков напишет свою притчу на ту же тему – «Железная воля»)?!
   Желание! Также совсем не простое слово в толстовском художественном словаре, однажды доверенное даже Козьме Пруткову («Желание быть испанцем»). Желание для Толстого не инстинктивный порыв, это нечто, направляющее человека в жизни, помогающее ему избежать всеобщего расчёта, который рано или поздно приведёт к своей противоположности – абсурду.
 
Темнота и туман застилают мне путь,
Ночь на землю всё гуще ложится,
Но я верю, я знаю: живёт где-нибудь,
Где-нибудь да живёт царь-девица!
 
 
Как достичь до неё – не ищи, не гадай,
Тут расчёт никакой не поможет,
Ни догадка, ни ум, но безумье в тот край,
Но удача принесть меня может…
 
   Однако и здесь Толстой не обещает успеха, но он предпочитает «не ждать», «не гадать», а действовать, пусть «наудачу» – может, получится (цитирую заключительную, третью строфу этого же стихотворения).
   Этот поэт, которого не раз упрекали в провалах вкуса, в потере чувства меры, кажется порой, посмеивался над своими критиками. Ведь они исходили из собственных представлений о предназначении воли, о том, что позволено, из литературных канонов, наконец, а он предпочитал – свободное желание. Хочется написать так – и напишу.
   В поэме «Иоанн Дамаскин» (1859), названной по имени греческого богослова и гимнографа 8-го века, получившего прозвание Златоструйного и канонизированного Православной церковью, Толстой уже привычным для него – парадоксальным образом – рассматривает феномен творческого начала личности. Он многократно именует своего героя «певцом»; не скрывает автобиографических мотивов произведения[2]. Центральный конфликт поэмы связан с проблемой моральной состоятельности «броженья деятельных сил, свободы творческого слова». Бесстыдно проданному «глаголу», «бессовестному слову» в поэме противопоставляется «певца живая речь», расторгающая «убийственный сон бытия», своим светом громящая, «что созиждено тьмою». Богородица, являющаяся суровому гонителю Иоанна и вразумляющая его, предстаёт в поэме Толстого олицетворением боговдохновенной красоты земной жизни, призывом к отказу от «бесплодного истязания».
   В мажорном финале поэмы («Воспой же, страдалец, воскресную песнь!..») развивается мысль, уже заявленная в предыдующих главах, – мысль о единстве человека с земным миром, о воплощении в песенном слове осознания чуда Божественного Промысла.
   Что, впрочем, не отводило взгляда Толстого от земных козней сатанинских. Впрочем, сатанинское, по Толстому, это, если воспользоваться известным выражением, – земное, слишком земное. В замечательном «Послании к М.Н. Лонгинову о дарвинисме» (1872) поэт обращается к своему хорошему знакомцу, председателю Главного управления по делам печати, то есть к верховному российскому цензору с ироническими, но полными поистине доброго сожаления словами:
 
С Ломоносовым наука
Положив у нас зачаток,
Проникает к нам без стука
Мимо всех твоих рогаток,
 
 
Льёт на мир потоки света
И, следя, как в тьме лазурной
Ходят Божии планеты
Без инструкции цензурной,
 
 
Кажет нам, как та же сила,
Всё в иную плоть одета,
В область разума вступила,
Не спросясь у Комитета.
 
   Но Толстой не был бы Толстым, если бы не обозначил своё, науки место в общем миропорядке, причём делая это именно в те времена, когда новый рационализм – научно-технический, опирающийся на философию позитивизма, воцарялся в Европе и в России. В балладе «Поток-богатырь» достаётся именно тем, кто, как
 
…какой-то аптекарь, не то патриот,
Пред толпою ученье проводит:
Что, мол, нету души, а одна только плоть
И что если и впрямь существует Господь,
То он только есть вид кислорода,
Вся же суть в безначалье народа.
 
   Как уже было отмечено, романтик по своему философскому мировосприятию, Толстой жёстко отделял мир дольный от мира горнего. Его сатира это не обличение государственного устройства, которое всегда и везде заведомо несовершенно (этого ли не знать любому романтику?!).
 
Что вижу я! Лишь в сказках
Мы зрим такой наряд;
На маленьких салазках
Министры все катят.
 
 
Их много, очень много,
Припомнить всех нельзя,
И вниз одной дорогой
Летят они, скользя.
 
   Чем не стихи на злобу дня, на события, имевшие место быть, например, в современной, посткоммунистической России?! Однако, думается, здесь важно видеть не просто картинку на темы правительственного кризиса, но образ любой власти, любого управления, скатывающегося из пространства истории в бездну небытия. Наряду с Салтыковым-Щедриным, Толстой показал глубинную однородность, повторяемость любой правительственной системы, воспроизводящей самое себя, только под разными знамёнами и лозунгами.
 
«…России предстоит,
Соединив прошедшее с грядущим,
Создать, коль смею выразиться, вид,
Который называется присущим
Всем временам; и, став на свой гранит,
Имущим, так сказать, и неимущим
Открыть родник взаимного труда.
Надеюсь, вам понятно, господа?»
 
   Вам понятно, господа, кто это говорит и когда? Гадать можно долго, и все догадки будут правильными, поскольку в этой речи министра из поэмы «Сон Попова» Толстой предложил всеобщую модель речи «чиновника» («бюрократа» и т.д.) перед «народом» («массами» и т.д.). И потому его сатира, переполненная подробностями эпохи реформ императора Александра II, доныне современна и таковой останется впредь, новым качеством «соединив прошедшее с грядущим».
   Да, Толстой не классик в обыденном понимании этого слова (есть ли точное литературоведческое определение «классика»?!). Но он интересен, он силён своим умением всегда сохранить собственный взгляд на мир, на его явления, на человека. И, конечно, на литературу. По счастью, не завися от заработка писательством, ни дня не быв литературным подёнщиком, он получил возможность совершенно свободного отношения к свершениям словесности – любым, даже считавшимся каноническими.
   Гармония… Иногда Алексея Константиновича Толстого называли самым гармоничным писателем в русской литературе. Это справедливо, если говорить о его стиле, соразмерность которого сочетается с удивительной художественной энергией слова. И не совсем точно, если, перелистывая его произведения страница за страницей, вспоминать, как остро чувствовал он не только тяготы и лишения, – саму высокую драму земной жизни.
   А его собственная жизнь шла на убыль. 23 декабря 1873 года, в один день с Л.Н. Толстым Алексея Константиновича избрали членом-корреспондентом Императорской Академии наук по отделению русского языка и словесности. Но невралгические боли усиливались, Толстой пытался спастись от них в тишине Красного Рога, затем, в конце сентября 1874 года отправился в новое заграничное путешествие.
   Увы, перемена мест помогла ненадолго – весной следующего года Толстой почувствовал себя хуже. Он начал принимать морфин, препарат, который в те времена становился всё популярнее, а о его наркотических свойствах мало кто задумывался. Но ни морфин, ни поездка в Карлсбад в начале лета уже не помогли. Более того, в августе болезнь обострилась, и 28 сентября (10 октября) 1875 года Алексей Константинович после чрезмерной инъекции морфина скончался в Красном Роге. Мы с горечью должны признать, что этот могучий человек, ещё далёкий от возраста старости и телесной дряхлости, пал жертвой наркотической зависимости. Всего за несколько месяцев убийца-наркотик покончил с ним.
   Толстой завещал похоронить себя в дубовом долбленом гробу, но, когда его доставили из Брянска, он оказался слишком коротким. Гроб был сожжён, а поэта похоронили в гробу сосновом – в фамильном склепе близ Успенской церкви в Красном Роге. Могила сохранилась, сейчас в селе (ныне Почепского района Брянской области) существует литературно-мемориальный музей имени А.К. Толстого.
   По свидетельству Лескова, Толстой, страдая от болей, воскликнул незадолго до рокового часа: «О, как тяжело разлагаться на стихийные начала»[3]. Но и в этих словах он, великий жизнелюбец, остался самим собой – художником, всегда соизмерявшим бренное с вечным.
 
   Много лет спустя князь Дмитрий Шаховской, ставший в изгнании иеромонахом Иоанном, настоятелем Свято-Владимирской церкви в Берлине (впоследствии архиепископ Сан-Францисский), писал в своей книге «Пророческий дух в русской поэзии. Лирика А.К. Толстого» (1938):
   «Иоанн Дамаскин оттого так удался Толстому, что в сущности Толстой писал о себе. Так совпали в вышнем плане дары и дороги двух поэтов…
   Там – апофеоз любви ко Христу, в слове выражаемый.
   Здесь – этот же апофеоз, но выраженный еще и в поэме – об апофеозе этой любви.
   «Тропарь» Иоанна – лучшее поэтическое переложение погребальных песнопений Православной Церкви. Здесь гениально передана «духовная перекличка» молящихся, живущих на земле людей, с отшедшей душою, которая из того мира открывает реальность своей плотской смерти, а живущие на земле, отвлекшиеся своими песнопениями от суеты призрачной жизни, умоляют Господа об ушедшем человеке…
   «Лишь именем Христа» хочет говорить поэт. «Именем Христа» – это значит Его правдой, в Его любви…
   Пушкин написал о Пророке, глагол которого остался неизвестен…
   Алексей Толстой явил этого Пророка в его глаголе. Явил то, что пророк этот призван был сказать русскому народу»[4].
   В этих словах выдающегося религиозного мыслителя и незаурядного поэта очевидно указано направление, которое приведёт нас к пониманию особого единства в многообразном творчестве Алексея Константиновича Толстого, поможет раскрыть его главную и единственно важную для всех тайну – тайну неиссякаемой жизненности и красоты его творений.
 
   Сергей Дмитренко

Стихотворения

* * *

 
Как филин поймал летучую мышь,
Когтями сжал ее кости,
Как рыцарь Амвросий с толпой удальцов
К соседу сбирается в гости.
Хоть много цепей и замков у ворот,
Ворота хозяйка гостям отопрет.
 
 
«Что ж, Марфа, веди нас, где спит твой старик?
Зачем ты так побледнела?
Под замком кипит и клубится Дунай,
Ночь скроет кровавое дело.
Не бойся, из гроба мертвец не встает,
Что будет, то будет, – веди нас вперед!»
 
 
Под замком бежит и клубится Дунай,
Бегут облака полосою;
Уж кончено дело, зарезан старик,
Амвросий пирует с толпою.
В кровавые воды глядится луна,
С Амвросьем пирует злодейка жена.
 
 
Под замком бежит и клубится Дунай,
Над замком пламя пожара.
Амвросий своим удальцам говорит:
«Всех резать – от мала до стара!
Не сетуй, хозяйка, и будь веселей,
Сама ж ты впустила веселых гостей!»
 
 
Сверкая, клубясь, отражает Дунай
Весь замок, пожаром объятый;
Амвросий своим удальцам говорит:
«Пора уж домой нам, ребята!
Не сетуй, хозяйка, и будь веселей,
Сама ж ты впустила веселых гостей!»
 
 
Над Марфой проклятие мужа гремит,
Он проклял ее, умирая:
«Чтоб сгинула ты и чтоб сгинул твой род,
Сто раз я тебя проклинаю!
Пусть вечно иссякнет меж вами любовь,
Пусть бабушка внучкину высосет кровь!
 
 
И род твой проклятье мое да гнетет,
И места ему да не станет
Дотоль, пока замуж портрет не пойдет,
Невеста из гроба не встанет
И, череп разбивши, не ляжет в крови
Последняя жертва преступной любви!»
 
 
Как филин поймал летучую мышь,
Когтями сжал ее кости,
Как рыцарь Амвросий с толпой удальцов
К соседу нахлынули в гости.
Не сетуй, хозяйка, и будь веселей,
Сама ж ты впустила веселых гостей!
 

* * *

 
Бор сосновый в стране одинокой стоит;
В нем ручей меж деревьев бежит и журчит.
Я люблю тот ручей, я люблю ту страну,
Я люблю в том лесу вспоминать старину.
«Приходи вечерком в бор дремучий тайком,
На зеленом садись берегу ты моем!
Много лет я бегу, рассказать я могу,
Что случилось когда на моем берегу.
Из сокрытой страны я сюда прибежал,
Я чудесного много дорогой узнал!
Когда солнце зайдет, когда месяц взойдет
И звезда средь моих закачается вод,
Приходи ты тайком, ты узнаешь о том,
Что бывает порой здесь в тумане ночном!»
Так шептал, и журчал, и бежал ручеек;
На ружье опершись, я стоял одинок,
И лишь говор струи тишину прерывал,
И о прежних я грустно годах вспоминал.
 

* * *

 
Колокольчики мои,
Цветики степные!
Что глядите на меня,
Темно-голубые?
И о чем звените вы
В день веселый мая,
Средь некошеной травы
Головой качая?
 
 
Конь несет меня стрелой
На поле открытом;
Он вас топчет под собой,
Бьет своим копытом.
Колокольчики мои,
Цветики степные!
Не кляните вы меня,
Темно-голубые!
 
 
Я бы рад вас не топтать,
Рад промчаться мимо,
Но уздой не удержать
Бег неукротимый!
 
 
Я лечу, лечу стрелой,
Только пыль взметаю;
Конь несет меня лихой, —
А куда? не знаю!
 
 
Он ученым ездоком
Не воспитан в холе,
Он с буранами знаком,
Вырос в чистом поле;
И не блещет как огонь
Твой чепрак узорный,
Конь мой, конь, славянский конь,
Дикий, непокорный!
 
 
Есть нам, конь, с тобой простор!
Мир забывши тесный,
Мы летим во весь опор
К цели неизвестной.
Чем окончится наш бег?
Радостью ль? кручиной?
Знать не может человек —
Знает бог единый!
 
 
Упаду ль на солончак
Умирать от зною?
Или злой киргиз-кайсак,
С бритой головою,
Молча свой натянет лук,
Лежа под травою,
И меня догонит вдруг
Медною стрелою?
 
 
Иль влетим мы в светлый град
Со кремлем престольным?
Чудно улицы гудят
Гулом колокольным,
И на площади народ,
В шумном ожиданье,
Видит: с запада идет
Светлое посланье.
 
 
В кунтушах и в чекменях,
С чубами, с усами,
Гости едут на конях,
Машут булавами,
Подбочась, за строем строй
Чинно выступает,
Рукава их за спиной
Ветер раздувает.
 
 
И хозяин на крыльцо
Вышел величавый;
Его светлое лицо
Блещет новой славой;
Всех его исполнил вид
И любви и страха,
На челе его горит
Шапка Мономаха.
 
 
«Хлеб да соль!
И в добрый час! —
Говорит державный, —
Долго, дети, ждал я вас
В город православный!»
И они ему в ответ:
«Наша кровь едина,
И в тебе мы с давних лет
Чаем господина!»
 
 
Громче звон колоколов,
Гусли раздаются,
Гости сели вкруг столов,
Мед и брага льются,
Шум летит на дальний юг
К турке и к венгерцу —
И ковшей славянских звук
Немцам не по сердцу!
 
 
Гой вы, цветики мои,
Цветики степные!
Что глядите на меня,
Темно-голубые?
И о чем грустите вы
В день веселый мая,
Средь некошеной травы
Головой качая?
 
   1840-е годы

* * *

 
Ты знаешь край, где все обильем дышит,
Где реки льются чище серебра,
Где ветерок степной ковыль колышет,
В вишневых рощах тонут хутора,
Среди садов деревья гнутся долу
И до земли висит их плод тяжелый?
 
 
Шумя, тростник над озером трепещет,
И чист, и тих, и ясен свод небес,
Косарь поет, коса звенит и блещет,
Вдоль берега стоит кудрявый лес,
И к облакам, клубяся над водою,
Бежит дымок синеющей струею?
 
 
Туда, туда всем сердцем я стремлюся,
Туда, где сердцу было так легко,
Где из цветов венок плетет Маруся,
О старине поет слепой Грицко,
И парубки, кружась на пожне гладкой,
Взрывают пыль веселою присядкой!
 
 
Ты знаешь край, где нивы золотые
Испещрены лазурью васильков,
Среди степей курган времен Батыя,
Вдали стада пасущихся волов,
Обозов скрып, ковры цветущей гречи
И вы, чубы – остатки славной Сечи?
 
 
Ты знаешь край, где утром в воскресенье,
Когда росой подсолнечник блестит,
Так звонко льется жаворонка пенье,
Стада блеят, а колокол гудит,
И в божий храм, увенчаны цветами,
Идут казачки пестрыми толпами?
 
 
Ты помнишь ночь над спящею Украйной,
Когда седой вставал с болота пар,
Одет был мир и сумраком и тайной,
Блистал над степью искрами стожар,
И мнилось нам: через туман прозрачный
Несутся вновь Палей и Сагайдачный?
 
 
Ты знаешь край, где с Русью бились ляхи,
Где столько тел лежало средь полей?
Ты знаешь край, где некогда у плахи
Мазепу клял упрямый Кочубей
И много где пролито крови славной
В честь древних прав и веры православной?
 
 
Ты знаешь край, где Сейм печально воды
Меж берегов осиротелых льет,
Над ним дворца разрушенные своды,
Густой травой давно заросший вход,
Над дверью щит с гетманской булавою?..
Туда, туда стремлюся я душою!
 
   1840-е годы

Цыганские песни

 
Из Индии дальной
На Русь прилетев,
Со степью печальной
Их свыкся напев,
 
 
Свободные звуки,
Журча, потекли,
И дышат разлукой
От лучшей земли.
 
 
Не знаю, оттуда ль
Их нега звучит,
Но русская удаль
В них бьет и кипит;
 
 
В них голос природы,
В них гнева язык,
В них детские годы,
В них радости крик;
 
 
Желаний в них знойный
Я вихрь узнаю,
И отдых спокойный
В счастливом краю,
 
 
Бенгальские розы,
Свет южных лучей,
Степные обозы,
Полет журавлей,
 
 
И грозный шум сечи,
И шепот струи,
И тихие речи,
Маруся, твои!
 
   1840-е годы

* * *

 
Ты помнишь ли, Мария,
Один старинный дом
И липы вековые
Над дремлющим прудом?
 
 
Безмолвные аллеи,
Заглохший, старый сад,
В высокой галерее
Портретов длинный ряд?
 
 
Ты помнишь ли, Мария,
Вечерний небосклон,
Равнины полевые,
Села далекий звон?
 
 
За садом берег чистый,
Спокойный бег реки,
На ниве золотистой
Степные васильки?
 
 
И рощу, где впервые
Бродили мы одни?
Ты помнишь ли, Мария,
Утраченные дни?
 
   1840-е годы

Благовест

 
Среди дубравы
Блестит крестами
Храм пятиглавый
С колоколами.
 
 
Их звон призывный
Через могилы
Гудит так дивно
И так уныло!
 
 
К себе он тянет
Неодолимо,
Зовет и манит
Он в край родимый,
 
 
В край благодатный,
Забытый мною, —
И, непонятной
Томим тоскою,
 
 
Молюсь и каюсь я,
И плачу снова,
И отрекаюсь я
От дела злого;
 
 
Далеко странствуя
Мечтой чудесною,
Через пространства я
Лечу небесные,
 
 
И сердце радостно
Дрожит и тает,
Пока звон благостный
Не замирает...
 
   1840-е годы

* * *

 
Шумит на дворе непогода,
А в доме давно уже спят;
К окошку, вздохнув, подхожу я —
Чуть виден чернеющий сад;
 
 
На небе так темно, так темно,
И звездочки нет ни одной;
А в доме старинном так грустно
Среди непогоды ночной!
 
 
Дождь бьет, барабаня, по крыше,
Хрустальные люстры дрожат;
За шкапом проворные мыши
В бумажных обоях шумят;
 
 
Они себе чуют раздолье:
Как скоро хозяин умрет,
Наследник покинет поместье,
Где жил его доблестный род —
 
 
И дом навсегда запустеет,
Заглохнут ступени травой...
И думать об этом так грустно
Среди непогоды ночной!..
 
   1840-е годы

* * *

 
Дождя отшумевшего капли
Тихонько по листьям текли,
Тихонько шептались деревья,
Кукушка кричала вдали.
 
 
Луна на меня из-за тучи
Смотрела, как будто в слезах;
Сидел я под кленом и думал,
И думал о прежних годах.
 
 
Не знаю, была ли в те годы
Душа непорочна моя?
Но многому б я не поверил,
Не сделал бы многого я.
 
 
Теперь же мне стали понятны
Обман, и коварство, и зло,
И многие светлые мысли
Одну за другой унесло.
 
 
Так думал о днях я минувших,
О днях, когда был я добрей;
А в листьях высокого клена
Сидел надо мной соловей,
 
 
И пел он так нежно и страстно,
Как будто хотел он сказать:
«Утешься, не сетуй напрасно —
То время вернется опять!»
 
   1840-е годы

* * *

 
Ой стоги́, стоги́.
На лугу широком!
Вас не перечесть,
Не окинуть оком!
 
 
Ой стоги́, стоги́,
В зеленом болоте,
Стоя на часах,
Что вы стережете?
 
 
«Добрый человек,
Были мы цветами, —
Покосили нас
Острыми косами!
 
 
Раскидали нас
Посредине луга,
Раскидали врозь,
Дале друг от друга!
 
 
От лихих гостей
Нет нам обороны,
На главах у нас
Черные вороны!
 
 
На главах у нас,
Затмевая звезды,
Галок стая вьет
Поганые гнезда!
 
 
Ой орел, орел,
Наш отец далекий,
Опустися к нам,
Грозный, светлоокий!
 
 
Ой орел, орел,
Внемли нашим стонам,
Доле нас срамить
Не давай воронам!
 
 
Накажи скорей
Их высокомерье,
С неба в них ударь,
Чтоб летели перья.
 
 
Чтоб летели врозь,
Чтоб в степи широкой
Ветер их разнес
Далеко, далёко!»
 
   1840-е годы

* * *

 
По гребле[5] неровной и тряской,
Вдоль мокрых рыбачьих сетей,
Дорожная едет коляска,
Сижу я задумчиво в ней, —
 
 
Сижу и смотрю я дорогой
На серый и пасмурный день,
На озера берег отлогий,
На дальний дымок деревень.
 
 
По гребле, со взглядом угрюмым,
Проходит оборванный жид,
Из озера с пеной и шумом
Вода через греблю бежит.
 
 
Там мальчик играет на дудке,
Забравшись в зеленый тростник;
В испуге взлетевшие утки
Над озером подняли крик.
 
 
Близ мельницы старой и шаткой
Сидят на траве мужики;
Телега с разбитой лошадкой
Лениво подвозит мешки...
 
 
Мне кажется все так знакомо,
Хоть не был я здесь никогда:
И крыша далекого дома,
И мальчик, и лес, и вода,
 
 
И мельницы говор унылый,
И ветхое в поле гумно...
Все это когда-то уж было,
Но мною забыто давно.
 
 
Так точно ступала лошадка,
Такие ж тащила мешки,
Такие ж у мельницы шаткой
Сидели в траве мужики,
 
 
И так же шел жид бородатый,
И так же шумела вода...
Все это уж было когда-то,
Но только не помню когда!
 
   1840-е годы

* * *

 
Где гнутся над омутом лозы,
Где летнее солнце печет,
Летают и пляшут стрекозы,
Веселый ведут хоровод.
 
 
«Дитя, подойди к нам поближе,
Тебя мы научим летать,
Дитя, подойди, подойди же,
Пока не проснулася мать!
 
 
Под нами трепещут былинки,
Нам так хорошо и тепло,
У нас бирюзовые спинки,
А крылышки точно стекло!
 
 
Мы песенок знаем так много,
Мы так тебя любим давно —
Смотри, какой берег отлогий,
Какое песчаное дно!»