Страница:
К нам подошел офицер из штаба батальона и сообщил, что командир нашей роты убит, а посему мне надлежит принять командование ротой.
– Мерзавцы! – сказал он. – Они совершенно обнаглели. Так близко от столицы их еще никогда не видели.
Я согласился с ним и спросил, продолжим ли мы наш путь к полигону.
– Нет, – ответил офицер. – Учения отменяются. Мы возвращаемся в Ла Палому.
Я кивнул и распорядился грузить на машины убитых и раненых.
После возвращения в Ла Палому я препоручил роту своему заместителю и прихватив с собой Крашке, отправился в военный госпиталь. Врач признал наши ранения легкими, но все-таки уложил нас в постели, заявив, что мы сможем вернуться в строй только недели через две-три. Такая щедрость объяснялась относительным затишьем на фронтах гражданской войны и соответственно большим количеством свободных коек в госпитале. Мы там хорошо отоспались и отъелись. Перед самой выпиской произошел эпизод, который имел некоторое значение для моей дальнейшей судьбы.
Сидя перед обедом на лавке в госпитальном парке, мы судачили о том о сем. Крашке сказал между прочим, что было бы неплохо полакомиться молоком кокосового ореха. Пистолетными выстрелами я сшиб с ближайшей пальмы пару плодов величиной с детскую голову каждый – Герхарду и себе. Крашке поднялся с лавки, чтобы подобрать орехи, но вдруг вытянулся «во фрунт» и застыл, выпучив глаза. Я посмотрел в ту сторону, куда смотрел он, и последовал его примеру. Через парк в направлении госпиталя двигалась пестрая группа военных. Впереди шел приземистый почти квадратный генерал с багровой квадратной физиономией, тремя подбородками и четырьмя четырехконечными звездами на каждом из толстых витых погонов. Я сразу узнал его по портретам. Это был Пабло Рохес – военный министр и министр общественной безопасности Аурики, самый молодой и самый перспективный из членов Государственного Совета. Ему было всего шестьдесят пять лет, и его прочили в преемники Мендосы. Лицо Рохеса, несмотря на все свое хамское безобразие, еще не было тронуто возрастным маразмом. Министр выглядел вполне здоровым и бодрым.
– Отлично стреляете, лейтенант! – сказал он по-английски, остановившись перед нами. – Кто вы?
– Лейтенант Арнольдо, командир роты шестого батальона, – представился я. – Ранен в бою с врагами республики. Нахожусь на излечении.
– Рядовой Хорхе! – рявкнул Герхард. – Ранен в том же бою!
О принадлежности к Иностранному легиону мы не упомянули, так как об этом говорила наша форма.
– Судя по акценту, вы немцы, – заметил Рохес.
– Вы совершенно правы, сэр, – ответил я.
Генерал ухмыльнулся и вдруг сказал по-немецки:
– Offizier, Offizier, goldene Tressen, nichts zu fressen![3]
Мы с Крашке угодливо засмеялись, а я подивился про себя эрудиции министра, процитировавшего забытую пьесу Лессинга.
– Немцы – хорошие солдаты, – продолжал генерал. – А почему ваше звание, лейтенант, не соответствует занимаемой должности?
– До последнего боя я командовал взводом. Роту принял после того, как был убит её командир.
– Полагаю, что этот офицер заслуживает поощрения. Вы согласны?
Вопрос был обращен к командиру Иностранного легиона полковнику Лоуренсу, который стоял за спиной Рохеса. Лоуренс видел меня впервые, а обстоятельства нападения партизан на наш батальон были известны ему лишь в самых общих чертах, однако признаваться во всем этом он не стал и, помедлив немного, важно наклонил голову. Через минуту на моей груди засиял новенький орден, выполненный в форме лучистой восьмиконечной звезды величиною с мотоциклетную фару. Герхард получил медаль «За храбрость» и звание сержанта. Прикрепляя орден к моему мундиру, адъютант министра заговорщически подмигнул мне и сказал вполголоса:
– С вас причитается, лейтенант. Можете покупать капитанские погоны. Приказ будет подписан после обеда.
– Сочту за честь отметить с вами это радостное событие. Когда и где?
К сожалению, договориться о встрече мы не успели. Военные репортеры из свиты Рохеса оттерли адъютанта в сторону. Генерал по очереди пожал руки мне и Крашке. Защелкали затворы фотоаппаратов. А через несколько секунд мы остались одни.
На другой день, рассматривая вместе с Герхардом наши фотографии в газетах, я заметил как бы между прочим, что теперь ему было бы не стыдно явиться к дяде. Крашке отнесся к этой идее очень серьезно.
– А что? – сказал он. – Der Affenarsch больше не посмеет называть меня Швейком. Тем более, если я пойду туда в сопровождении моего друга и командира, который не однажды был очевидцем ревностного отношения унтер-офицера Крашке к исполнению воинского долга.
– Как ты думаешь, Герхард, – осведомился я, – найдется у твоего дяди для нас пара бутылок немецкого пива?
– Какие бутылки! – завопил Крашке. – Дядя Рудольф предпочитает бочковое. И только баварское. Да он утопит нас с тобой в пиве, если захочет. Кстати, я полагаю, что ты должен ему понравиться, ибо в тебе явно наличествует совокупность признаков, соответствующих его представлениям о чистоте нордической расы. Ему самому как раз этих признаков не хватает. Мне тоже.
– Ладно! – согласился я. – Поехали!
Мы взяли такси и через полчаса очутились в одном из благоустроенных пригородов столицы, удивительно похожем на какой-нибудь Бланкенбург или Хальберштадт. Те же утопающие в цветах и зелени особняки, крытые черепицей, те же аккуратные легкие заборчики, та же безукоризненная чистота улиц. Только тропическая растительность напоминала о том, что здесь все-таки не Германия.
– Кусочек фатерланда! – сказал Герхард таким тоном, как будто он имел какое-либо отношение ко всему этому.
Слова его подкрепил действием один из игравших поблизости мальчишек, который направил на нас игрушечный пистолет и, щелкнув им, пискнул по-немецки:
– Ein Schuß – ein Russ’![4]
– Schieb ab![5] – рявкнул на него Крашке, сделав вид, что расстегивает кобуру.
Малец взвизгнул и юркнул в банановые лопухи.
Белая двухэтажная вилла дяди Рудольфа пряталась в глубине обширного зеленого массива. С улицы её почти не было видно. Крашке позвонил у ворот. Пришел пожилой немец и, узнав моего спутника, бесстрастно поздоровался с нами, после чего впустил нас в парк.
– Думаю, они по случаю субботы все дома, – рассуждал вслух Герхард. – Если бы их не было, садовник сказал бы нам об этом…
Рудольф фон Буххольц был младшим братом отца Герхарда Крашке и до сорок пятого года тоже носил фамилию Крашке. В роду потомственных пивоваров он слыл самым способным, и потому семья дала ему возможность получить университетское образование. Приобретенные в Гейдельберге познания в области юриспруденции были впоследствии использованы им в качестве инструмента для попрания всех законов, писаных и неписаных.
Нацизм Рудольф Крашке принял сразу, безоговорочно и навсегда. Его восхитила эта философия сильных, умных, предприимчивых молодых мерзавцев, как нельзя более полно и доходчиво выражающая вековые чаяния собственников всей Галактики. «Я освобождаю вас от химеры, именуемой совестью», – говорил фюрер. Это было великолепно. Это было то, что надо.
Конец войны застал Рудольфа Крашке на посту советника по делам Польского генерал-губернаторства. К этому времени на его счету были уже десятки тысяч загубленных душ и сотни тысяч марок, обращенных в доллары.
После Zusammenbruch’a Рудольф Крашке всплыл в Аурике под фамилией фон Буххольца и быстро пустил корни, женившись на дочери местного кофейного фабриканта. Оставшаяся в Германии семья не стала его разыскивать, поскольку он за месяц до бегства предусмотрительно заткнул своей немецкой супруге пасть крупной суммой, помещённой в один из швейцарских банков. Зато польское правительство нашло его довольно быстро. Начиная с пятьдесят первого года, оно многократно требовало выдачи Рудольфа Крашке как военного преступника. Однако ауриканские власти с завидным постоянством отвечали, что немец по фамилии Крашке, alias Буххольц, на территории Аурики не проживает. Это не мешало Рудольфу фон Буххольцу произносить спичи на официальных приёмах и раздавать свои визитные карточки людям делового мира. Тем не менее, к незнакомым лицам он относился настороженно. Судьба Эйхмана не позволяла ему наслаждаться достигнутым в полной мере, и естественным было то, что к моему появлению во дворе его виллы он отнёсся без энтузиазма.
Беседа у меня с ним не клеилась. Поливая цветы, он постоянно косился на оружие, висевшее у моего пояса, но, даже когда я отстегнул пистолет и положил его на скамейку, обстановка не разрядилась. Тогда я отошёл к фонтану и сделал вид, что любуюсь плававшими там декоративными китайскими карасиками. Тем самым Герхарду была предоставлена возможность поведать дядюшке, что я свой в доску и бояться меня нечего. Разглядывая рыбок, я искоса посматривал на Буххольца и прикидывал в уме, с какой стороны лучше подойти к нему. Красное лишённое растительности лицо этого высокого сухощавого шестидесятидвухлетнего старика действительно чем-то напоминало обезьяний зад, и поэтому немецкое ругательство, приклеенное Герхардом к дяде Рудольфу, показалось мне в данном случае очень удачной находкой.
Я не слышал, о чем дискутировали родственники, но вскоре Буххольц кликнул слугу, и тот принес три запотевших бокала, украшенных гербами баварских городов и наполненных превосходным пивом. Мы укрылись от солнца в зеленой беседке и, потягивая янтарный напиток, повели неспешный беспредметный разговор, какой обычно ведут за пивом мало знакомые или мало интересные друг другу люди.
Только после того как слуга поставил перед каждым из нас по третьему бокалу, Буххольц начал прощупывать меня.
– Где вы учились, господин капитан? – спросил он.
– В Гёттингене.
– Выходит, что вы однокашник Гейне?
Я подыграл ему:
– Да. Но мы не поддерживали близких отношений. Во-первых, он юрист, а я филолог. Во-вторых, в числе моих друзей никогда не было евреев.
– Почему вы воюете против красных?
– Чтобы вам это стало понятным, я расскажу сначала одну побасенку. Лет сто двадцать тому назад пришел однажды к главе парижского дома Ротшильдов один социалист и предложил банкиру из гуманных соображений поделить его состояние поровну между всеми нищими Франции. «Хорошо, – усмехнулся миллионер, – только давай сперва прикинем, сколько достанется каждому». Сосчитали. Получилось два с половиной франка. Тогда Ротшильд швырнул социалисту несколько монеток, сказав при этом: «Так забирай свою долю и убирайся, мошенник».
Буххольц захихикал. Крашке заржал. Было видно, что анекдот им здорово понравился. Вдохновленный расположением моей маленькой аудитории, я продолжал:
– Коммунисты уподобляются герою этого предания. Они полагают, что если отобрать у состоятельных людей их имущество и поделить его между нищими Земли, то бедных не будет и наступит всеобщее благоденствие. Однако историческая практика показывает, что это пагубное заблуждение. Слишком много нищих на свете и слишком мало богатых. Кроме того, факты свидетельствуют о следующем: в тех странах, где коммунисты одержали верх, очень скоро снова произошло расслоение на богатых и бедных, что представляется мне закономерностью, ибо люди по природе своей жадны, завистливы и подлы. Идеи равенства и братства в применении к человеческому обществу так же противоестественны, как деловое сотрудничество кота с мышью или любовь Волка к Красной шапочке. Тем не менее, эти идеи будоражат умы рабов и грозят ввергнуть Землю в грандиозную смуту. От последней люди в конечном итоге ничего не выиграют. Следовательно, революции – это кровь и страдания без пользы, без надобности, а коммунизм как идеология – это либо утопия либо фарисейство. Мир, в котором мы живем, при всем его несовершенстве, устраивает меня больше, чем та перспектива, которую сулят нам коммунисты, потому что тот мир, в котором мы живем, есть естественное состояние человечества. Вот почему я воюю против красных, господин фон Буххольц. Удовлетворило ли вас мое объяснение?
Обезьяний Зад медлил с ответом. Очевидно, он старался осмыслить сказанное мною и отделить то, с чем он согласен, от того, с чем он не согласен. Крашке молча потягивал пиво. Ему не было дела до всего этого.
– Господин капитан, – заговорил наконец Буххольц, – ваша концепция в общем верна, однако ей не достаёт завершенности. Я придерживаюсь той точки зрения, что нельзя принимать мир таким, каким мы видим его в данный момент. Состояние хаоса не может считаться естественным. Я убежден в том, что в мире давно пора навести порядок. Человеческое общество должно быть если не гармоничным, то упорядоченным.
– Не вижу сил, способных упорядочить мир, – возразил я.
Буххольц загадочно улыбнулся.
– Ну-ну, господин капитан, – сказал он, – об этом мы еще потолкуем при случае. А сейчас пойдем в дом – перекусим, чем бог послал.
Я нарочно не довел до логического конца свои рассуждения о коммунизме, точнее, я не довел их до стадии, угодной Буххольцу. Мне нужно было, чтобы он раскрылся, проявил себя. Большинство пожилых мужчин имеют гипертрофированные представления об их месте, роли и степени полезности в общей системе мироздания. Они склонны к безудержному нравоучительству и влюбляются в тех молодых людей, которые делают вид, что прислушиваются к их сентенциям. На все на это делал я ставку, когда шел к Буххольцу. Однако старик не спешил открывать карты. После обеда, протекавшего под руководством супруги хозяина, последний предложил мне погулять по парку. Герхарду было велено сидеть в беседке и пить пива столько, сколько душе угодно. Показывая мне диковинные растения и давая при этом пространные и весьма квалифицированные пояснения, Буххольц вдруг спросил в упор:
– За что вы ненавидите евреев?
– Ненавижу?! – изумился я. – Да господь с вами! Чувство ненависти вообще чуждо мне, ибо ненависть ослепляет и толкает на необдуманные поступки. Я же привык действовать, повинуясь только доводам трезвого рассудка, и потому евреев всего лишь недолюбливаю.
– За что же все-таки? – допытывался Обезьяний Зад.
– За то, что они обвели фюрера вокруг пальца.
Буххольц удивленно вскинул на меня глаза.
– Будьте добры аргументировать вашу мысль.
– Хорошо, – сказал я. – Надеюсь, вам известно, что шестьдесят богатейших семейств мира – это еврейские семьи?
Старик кивнул.
– Очевидно, вы не станете оспаривать того факта, – продолжал я, – что национал-социалисты пришли к власти, благодаря энергичной поддержке богатейших семейств Германии, которые принадлежали и принадлежат к числу богатейших семейств мира и связаны с ними теснейшими финансовыми и родственными узами?
Мой собеседник нехотя согласился.
– Так вот: помогая фюреру, богатые евреи преследовали три цели. Первая – развязать войну и нажить новые миллиарды. Вторая – уничтожить коммунизм. Третья – истребить бедных евреев, тех самых из среды которых вышел Маркс. Так сказать, почистить нацию, избавиться от мусора.
– Да, да, – пробормотал Буххольц, – богатые евреи могли откупиться, уехать из райха. Или, как Имре Кальман, стать почетными арийцами. Или купить себе чистую родословную.
– Однако фюрер оказался джином, выпущенным из бутылки. Он повел Германию от победы к победе, он повел её к господству над миром. Он стал угрожать самим Соединенным Штатам – этой цитадели еврейства. В конце концов богатые евреи решили покончить с фюрером тем более, что многое из задуманного ими уже было выполнено руками немецких солдат. Они сумели сколотить антигерманскую коалицию из государств, которые еще за год до этого слыли заклятыми врагами. И тогда, не выдержав напора превосходящих сил, райх рухнул под торжествующий хохот еврейских банкиров. Я рассказал вам то, что давно известно всем. Правда, исторический материал подан мною с определенным подсветом.
Последняя фраза была сказана для страховки на тот случай, если бы Буххольц заметил, что я кое-где передернул факты. Но Обезьяний Зад, как и большинство немцев, включая самых образованных, плохо знал историю, ибо эта наука, по мнению многих, не может приносить осязаемой практической выгоды. Старик едва позволил мне договорить. Я почувствовал, что ему не терпится что-то сказать, и умолк. Он стал выплевывать слова и предложения толчками, не пытаясь скрыть дикой злобы. Он почти кричал:
– А мне без разницы, богатый еврей или бедный! Еврей есть всегда еврей! У меня на этот счет своя теория! Две тысячи лет тому назад они были, как все люди. Они имели грешников и святых. Они даже смогли породить Иисуса. Но потом… Двадцать веков непрерывных гонений и преследований! Двадцать веков травли! В борьбе за существование у животных выживают сильнейшие, у людей – подлейшие. Двадцать столетий у евреев выживали наиподлейшие, и в конце концов сформировалась эта современная нация злобных и коварных прохиндеев, потому что от подлеца рождается только подлец. Если мы будем относиться к ним с прохладцей, они погубят нас всех! Их теоретик сказал: «В этом мире имеет значение лишь то, что говорят, думают и делают евреи. Все остальное не имеет ни малейшего значения». Чувствуете, куда гнут эти-свиньи, господин капитан?
То, что сболтнул некогда отец сионизма, было нормальным фашизмом и на все сто процентов соответствовало духу изречений Гитлера о божественном предопределении немецкой нации, однако Буххольц не хотел вспоминать об этом.
– Мой племянник рассказал мне, – продолжал он, – будто вашего отца убили коммунисты. Это правда?
– Моего отца убили русские.
– Да, но комиссарами у них служили евреи! Вы же сами только что изволили говорить, что американские и большевистские евреи объединились с целью удушения райха. Как же можете вы, немец, сын национал-социалиста, относиться к ним всего лишь с неприязнью?
Я улыбнулся, радуясь тому, что начинаю находить общий язык с Обезьяним Задом, и сказал вкрадчиво:
– Вы задели меня за живое, господин фон Буххольц, но тем не менее, я продолжаю считать ненависть плохим советчиком в серьезных делах и полагаю, что сотрясать воздух призывами к уничтожению евреев и коммунистов бесполезно и даже вредно. Поступая так, мы лишь даем пищу красной пропаганде. Кроме того, шумная демагогия вообще противна моей натуре. Я человек конкретного действия.
Обезьяний Зад овладел собой и перестал поносить евреев. Внимательно посмотрев на меня, он произнес с расстановочкой:
– Ну что ж. Это хорошо. Нам нужны люди конкретного действия.
– Что означает «нам»?
Старик не счел нужным отвечать на мой вопрос. Он пустился в пространные рассуждения по поводу красоты и своенравия араукарии чилийской, на которую даже птицы не садятся, такая она колючая.
Когда наша прогулка по парку близилась к концу, Буххольц обронил как бы ни с того ни с сего:
– Приходите к нам в следующее воскресенье. Я познакомлю вас с моим сыном. Сегодня его, к сожалению, нет дома. Мне кажется, вы с ним подружитесь.
От Герхарда я знал, что ауриканская жена беглого нациста родила ему двух детей: сына Рудольфа и дочь Еву. Последнюю Буххольц недавно выдал замуж за внука одного из членов Государственного Совета, еще более укрепив тем самым свое положение в местной элите. Рудольфа отец направил на учебу в Высшую техническую школу Аахена, откуда он вернулся с дипломом физика незадолго до моего прибытия в Аурику. Рудольф Буххольц-младший не торопился покидать родительский дом. Он жил там, не высказывая намерений жениться, окунуться в науку или стать компаньоном отца.
– Странный парень, – сказал о нем как-то Герхард. – Бледный худой очкарик. То он валяется с утра до вечера на диване в своей комнате, то пропадает невесть где целыми неделями. Большо-о-й сноб. Со мной вообще не хочет знаться. А ведь я ему двоюродный брат!
Герхарда Крашке мы нашли в беседке сильно поддатого. Еще полчаса – и пиво полилось бы у него из ушей. Обезьяний Зад поворчал на племянника и любезно предоставил в наше распоряжение свою парадную машину с шофером. Прощаясь, повторил приглашение навестить его в следующее воскресенье. Я поблагодарил Буххольца, по-немецки отдал ему честь и занял место на заднем сиденье. Герхард развалился рядом с водителем и, едва машина выехала из ворот виллы, загорланил:
Герхард заткнулся и захрапел.
Прошло три месяца, прежде чем я стал своим человеком в немецкой колонии Ла Паломы. В доме Рудольфа фон Буххольца мы с Герхардом встретили под ядовито-зеленой искусственной елкой рождество и Silvester. Наступил семьдесят третий год. Идя навстречу пожеланиям Обезьяньего Зада, я подружился с его сыном и сразу же получил возможность убедиться в том, что старый Буххольц капитально потрудился над воспитанием наследника, который при поддержке родителя превратил свою комнату в небольшой музей истории фашизма. Чего там только не было! Одну из стен занимала карта Европы периода расцвета райха. Германия на ней походила на большого круглого упившегося кровью клопа – с Эльзасом и Лотарингией, с приклеившейся снизу тощенькой Австрией, с Протекторатом и Генерал-губернаторством, с Данцигом и Восточной Пруссией, с Померанией, Силезией и Судетенландом. Красные флажки с черной свастикой в белом круге были понатыканы повсюду – от Познани до Афин, от Парижа до Ленинграда, Москвы, Сталинграда и Эльбруса. На других стенах красовались штандарты каких-то эсэсовских частей, кресты разных достоинств, эмблемы, оружие огнестрельное и холодное. Книги на полках были также подобраны соответствующим образом. Посреди письменного стола темнел бронзовый бюст Гитлера. Однажды, оставшись в этой комнате один, я щелкнул фюрера по плебейскому носу. Внутри бюста загудело: он оказался полым. Перевернув металлическую голову, я обнаружил в ней ксерокопированную рукопись книги «Mein Kampf».
Тут я провел много часов вдвоем с Рудольфом Буххольцем-младшим, пытаясь разобраться в том, что творится в отнюдь не глупой башке этого парня. Само собой, во время учебы в Аахене он сблизился с неофашистами, однако сумятица идей и верований современной Европы если не поколебала его убеждений, то несколько модернизировала их, а главное внушила ему ту мысль, что к наследию прошлого надо относиться критически. С ним можно было полемизировать, он поддавался влиянию.
Несмотря на солидную разницу в возрасте, мы быстро перешли на «ты». Играли в кегли, в пинг-понг, в шахматы. Дискутировали о будущем Германии и прочего мира. Иногда выпивали. Как-то Рудольф, краснея и смущаясь, попросил просветить его в части отечественной литературы.
– Уж не влюбился ли ты? – поинтересовался я. – И твоя девушка начитана более тебя?
– Дело не в этом, – ответил он серьезно. – Я немец и хочу знать о своей стране всё тем более, что в поэзии, как ни в чем другом, проявляется дух народа.
– Есть еще музыка, – последовало возражение с моей стороны.
– Только не современная, – сказал Рудольф. – Она теперь повсеместно превратилась в какофонию хронического сексуального голодания. А старую музыку можно при желании послушать в церковных концертах. Здесь ты мне не нужен.
Я прочел ему десяток популярных лекций по литературе Германии, стараясь подавать материал в националистическом духе. Он слушал с большим вниманием, откинувшись в кресле и полузакрыв глаза. Иногда повторял особенно поразившие его своим смыслом или напевностью строки. Так было с балладой Уланда «Проклятье певца». Рудольф снова и снова просил меня прочесть это стихотворение, пока не запомнил его наизусть. Впоследствии он мог в самых неподходящих ситуациях вроде бы ни с того ни с сего продекламировать:
– Вот вершина мирового духа! И достичь этой вершины было подстать только германскому гению!
– Значит, ты против сожжения книг? – спросил я.
– Считаю это величайшим варварством, – ответил он.
– Правильно, – согласился с ним я. – Мы должны стать самой просвещенной нацией мира. И не перед силой немецкого оружия, а перед силой германского духа должен склониться мир. Так сказал фон Тадден.
– Мне приходилось слышать Таддена на митингах в период учебы в Аахене, однако он никогда не говорил ничего подобного, – робко возразил Рудольф.
– Ну… Тебе не говорил, а мне говорил, – отбрил я.
– Ты знаком с ним лично?!
Я многозначительно промолчал.
После этой беседы Буххольц-младший зауважал меня еще больше. Как-то он сам признался, что испытывает постоянную потребность в общении со мной. Видимо, так оно и было. Во всяком случае, он даже в казарме не давал мне покоя, навещая меня чуть ли не каждый день и позволяя Герхарду вымогать у него пиво и дорогие сигареты.
– Мерзавцы! – сказал он. – Они совершенно обнаглели. Так близко от столицы их еще никогда не видели.
Я согласился с ним и спросил, продолжим ли мы наш путь к полигону.
– Нет, – ответил офицер. – Учения отменяются. Мы возвращаемся в Ла Палому.
Я кивнул и распорядился грузить на машины убитых и раненых.
После возвращения в Ла Палому я препоручил роту своему заместителю и прихватив с собой Крашке, отправился в военный госпиталь. Врач признал наши ранения легкими, но все-таки уложил нас в постели, заявив, что мы сможем вернуться в строй только недели через две-три. Такая щедрость объяснялась относительным затишьем на фронтах гражданской войны и соответственно большим количеством свободных коек в госпитале. Мы там хорошо отоспались и отъелись. Перед самой выпиской произошел эпизод, который имел некоторое значение для моей дальнейшей судьбы.
Сидя перед обедом на лавке в госпитальном парке, мы судачили о том о сем. Крашке сказал между прочим, что было бы неплохо полакомиться молоком кокосового ореха. Пистолетными выстрелами я сшиб с ближайшей пальмы пару плодов величиной с детскую голову каждый – Герхарду и себе. Крашке поднялся с лавки, чтобы подобрать орехи, но вдруг вытянулся «во фрунт» и застыл, выпучив глаза. Я посмотрел в ту сторону, куда смотрел он, и последовал его примеру. Через парк в направлении госпиталя двигалась пестрая группа военных. Впереди шел приземистый почти квадратный генерал с багровой квадратной физиономией, тремя подбородками и четырьмя четырехконечными звездами на каждом из толстых витых погонов. Я сразу узнал его по портретам. Это был Пабло Рохес – военный министр и министр общественной безопасности Аурики, самый молодой и самый перспективный из членов Государственного Совета. Ему было всего шестьдесят пять лет, и его прочили в преемники Мендосы. Лицо Рохеса, несмотря на все свое хамское безобразие, еще не было тронуто возрастным маразмом. Министр выглядел вполне здоровым и бодрым.
– Отлично стреляете, лейтенант! – сказал он по-английски, остановившись перед нами. – Кто вы?
– Лейтенант Арнольдо, командир роты шестого батальона, – представился я. – Ранен в бою с врагами республики. Нахожусь на излечении.
– Рядовой Хорхе! – рявкнул Герхард. – Ранен в том же бою!
О принадлежности к Иностранному легиону мы не упомянули, так как об этом говорила наша форма.
– Судя по акценту, вы немцы, – заметил Рохес.
– Вы совершенно правы, сэр, – ответил я.
Генерал ухмыльнулся и вдруг сказал по-немецки:
– Offizier, Offizier, goldene Tressen, nichts zu fressen![3]
Мы с Крашке угодливо засмеялись, а я подивился про себя эрудиции министра, процитировавшего забытую пьесу Лессинга.
– Немцы – хорошие солдаты, – продолжал генерал. – А почему ваше звание, лейтенант, не соответствует занимаемой должности?
– До последнего боя я командовал взводом. Роту принял после того, как был убит её командир.
– Полагаю, что этот офицер заслуживает поощрения. Вы согласны?
Вопрос был обращен к командиру Иностранного легиона полковнику Лоуренсу, который стоял за спиной Рохеса. Лоуренс видел меня впервые, а обстоятельства нападения партизан на наш батальон были известны ему лишь в самых общих чертах, однако признаваться во всем этом он не стал и, помедлив немного, важно наклонил голову. Через минуту на моей груди засиял новенький орден, выполненный в форме лучистой восьмиконечной звезды величиною с мотоциклетную фару. Герхард получил медаль «За храбрость» и звание сержанта. Прикрепляя орден к моему мундиру, адъютант министра заговорщически подмигнул мне и сказал вполголоса:
– С вас причитается, лейтенант. Можете покупать капитанские погоны. Приказ будет подписан после обеда.
– Сочту за честь отметить с вами это радостное событие. Когда и где?
К сожалению, договориться о встрече мы не успели. Военные репортеры из свиты Рохеса оттерли адъютанта в сторону. Генерал по очереди пожал руки мне и Крашке. Защелкали затворы фотоаппаратов. А через несколько секунд мы остались одни.
На другой день, рассматривая вместе с Герхардом наши фотографии в газетах, я заметил как бы между прочим, что теперь ему было бы не стыдно явиться к дяде. Крашке отнесся к этой идее очень серьезно.
– А что? – сказал он. – Der Affenarsch больше не посмеет называть меня Швейком. Тем более, если я пойду туда в сопровождении моего друга и командира, который не однажды был очевидцем ревностного отношения унтер-офицера Крашке к исполнению воинского долга.
– Как ты думаешь, Герхард, – осведомился я, – найдется у твоего дяди для нас пара бутылок немецкого пива?
– Какие бутылки! – завопил Крашке. – Дядя Рудольф предпочитает бочковое. И только баварское. Да он утопит нас с тобой в пиве, если захочет. Кстати, я полагаю, что ты должен ему понравиться, ибо в тебе явно наличествует совокупность признаков, соответствующих его представлениям о чистоте нордической расы. Ему самому как раз этих признаков не хватает. Мне тоже.
– Ладно! – согласился я. – Поехали!
Мы взяли такси и через полчаса очутились в одном из благоустроенных пригородов столицы, удивительно похожем на какой-нибудь Бланкенбург или Хальберштадт. Те же утопающие в цветах и зелени особняки, крытые черепицей, те же аккуратные легкие заборчики, та же безукоризненная чистота улиц. Только тропическая растительность напоминала о том, что здесь все-таки не Германия.
– Кусочек фатерланда! – сказал Герхард таким тоном, как будто он имел какое-либо отношение ко всему этому.
Слова его подкрепил действием один из игравших поблизости мальчишек, который направил на нас игрушечный пистолет и, щелкнув им, пискнул по-немецки:
– Ein Schuß – ein Russ’![4]
– Schieb ab![5] – рявкнул на него Крашке, сделав вид, что расстегивает кобуру.
Малец взвизгнул и юркнул в банановые лопухи.
Белая двухэтажная вилла дяди Рудольфа пряталась в глубине обширного зеленого массива. С улицы её почти не было видно. Крашке позвонил у ворот. Пришел пожилой немец и, узнав моего спутника, бесстрастно поздоровался с нами, после чего впустил нас в парк.
– Думаю, они по случаю субботы все дома, – рассуждал вслух Герхард. – Если бы их не было, садовник сказал бы нам об этом…
Рудольф фон Буххольц был младшим братом отца Герхарда Крашке и до сорок пятого года тоже носил фамилию Крашке. В роду потомственных пивоваров он слыл самым способным, и потому семья дала ему возможность получить университетское образование. Приобретенные в Гейдельберге познания в области юриспруденции были впоследствии использованы им в качестве инструмента для попрания всех законов, писаных и неписаных.
Нацизм Рудольф Крашке принял сразу, безоговорочно и навсегда. Его восхитила эта философия сильных, умных, предприимчивых молодых мерзавцев, как нельзя более полно и доходчиво выражающая вековые чаяния собственников всей Галактики. «Я освобождаю вас от химеры, именуемой совестью», – говорил фюрер. Это было великолепно. Это было то, что надо.
Конец войны застал Рудольфа Крашке на посту советника по делам Польского генерал-губернаторства. К этому времени на его счету были уже десятки тысяч загубленных душ и сотни тысяч марок, обращенных в доллары.
После Zusammenbruch’a Рудольф Крашке всплыл в Аурике под фамилией фон Буххольца и быстро пустил корни, женившись на дочери местного кофейного фабриканта. Оставшаяся в Германии семья не стала его разыскивать, поскольку он за месяц до бегства предусмотрительно заткнул своей немецкой супруге пасть крупной суммой, помещённой в один из швейцарских банков. Зато польское правительство нашло его довольно быстро. Начиная с пятьдесят первого года, оно многократно требовало выдачи Рудольфа Крашке как военного преступника. Однако ауриканские власти с завидным постоянством отвечали, что немец по фамилии Крашке, alias Буххольц, на территории Аурики не проживает. Это не мешало Рудольфу фон Буххольцу произносить спичи на официальных приёмах и раздавать свои визитные карточки людям делового мира. Тем не менее, к незнакомым лицам он относился настороженно. Судьба Эйхмана не позволяла ему наслаждаться достигнутым в полной мере, и естественным было то, что к моему появлению во дворе его виллы он отнёсся без энтузиазма.
Беседа у меня с ним не клеилась. Поливая цветы, он постоянно косился на оружие, висевшее у моего пояса, но, даже когда я отстегнул пистолет и положил его на скамейку, обстановка не разрядилась. Тогда я отошёл к фонтану и сделал вид, что любуюсь плававшими там декоративными китайскими карасиками. Тем самым Герхарду была предоставлена возможность поведать дядюшке, что я свой в доску и бояться меня нечего. Разглядывая рыбок, я искоса посматривал на Буххольца и прикидывал в уме, с какой стороны лучше подойти к нему. Красное лишённое растительности лицо этого высокого сухощавого шестидесятидвухлетнего старика действительно чем-то напоминало обезьяний зад, и поэтому немецкое ругательство, приклеенное Герхардом к дяде Рудольфу, показалось мне в данном случае очень удачной находкой.
Я не слышал, о чем дискутировали родственники, но вскоре Буххольц кликнул слугу, и тот принес три запотевших бокала, украшенных гербами баварских городов и наполненных превосходным пивом. Мы укрылись от солнца в зеленой беседке и, потягивая янтарный напиток, повели неспешный беспредметный разговор, какой обычно ведут за пивом мало знакомые или мало интересные друг другу люди.
Только после того как слуга поставил перед каждым из нас по третьему бокалу, Буххольц начал прощупывать меня.
– Где вы учились, господин капитан? – спросил он.
– В Гёттингене.
– Выходит, что вы однокашник Гейне?
Я подыграл ему:
– Да. Но мы не поддерживали близких отношений. Во-первых, он юрист, а я филолог. Во-вторых, в числе моих друзей никогда не было евреев.
– Почему вы воюете против красных?
– Чтобы вам это стало понятным, я расскажу сначала одну побасенку. Лет сто двадцать тому назад пришел однажды к главе парижского дома Ротшильдов один социалист и предложил банкиру из гуманных соображений поделить его состояние поровну между всеми нищими Франции. «Хорошо, – усмехнулся миллионер, – только давай сперва прикинем, сколько достанется каждому». Сосчитали. Получилось два с половиной франка. Тогда Ротшильд швырнул социалисту несколько монеток, сказав при этом: «Так забирай свою долю и убирайся, мошенник».
Буххольц захихикал. Крашке заржал. Было видно, что анекдот им здорово понравился. Вдохновленный расположением моей маленькой аудитории, я продолжал:
– Коммунисты уподобляются герою этого предания. Они полагают, что если отобрать у состоятельных людей их имущество и поделить его между нищими Земли, то бедных не будет и наступит всеобщее благоденствие. Однако историческая практика показывает, что это пагубное заблуждение. Слишком много нищих на свете и слишком мало богатых. Кроме того, факты свидетельствуют о следующем: в тех странах, где коммунисты одержали верх, очень скоро снова произошло расслоение на богатых и бедных, что представляется мне закономерностью, ибо люди по природе своей жадны, завистливы и подлы. Идеи равенства и братства в применении к человеческому обществу так же противоестественны, как деловое сотрудничество кота с мышью или любовь Волка к Красной шапочке. Тем не менее, эти идеи будоражат умы рабов и грозят ввергнуть Землю в грандиозную смуту. От последней люди в конечном итоге ничего не выиграют. Следовательно, революции – это кровь и страдания без пользы, без надобности, а коммунизм как идеология – это либо утопия либо фарисейство. Мир, в котором мы живем, при всем его несовершенстве, устраивает меня больше, чем та перспектива, которую сулят нам коммунисты, потому что тот мир, в котором мы живем, есть естественное состояние человечества. Вот почему я воюю против красных, господин фон Буххольц. Удовлетворило ли вас мое объяснение?
Обезьяний Зад медлил с ответом. Очевидно, он старался осмыслить сказанное мною и отделить то, с чем он согласен, от того, с чем он не согласен. Крашке молча потягивал пиво. Ему не было дела до всего этого.
– Господин капитан, – заговорил наконец Буххольц, – ваша концепция в общем верна, однако ей не достаёт завершенности. Я придерживаюсь той точки зрения, что нельзя принимать мир таким, каким мы видим его в данный момент. Состояние хаоса не может считаться естественным. Я убежден в том, что в мире давно пора навести порядок. Человеческое общество должно быть если не гармоничным, то упорядоченным.
– Не вижу сил, способных упорядочить мир, – возразил я.
Буххольц загадочно улыбнулся.
– Ну-ну, господин капитан, – сказал он, – об этом мы еще потолкуем при случае. А сейчас пойдем в дом – перекусим, чем бог послал.
Я нарочно не довел до логического конца свои рассуждения о коммунизме, точнее, я не довел их до стадии, угодной Буххольцу. Мне нужно было, чтобы он раскрылся, проявил себя. Большинство пожилых мужчин имеют гипертрофированные представления об их месте, роли и степени полезности в общей системе мироздания. Они склонны к безудержному нравоучительству и влюбляются в тех молодых людей, которые делают вид, что прислушиваются к их сентенциям. На все на это делал я ставку, когда шел к Буххольцу. Однако старик не спешил открывать карты. После обеда, протекавшего под руководством супруги хозяина, последний предложил мне погулять по парку. Герхарду было велено сидеть в беседке и пить пива столько, сколько душе угодно. Показывая мне диковинные растения и давая при этом пространные и весьма квалифицированные пояснения, Буххольц вдруг спросил в упор:
– За что вы ненавидите евреев?
– Ненавижу?! – изумился я. – Да господь с вами! Чувство ненависти вообще чуждо мне, ибо ненависть ослепляет и толкает на необдуманные поступки. Я же привык действовать, повинуясь только доводам трезвого рассудка, и потому евреев всего лишь недолюбливаю.
– За что же все-таки? – допытывался Обезьяний Зад.
– За то, что они обвели фюрера вокруг пальца.
Буххольц удивленно вскинул на меня глаза.
– Будьте добры аргументировать вашу мысль.
– Хорошо, – сказал я. – Надеюсь, вам известно, что шестьдесят богатейших семейств мира – это еврейские семьи?
Старик кивнул.
– Очевидно, вы не станете оспаривать того факта, – продолжал я, – что национал-социалисты пришли к власти, благодаря энергичной поддержке богатейших семейств Германии, которые принадлежали и принадлежат к числу богатейших семейств мира и связаны с ними теснейшими финансовыми и родственными узами?
Мой собеседник нехотя согласился.
– Так вот: помогая фюреру, богатые евреи преследовали три цели. Первая – развязать войну и нажить новые миллиарды. Вторая – уничтожить коммунизм. Третья – истребить бедных евреев, тех самых из среды которых вышел Маркс. Так сказать, почистить нацию, избавиться от мусора.
– Да, да, – пробормотал Буххольц, – богатые евреи могли откупиться, уехать из райха. Или, как Имре Кальман, стать почетными арийцами. Или купить себе чистую родословную.
– Однако фюрер оказался джином, выпущенным из бутылки. Он повел Германию от победы к победе, он повел её к господству над миром. Он стал угрожать самим Соединенным Штатам – этой цитадели еврейства. В конце концов богатые евреи решили покончить с фюрером тем более, что многое из задуманного ими уже было выполнено руками немецких солдат. Они сумели сколотить антигерманскую коалицию из государств, которые еще за год до этого слыли заклятыми врагами. И тогда, не выдержав напора превосходящих сил, райх рухнул под торжествующий хохот еврейских банкиров. Я рассказал вам то, что давно известно всем. Правда, исторический материал подан мною с определенным подсветом.
Последняя фраза была сказана для страховки на тот случай, если бы Буххольц заметил, что я кое-где передернул факты. Но Обезьяний Зад, как и большинство немцев, включая самых образованных, плохо знал историю, ибо эта наука, по мнению многих, не может приносить осязаемой практической выгоды. Старик едва позволил мне договорить. Я почувствовал, что ему не терпится что-то сказать, и умолк. Он стал выплевывать слова и предложения толчками, не пытаясь скрыть дикой злобы. Он почти кричал:
– А мне без разницы, богатый еврей или бедный! Еврей есть всегда еврей! У меня на этот счет своя теория! Две тысячи лет тому назад они были, как все люди. Они имели грешников и святых. Они даже смогли породить Иисуса. Но потом… Двадцать веков непрерывных гонений и преследований! Двадцать веков травли! В борьбе за существование у животных выживают сильнейшие, у людей – подлейшие. Двадцать столетий у евреев выживали наиподлейшие, и в конце концов сформировалась эта современная нация злобных и коварных прохиндеев, потому что от подлеца рождается только подлец. Если мы будем относиться к ним с прохладцей, они погубят нас всех! Их теоретик сказал: «В этом мире имеет значение лишь то, что говорят, думают и делают евреи. Все остальное не имеет ни малейшего значения». Чувствуете, куда гнут эти-свиньи, господин капитан?
То, что сболтнул некогда отец сионизма, было нормальным фашизмом и на все сто процентов соответствовало духу изречений Гитлера о божественном предопределении немецкой нации, однако Буххольц не хотел вспоминать об этом.
– Мой племянник рассказал мне, – продолжал он, – будто вашего отца убили коммунисты. Это правда?
– Моего отца убили русские.
– Да, но комиссарами у них служили евреи! Вы же сами только что изволили говорить, что американские и большевистские евреи объединились с целью удушения райха. Как же можете вы, немец, сын национал-социалиста, относиться к ним всего лишь с неприязнью?
Я улыбнулся, радуясь тому, что начинаю находить общий язык с Обезьяним Задом, и сказал вкрадчиво:
– Вы задели меня за живое, господин фон Буххольц, но тем не менее, я продолжаю считать ненависть плохим советчиком в серьезных делах и полагаю, что сотрясать воздух призывами к уничтожению евреев и коммунистов бесполезно и даже вредно. Поступая так, мы лишь даем пищу красной пропаганде. Кроме того, шумная демагогия вообще противна моей натуре. Я человек конкретного действия.
Обезьяний Зад овладел собой и перестал поносить евреев. Внимательно посмотрев на меня, он произнес с расстановочкой:
– Ну что ж. Это хорошо. Нам нужны люди конкретного действия.
– Что означает «нам»?
Старик не счел нужным отвечать на мой вопрос. Он пустился в пространные рассуждения по поводу красоты и своенравия араукарии чилийской, на которую даже птицы не садятся, такая она колючая.
Когда наша прогулка по парку близилась к концу, Буххольц обронил как бы ни с того ни с сего:
– Приходите к нам в следующее воскресенье. Я познакомлю вас с моим сыном. Сегодня его, к сожалению, нет дома. Мне кажется, вы с ним подружитесь.
От Герхарда я знал, что ауриканская жена беглого нациста родила ему двух детей: сына Рудольфа и дочь Еву. Последнюю Буххольц недавно выдал замуж за внука одного из членов Государственного Совета, еще более укрепив тем самым свое положение в местной элите. Рудольфа отец направил на учебу в Высшую техническую школу Аахена, откуда он вернулся с дипломом физика незадолго до моего прибытия в Аурику. Рудольф Буххольц-младший не торопился покидать родительский дом. Он жил там, не высказывая намерений жениться, окунуться в науку или стать компаньоном отца.
– Странный парень, – сказал о нем как-то Герхард. – Бледный худой очкарик. То он валяется с утра до вечера на диване в своей комнате, то пропадает невесть где целыми неделями. Большо-о-й сноб. Со мной вообще не хочет знаться. А ведь я ему двоюродный брат!
Герхарда Крашке мы нашли в беседке сильно поддатого. Еще полчаса – и пиво полилось бы у него из ушей. Обезьяний Зад поворчал на племянника и любезно предоставил в наше распоряжение свою парадную машину с шофером. Прощаясь, повторил приглашение навестить его в следующее воскресенье. Я поблагодарил Буххольца, по-немецки отдал ему честь и занял место на заднем сиденье. Герхард развалился рядом с водителем и, едва машина выехала из ворот виллы, загорланил:
– Halt die Fresse![7] – приказал я ему. – Не позорь дядюшку. И не лишай нас удовольствия лакомиться по праздникам добрым баварским пивом и венскими сосисками.
– In Hannover, in Hannover an der Leine
Haben die Frauen dicke Beine,
Haben die Frauen dicke Beine
Und die Arsche apfelrund![6]
Герхард заткнулся и захрапел.
Прошло три месяца, прежде чем я стал своим человеком в немецкой колонии Ла Паломы. В доме Рудольфа фон Буххольца мы с Герхардом встретили под ядовито-зеленой искусственной елкой рождество и Silvester. Наступил семьдесят третий год. Идя навстречу пожеланиям Обезьяньего Зада, я подружился с его сыном и сразу же получил возможность убедиться в том, что старый Буххольц капитально потрудился над воспитанием наследника, который при поддержке родителя превратил свою комнату в небольшой музей истории фашизма. Чего там только не было! Одну из стен занимала карта Европы периода расцвета райха. Германия на ней походила на большого круглого упившегося кровью клопа – с Эльзасом и Лотарингией, с приклеившейся снизу тощенькой Австрией, с Протекторатом и Генерал-губернаторством, с Данцигом и Восточной Пруссией, с Померанией, Силезией и Судетенландом. Красные флажки с черной свастикой в белом круге были понатыканы повсюду – от Познани до Афин, от Парижа до Ленинграда, Москвы, Сталинграда и Эльбруса. На других стенах красовались штандарты каких-то эсэсовских частей, кресты разных достоинств, эмблемы, оружие огнестрельное и холодное. Книги на полках были также подобраны соответствующим образом. Посреди письменного стола темнел бронзовый бюст Гитлера. Однажды, оставшись в этой комнате один, я щелкнул фюрера по плебейскому носу. Внутри бюста загудело: он оказался полым. Перевернув металлическую голову, я обнаружил в ней ксерокопированную рукопись книги «Mein Kampf».
Тут я провел много часов вдвоем с Рудольфом Буххольцем-младшим, пытаясь разобраться в том, что творится в отнюдь не глупой башке этого парня. Само собой, во время учебы в Аахене он сблизился с неофашистами, однако сумятица идей и верований современной Европы если не поколебала его убеждений, то несколько модернизировала их, а главное внушила ему ту мысль, что к наследию прошлого надо относиться критически. С ним можно было полемизировать, он поддавался влиянию.
Несмотря на солидную разницу в возрасте, мы быстро перешли на «ты». Играли в кегли, в пинг-понг, в шахматы. Дискутировали о будущем Германии и прочего мира. Иногда выпивали. Как-то Рудольф, краснея и смущаясь, попросил просветить его в части отечественной литературы.
– Уж не влюбился ли ты? – поинтересовался я. – И твоя девушка начитана более тебя?
– Дело не в этом, – ответил он серьезно. – Я немец и хочу знать о своей стране всё тем более, что в поэзии, как ни в чем другом, проявляется дух народа.
– Есть еще музыка, – последовало возражение с моей стороны.
– Только не современная, – сказал Рудольф. – Она теперь повсеместно превратилась в какофонию хронического сексуального голодания. А старую музыку можно при желании послушать в церковных концертах. Здесь ты мне не нужен.
Я прочел ему десяток популярных лекций по литературе Германии, стараясь подавать материал в националистическом духе. Он слушал с большим вниманием, откинувшись в кресле и полузакрыв глаза. Иногда повторял особенно поразившие его своим смыслом или напевностью строки. Так было с балладой Уланда «Проклятье певца». Рудольф снова и снова просил меня прочесть это стихотворение, пока не запомнил его наизусть. Впоследствии он мог в самых неподходящих ситуациях вроде бы ни с того ни с сего продекламировать:
Слушая один из монологов Фауста, Рудольф воскликнул:
Sie sangen von Lenz und Leibe,
Von selger holdner Zeit,
Von Freiheit, Männerswürde,
Von Freu und Heiligkeit.[8]
– Вот вершина мирового духа! И достичь этой вершины было подстать только германскому гению!
– Значит, ты против сожжения книг? – спросил я.
– Считаю это величайшим варварством, – ответил он.
– Правильно, – согласился с ним я. – Мы должны стать самой просвещенной нацией мира. И не перед силой немецкого оружия, а перед силой германского духа должен склониться мир. Так сказал фон Тадден.
– Мне приходилось слышать Таддена на митингах в период учебы в Аахене, однако он никогда не говорил ничего подобного, – робко возразил Рудольф.
– Ну… Тебе не говорил, а мне говорил, – отбрил я.
– Ты знаком с ним лично?!
Я многозначительно промолчал.
После этой беседы Буххольц-младший зауважал меня еще больше. Как-то он сам признался, что испытывает постоянную потребность в общении со мной. Видимо, так оно и было. Во всяком случае, он даже в казарме не давал мне покоя, навещая меня чуть ли не каждый день и позволяя Герхарду вымогать у него пиво и дорогие сигареты.