– Вы не находите, генерал, что вся эта мерзкая история слишком долго длится…
   Носович бросил окурок в разбитое окно на убегающие рельсы. Над мартовскими грязными снегами ползли грязные тучи. Кое-где под неприглядным небом на равнине темнели убогие крыши деревенек.
   – Родина. Извольте полюбоваться. Святыня! – сказал Носович. – Этот российский народец на свободе нужно завоевать так, как его завоевывал Чингиз-хан… Саботаж, мелкая подрывная работа разных социал-демократов – это только трусливые укусы. Этим их не проймешь… Нужна армия – маленькая, отлично снабженная, хорошо подобранная, способная легко маневрировать и наносить молниеносные удары… Материала – достаточно из двухсоттысячного офицерского корпуса…
   – Господа офицеры предпочитают заниматься чисткой сапог на улице, – сказал Чебышев.
   – Нельзя их винить, полковник. Нет знамени, нет железной руки… Почему за три месяца генералу Драгомирову удалось отправить из Харькова к генералу Каледину всего тысячу офицеров? Каледин – не знамя… И я считаю благодеянием его самоубийство… Дон нужно уметь поднять. Каледин был все же генералом старой школы, – казаки ему не доверяли… Вот – перед отъездом я говорил с генералом Красновым…
   – Ну – это фрукт, знаете…
   – Да, с авантюрным душком… Но – молод, полон самых обширных планов.
   – Генерал Краснов делает ставку на немцев, – сказал Чебышев, зло приподняв губу над мелкими опрятными зубами. – Краснов тайно ездил к генералу Эйхгорну, в Киев… Вам это известно?
   Носович промолчал. Насупился. Некоторое время глядел на убегающие рельсы. Он почувствовал утомление, – плечи опустились под скоробленной шинелью, будто на них легло все безумие последних месяцев: захват власти чернью, окончательная гибель армии, гибель личной карьеры. Этот фрукт Краснов – шикарный краснобай, любитель женщин, сочинитель-романист, легко маневрирующий политик – скорее других понял дух времени… Вместо громоздкой верности союзникам (а после Бреста эту верность снова нужно было доказывать кровью) Краснов, учитывая текущую обстановку, несомненно, сукин сын, на немецких штыках пройдет в донские атаманы.
   – Что ж, – хмуро проговорил Носович, – если ему удастся сколотить казачью армию – не так уж плохо… Армия – всегда армия…
   Чебышев ответил резко:
   – Единственное здоровое образование – добровольческая армия. Генерал Алексеев, генерал Корнилов – это знамя. А казаки – в лучшем случае – подсобный материал… Какие у вас сведения о добровольцах?
   – Последние сведения были о блестящем успехе под Лежанкой… Вот уже месяц, как восемь тысяч штыков и сабель пропали где-то в кубанских степях… Наша ближайшая задача: разыскать добровольческую армию и установить с нею связь.
   – Вам придется, генерал, войти в Высший военный совет…
   – Это будет нетрудно через Троцкого… Простите, полковник, но мне недостаточно ясна ваша позиция.
   У Чебышева опять открылись мелкие злые зубы.
   – Моя позиция? Генерал-майор Носович, во всякой другой обстановке я счел бы ваш вопрос неуместным. Официально – я еду в Москву так же, как и вы, по телеграфному вызову Троцкого… Видимо, мне предложат инспектировать артиллерию.
4
   По приезде, прямо с вокзала, Носович отправился разыскивать штаб Троцкого. Найти какое-нибудь учреждение в Москве было до отчаяния трудно. Казалось, люди задались целью говорить неправду, путать и посылать по неправильным адресам.
   Москва казалась ему кашей, без плана и порядка. Хотя прошло уже пять месяцев с октябрьского переворота, – московские обыватели плохо разбирались в конструкции советской власти: всех большевиков называли комиссарами и твердо верили, что все это питерское нашествие с автомобилями, декретами, с проходящими по Тверской – особым медленным шагом, плотно, плечо к плечу – красногвардейскими отрядами – неудобное явление это – временное, и, как жила Москва по кривым переулочкам, с азиатчиной, с купцами, хорошенькими гимназистками, с огромными текстильными фабриками, свободомыслящими чиновниками, лихачами, сплетнями, всемирно-известными актерами и ресторанами, – так, перемолов свирепых комиссаров, и будет жить, торговать, жульничать, бахвалиться, перемалывать темную деревню у ткацких станков в фабричный люд, перезваниваться колоколами старых церковок, обжитых галочьими стаями.
   Поздно вечером, получив, наконец, пропуск, он добрался до Александровского вокзала, где на путях стоял поезд Троцкого. В полночь он был впущен к Троцкому и говорил с ним.
5
   Носович спалил коробку спичек, покуда в грязном и темном переулке близ Тверской разыскал конспиративную квартиру – в небольшом домишке в глубине двора. Постучавшись особенным образом, он спросил через дверь: «Георгий дома?» Дверь приоткрылась, заслоняя свечу, появился молодой человек в очках с толстыми стеклами. «Не знаю, кажется вышел», – ответил он условным паролем. Тогда Носович вытащил из-за подкладки штанов половинку визитной карточки, разрезанной наискось. Молодой человек в очках вынул из кармана другую половинку ее и – со снисходительной усмешкой:
   – Пожалуйста, генерал, – вас ждут.
   Он ввел Носовича в непроветренную комнату, слабо освещенную настольной лампой. Навстречу с дивана поднялся лысоватый, с прядью жидких волос – на лоб, невзрачный мужчина среднего роста, в желтых крагах, сухой, вежливый – Борис Викторович Савинков, бывший эсер, переживший славу террориста и писателя и теперь, с опустошенным мозгом, с опустошенным сердцем, продававший самого себя за призрак власти.
   Он находился здесь, в Москве, конспиративно – представителем добровольческой армии, хотя отлично понимал, что при серьезном успехе добровольцы его же первого и повесят. С годами и неудачами в нем накопилось достаточно много презрения к людям. Ленина он считал хитрецом и не верил ни одному его слову. При виде рабочих демонстраций его тошнило. Восемь тысяч свирепо настроенных, готовых на любые лишения, добровольцев под командой Корнилова – «льва с ослиной головой» – представлялись ему недурным началом. Снова в его распоряжении оказалась власть, деньги и, главное, то восхитительное состояние любования собой, которое было ему нужнее всего.
   – Вам удалось видеть Троцкого? – спросил он, минуя все предварительные условности знакомства. (Такое револьверное начало он применял еще во времена боевой организации, прощупывая молодых террористов.) Носович с любопытством взглянул в его рыжие глаза, на наполеоновскую прядь волос на лбу.
   – Разрешите сесть. Я устал… Разрешите курить… – Он с наслаждением вытянулся на диване, закурил хорошую папиросу. – Дело значительно упрощается, Борис Викторович. Видно, бог идет нам на помощь. С Троцким я только что беседовал… Он произвел на меня крайне выгодное впечатление: несколько раз во время беседы он оговорился и преподнес мне – «господин генерал»…
   Я тоже не остался в долгу и ввернул ему разок – «ваше превосходительство»… С ним нам легко будет работать… Ну-с, и – наконец…
   Носович приостановился. Савинков, поджав под себя ногу, не спускал с него прощупывающих глаз…
   – … Он предложил мне пост начальника штаба Северокавказского военного округа со ставкой в Царицыне… Я поблагодарил и принял…
   – Троцкий предвосхитил мою идею, – сказал Савинков, усмешкой вытягивая угол бледных губ. – Тем лучше. Так вот, могу вас обрадовать, генерал… На-днях вы услышите о взятии Екатеринодара добровольцами. Корнилов получит солидную базу и огромные запасы оружия.
   (Носовичу захотелось перекреститься, но было неловко под немигающим взглядом сухопарого террориста, – ограничился мысленным крестом.)
   – Завтра я поставлю вопрос о вас в штабе московского отдела добрармии. Мы намеревались переправить вас к Деникину, но теперь используем в более интересном плане – как красного начальника штаба. (Оба усмехнулись.) Ваша задача: организовать в Царицыне центр восстания. Не забывайте, – если немцы займут всю Украину и Донбасс – Царицын останется у большевиков единственной связью с приволжским хлебным районом. Если мы его оторвем – это будет смертельным ударом по Москве.
   Носович одобрительно кивал. Ему начинал нравиться этот щелкопер, – в нем были упругость организатора и, видимо, большой опыт по части всяких взрывных дел…
   – Простите, Борис Викторович, хотел вам задать вопрос… Почему вы подняли тогда руку на великого князя Сергея Александровича, на Плеве… А вот на разных Лениных… Решимости, что ли, не хватает. Или – как? Простите…
   Савинков нахмурился, медленно поднялся с дивана, взял со стола папиросу, постучал о ноготь, закурил, медленно задул огонек спички.
   – О таких вещах обычно не спрашивают… Но вам я отвечу… Неделю тому назад Совет народных комиссаров должен был покончить свое существование на станции Любань. Только случайно они избегли возмездия…
   Прищурясь, он осторожно поднес папиросу ко рту, выпустил тонкую струйку дыма.
   – Знайте, генерал, никто и ничто не остановит карающей руки.
   Слова и жесты его были на границе литературного фатовства. Носович поймал себя на том, что любуется…
   – Хотите вина? – спросил Савинков. – Мне достали превосходного Амонтильядо.

Глава четвертая

1
   Выйдя с вокзала, Марья Карасева оглянула дымящуюся влажным весенним маревом степь, плавающих коршунов. Свет, синева. Марья села на траву, положила голову Мишки к себе на колени, – у него голова висела, до того был худ. Поезд ушел. Теперь только слышно было, как слабо посвистывал ветер в траве, звенели жаворонки.
   Марья уехала из Петрограда с продовольственным отрядом. На заводе было много споров из-за этого отряда. Коммунисты кричали, что это срыв плана, самотек, мешочничество… Старые рабочие кричали коммунистам: «Речами брюхо не набьешь. Покуда социализм построите, все сдохнем». Собрали между собой денег, достали солдатской бязи, соли да разного железного барахла – гвоздей, шурупов, дверных петель – и с этим послали шестерых надежных ребят на Дон – менять на муку…
   Уговаривали ехать Ивана Гору. Он отказался: «А какими я глазами на Владимира Ильича посмотрю? Гавкать на митингах, скажет, горласты, – брюхо подвело – лавочку на колесах послали… Это мировой позор». Марье он все же решительно велел взять детей и ехать на юг. Сам усадил ее в вагон, дал детям в дорогу по пяти вареных картошек. «В станице Чирской, Марья, прямо ступай к моему брату Степану. Он тебя приютит. Недели две отдышишься, потом дела для тебя найдутся…»
   Алешка принес воды в консервной банке. За дорогу он научился говорить грубым голосом.
   – Мать, пойдем в станицу пешие.
   – Сейчас, сынок, посижу.
   – Мишка, – сказал он, с удовольствием топчась босыми ногами по теплой траве, – пойдем кузнечиков ловить.
   У Мишки задорно заблестели глаза, не поднимая головы с мамкиных колен – улыбнулся морщинками:
   – Ну, пойдем…
   – Успеешь, наловишь, – проговорила Марья, – их тут много. Лучше вон до телеги добеги, может добрые люди подвезут.
   По песчаной дороге, правя сытой гнедой лошадью, ехала, стоя в телеге, широкоплечая девушка в линялом, очипком повязанном, платке, ветер отдувал ее заплатанную юбку. Алешка догнал ее: «Тетенька, подожди-ка». Девушка натянула вожжи, обернула к Алешке смуглое лицо с темными бровями, с неласковыми пристальными глазами.
   – Шесть суток, стоя, ехали, тетенька, не спавши, не емши, у мамки ноги опухли…
   – К кому в станицу? – спросила она сурово.
   – К Степану Горе – Иванову брательнику.
   Услышав имя Ивана Горы, девушка изумленно подняла брови, широкое лицо ее осветилось лаской. Кивнула Алешке, чтобы сел в телегу, повернула коня к вокзалу. Соскочила около Марьи, опустила подоткнутую юбку на босые ноги.
   – Вещи где?
   Марья силилась встать, бормотала, благодарила, – девушка взяла у нее багажную квитанцию. Вещи – тяжелый сундучок и два узла – бегом вынесла с вокзала. Подняла Марью, как ребенка, посадила в телегу на узлы, дала ей на руки Мишку и, не разговаривая, погнала сытую лошадь в станицу. Только, когда Марья спросила: «Как звать тебя, золотая» – ответила с досадой:
   – Да Агриппина…
   Ехали долго степью, холмами до станицы Чирской. Переехали по мосту извилистую речку Чир, затененную кудрявыми кустарниками. Показались высокие тополя, мазаные, желтые хаты с крепкими воротами. На широкой улице – куры, занятые своим делом у навозных кучек. Над станичным управлением вылинявший кумачовый флаг, на крыльце, прикрыв лицо фуражкой, дремлет человек с винтовкой между ног. Идет горбатая свинья, свесив на рыло грязные уши, за ней рысцой такие же грязные горбатые поросята. Жгло солнце, отсвечивало в пузырчатых стеклах. Проносились стрижи с белой колокольни…
   Марья сказала:
   – Вот тишина-то, покой…
   На это Агриппина, не оборачиваясь, строптиво дернула плечом. Остановилась около кирпичного белого дома в три окошка, с крепкими ставнями. Агриппина спрыгнула с телеги, стала отворять крашенные охрой ворота.
   – Ступайте, – сказала, – вон – до хаты, наискосок, – то хата Степана Горы. Я узлы принесу.
   Она ввела телегу во двор. Оттуда грубый голос позвал:
   – Гапка… Кого привезла?
   – К Степану родственники.
   – А я велел коня мучить?
   В воротах, затворяя их, показался чернобородый, большеротый казак, средних лет, в рубахе, заправленной в старые штаны с красными лампасами. Он недобро, из-под черного чуба на лбу, глядел вслед переходившей улицу Марье, одетой в питерскую шубейку с вытертым рыжим мехом, худенькому, с болезненно крутым затылком – Алешке и маленькому Мишке, обвязанному – крест-накрест – вязаным платком…
   – Питерские! Ха! – гаркнул казак, разинув большой белозубый рот…
2
   В тот же день верстах в двухстах на запад от станицы Нижнечирской, в степном городке Луганске, где на окраинах и в рабочих поселках стояли те же мазаные хаты в три окошечка, но уже без скирд хлеба в просторных огородах, и по улице брела такая же свинья с поросятами, так же мирно цвели вишни и кричали грачи над гнездами, – на машиностроительном заводе Гартмана шел митинг.
   Народу было столько, что сидели на высоких подоконниках, на станках, свешивали головы с мостового крана. Председательствовал организатор и начальник луганской Красной гвардии Пархоменко – большой мужчина с висячими усами, в сдвинутой на затылок бараньей шапке.
   На трибуне, наскоро сколоченной из неструганых досок, где прямо по доскам написано дегтем: «Не отдадим Донбасса империалистам», – стоял небольшого роста человек, румяный от возбуждения. Бекешу он сбросил, военная рубашка обтягивала его крепкую грудь, край ворота потемнел от пота.
   Он говорил звонко, напористо. Веселые глаза расширялись, когда он обводил лица слушателей, – то угрюмые, то мрачно решительные. Вот они раскрыли рты: «Ха-ха» – громко прокатывается под закопченной крышей, и его глаза сощуриваются от шутки. И снова согнутая в локте рука ребром ладони отрубает грань между двумя мирами – нашим и тем, беспощадным, кто наступает сейчас миллионами штыков…
   – …Мы должны понять, что только в нас самих решение нашей судьбы. Грозный час пробил. Российская буржуазия призвала на помощь немецкую буржуазию. Им нужно залить кровью пролетарскую революцию… Им нужно захватить наши заводы, наши рудники. И вас, товарищи, приковать цепями к этим станкам…
   Ему так внимали – казалось, при иных его словах услышишь, как у тысячи человек шуршат зубы. Ему верили, его хорошо знали – старого подпольщика, Климента Ворошилова, здешнего уроженца. Во время мировой войны он работал в Царицыне, в подполье, где сколачивал группу большевиков. Преследуемый полицией, бежал в Петроград и там работал в мастерских Сургайло. После февральской революции вернулся в Луганск, издавал газету, писал статьи, был избран председателем совдепа. С мандатом в Учредительное собрание уехал в Петроград. После Октября был там комиссаром порядка. В дни немецкого наступления снова вернулся на Донбасс, вошел членом Совета народных комиссаров в Донецко-Криворожскую республику, и сейчас митинговал с земляками – гартмановскими металлистами.
   – …На Донбассе мы должны оказать решительный отпор немецким псам, готовящим в первую голову вам, товарищи, кровавую неволю… Немцы уже окружают Харьков. Революционные красные отряды малочисленны и разбросаны. Центральная рада продала Украину, продаст и Донбасс. Кто согласен протянуть шею под ярмо? (Ворошилов обвел глазами окаменевшие лица.) Таких здесь нет…
   Чей-то чугунный голос проговорил вслед за ним:
   – Таких здесь нет… Правильно.
   Многие обернулись туда, где за чугунной станиной стоял человек, говоривший чугунным голосом. Это был литейщик Бокун (поднимавший руками, когда неудобно было поддеть краном, сорокапудовые отливки).
   – Здорово, Бокун! – крикнул Ворошилов. – Так вот, товарищи, по примеру его перейдем от слов к делу…
   Пусть немцы встретят на Донбассе двести тысяч пролетарских штыков. Почин за Луганском… Мы должны немедленно сформировать отряд в шестьсот – семьсот бойцов… Выступим навстречу интервентам. За нами каждый завод, каждая шахта пошлют отряды. Оставшиеся должны готовить броневики и бронепоезда. Оружие у нас есть, а нехватит – достанем в бою. Сотня пролетариев, воодушевленных революционной целью, вооруженных классовой ненавистью, стоит бригады империалистических наемников…
   – Записывай – Тарас Бокун! – опять покрыл его чугунный голос из-за станка.
   Председательствующий Пархоменко, кашлянув не менее густым голосом, чем Бокун, пометил его на листе, пошевелил усами. Навстречу его взгляду начали подниматься тяжелые руки.
   – Ставь – Солох Матвей…
   – Прохватилов Иван, ставь…
   – Чебрец…
   Пархоменко опять зашевелил усами:
   – Как? Повтори…
   – Ну, Миколай Чебрец… Не знаешь, что ли.
   – Записывай – Василий Кривонос и другой Василий Кривонос…
   Записывались – подумав и не спеша. Пропихивались к трибуне и, моргая, следили, как председатель проставляет его фамилию на листе. Вздохнув, отворачивались:
   – Так, значит…
   Иной, возвращаясь к товарищам, встряхивал головой:
   – Воюем, ребята…
   Иной и бахвалился и шутил нескладно. Иной, как оглушенный, глядел перед собой невидящим взором. Все понимали, что дело нешуточное, и уж раз взялся – надо вытянуть. Народ был здесь серьезный…
3
   Части первого германского корпуса двигались из Киева на Ромодан – Полтаву в юго-восточном направлении и в северо-восточном – на Бахмач – Конотоп, охватывая глубоким объятием Харьков и весь северный Донбасс.
   Оперативный штаб главнокомандующего украинскими Красными армиями не мог установить прочной связи с многочисленными отрядами, разбросанными на подступах к Харькову. Отряды действовали по своему революционному разумению, отступая и скопляясь в местах, которые они считали нужным оборонять.
   Не существовало более ни телеграфной, ни телефонной связи. Ориентировались – дозваниваясь до ближайшей какой-нибудь станции, и, если в трубку лаяли непонятные слова, определяли, что станция занята немцами.
   Немцы нажимали на Ромодан, и, когда обошли его, красные, отступая, начали скопляться под Бахмачем и Конотопом, загораживая район сахарных и пороховых заводов. Под Бахмач отходили отряды киевских рабочих-«арсенальцев», отряды Шарова, Ремнева. В том же направлении двигался из Харькова «Первый луганский социалистический отряд», – командовал им прапорщик Гришин, комиссаром в нем был Климент Ворошилов. Ядро составляли гартмановские рабочие, остальное – рабочие других заводов и железнодорожники. Еще в пути пришлось вычистить из отряда до полсотни бандитов.
   Все эти группы, колонны и отряды, кроме Луганского, заняли фронт под Бахмачем – подковой на юго-запад. Немцы, смутно представлявшие местонахождение и силы русских, наткнулись на них неожиданно: локомотив головного эшелона повалился под откос. По поезду хлестнуло свинцом. Немцы высыпали из вагонов и, когда подтянулись силы, перешли в наступление по всем правилам современного боя.
   Красные дрались неровно. Отряд Ремнева, разгромивший в пути конячинский винный склад, под огнем откатился в степь, в овраги и начал митинговать. Бойцы, взбираясь на телегу, раздувая голые шеи, кричали:
   – …Ввиду того, что на фронте мы были подвергнуты самому беспорядочному состоянию по причине глупого командования, мы, бойцы партизанского отряда имени товарища Ремнева, протестуем против движения на немцев, потому что с этакой техникой результаты наступления будут нашей предсмертной агонией…
   – Голосуйте за протокол, – сбиваясь около телеги, орали горячие от злобы личности… – Не можем драться с этакой техникой… Катись по домам!
   Наиболее стойкими оказались киевские «арсенальцы» и красный отряд партизана Капусты, порубивший целый корпус гайдамаков атамана Петлюры: их немцы бросили вперед, как буйволов на частокол. На ровном поле долго валялись и гнили никем не убранные гайдамаки в синих жупанах и красных, как огонь, шароварах.
   Немцы пришли в неописуемую ярость, обнаружив на правом фланге красных отлично дисциплинированную часть: это был полк из арьергарда чехословацкого корпуса (из бывших военнопленных), который после Брестского мира начал отступление на восток, в Великороссию.
   Ярость немцев разбилась о спокойную стойкость чехословацкого арьергардного полка. Но неожиданно ночью он самовольно снялся с фронта, погрузился в эшелоны и направился на соединение со своим корпусом. Через образовавшийся прорыв немецкая конница зашла в тыл красным частям, и им пришлось откатываться, оставляя немцам и Бахмач и Конотоп.
 
   Луганский отряд, не зная еще об этих событиях, подходил с востока. Восемнадцатого марта эшелон Луганского отряда ворвался через закрытый семафор на станцию Ворожба – в одном перегоне от Конотопа. На Ворожбе все пути были забиты платформами с пушками, товарными вагонами, где в открытых дверях, свесив ноги, сидели бойцы разных отрядов. Повсюду – костры, шумные кучки людей, звон котелков, белеющие под вагонами зады присевших за надобностью, крики, ржание коней, треплющиеся по ветру портянки и рубахи.
   Ворошилов и Гришин пошли на вокзал в комендатуру – доложить о прибытии отряда и по прямому проводу связаться с главнокомандующим. Здесь толкался разный пестрый народ в ватных пальто длиной до пят, в деревенских кожухах, в окопных шинелишках. Боеспособность определялась количеством навешенного оружия, в особенности – ручными гранатами. На вокзале двери выломаны, на полу – вповалку – спящие.
   В помещении коменданта в махорочном дыму стояли – особняком каждый – мрачные люди. Они явились сюда с трясущимися от ярости щеками, чтобы получить что им надо, или тут же застрелить, сукиного сына, коменданта. Он, конечно, скрылся.
   И они поджидали его, страшась даже взглянуть друг на друга, потому что в глазах ни у кого из них не было пощады.
   – Пойдем, найдем коменданта, – спокойно сказал Ворошилов. Он знал вокзальные порядки и прямо прошел в пустую багажную каморку. Там на лавке для багажа спал комендант, завернувшись с головой в кожух. Ворошилов начал трясти его, покуда тот не высунул из-за кожуха свинцовое опухшее лицо.
   – Ну? – сказал комендант, косясь – нет ли у них в в руках оружия.
   – Ты чего же? – спросил Ворошилов.
   – А вам чего надо?
   – А то, что я должен тебе доложить о прибытии отряда.
   – Ну, докладывай.
   – Пойдем в комендантскую.
   – Не пойду. Это бесполезно. Я семь суток не спал.
   И он опять полез под кожух, но Ворошилов сбросил его ноги с полки и отчетливо выговорил о прибытии Луганского отряда в пятьсот штыков.
   Комендант моргал. Слова, какие бы страшные ни были они, отскакивали от его мозга.
   – Ну, прибыли, – проговорил он, – прибыли, выгружайтесь.
   – Требуем пропустить наш эшелон на Конотоп, на фронт.
   – Невозможно. Забиты все пути.
   – Мы требуем соединить нас по прямому с главнокомандующим.
   – Невозможно, боже ж ты мой…
   – Почему? Где командующий? В Конотопе?
   – А черт его знает – где командующий… Провода не работают… Вообще – большая путаница…
   – Хорошо… Тогда мы знаем – как нам поступать.
   – Поступать не имеете права, – с вялой угрозой сказал комендант, опять косясь на ручку нагана, торчащую из кобуры у Ворошилова.
   Больше здесь нечего было делать. Ворошилов и Гришин вернулись к эшелону. Гришин от негодования шипел, как гусак. Бывший прапорщик, сын фельдшера, Гришин был неплохим парнем, но, видимо, в командиры ни к черту не годился. Расставив длинные, без икр, ноги, он говорил:
   – Что же нам делать, товарищ Ворошилов? Мы прямо в какой-то ловушке… Тут прямо какая-то каша из небоеспособных элементов. Стоять здесь, – наши ребята прямо-таки разложатся.
   Маленький подбородок у него, когда он разговаривал, скрывался в вороте суконной рубашки. Командир должен нравиться бойцам и твердой находчивой речью, и строгим, а когда нужно – веселым блеском глаз, и храбростью, и всей повадкой. Гришин не пил водки, не курил, был честен до простоты. Но Ворошилов уже понимал, что с таким командиром много не навоюешь.
   – Поставь караульных, чтобы никто из вагонов не выходил под страхом смерти, – сказал он Гришину. – Приходи в мое купе, будем совещаться.
   На совещание Ворошилов позвал начальника разведки – Чугая, матроса черноморца. Было решено: первым делом выяснить обстановку: где немцы? И соответственно этому занимать фронт, действуя самостоятельно, поскольку связь с командующим не установлена.