Анатолий Алексин

Коля пишет Оле, Оля пишет Коле



Оля и Коля


   Шоссе длинным серым клинком рассекало лес, казавшийся непроходимым. Но, подъезжая к тому месту, где клинок шоссе перекрещивался с другим клинком, тоже рассекавшим лес, но более отточенным, сверкающим и широким — с уральской рекой, — шоферы и их спутники удивленно вздрагивали: непроходимые лесные заросли трубили горнами, пели и даже дискутировали на тему: «Может ли мальчик дружить с девочкой?» И только уже у самого моста стрелка, нацеленная на лес, все объясняла: "Пионерский лагерь «Сосновый бор» было написано на ней выцветшими от солнца и дождя буквами.
   Дискуссии устраивал главный редактор лагерной радиостанции «Голос в лесу» Лева Звонцов. В школе Лева тоже отвечал за радиопередачи, а заодно уж и за дружинную стенгазету… Почти все ребята давно знали друг друга: раньше они жили на Севере, где родители их построили алюминиевый завод, а потом родители переехали на Урал, чтобы строить другой алюминиевый завод, и ребята переехали тоже. Они учились в одной школе, отдыхали в одном пионерском лагере «Сосновый бор» и все знали, что лучше Левы Звонцова никто не умеет заводить разные споры и дискуссии.
   У соцгородка, который строили их родители, было странное и не очень благозвучное имя: «БАЗ», что означало: «Большой алюминиевый завод». Взрослые люди были очень заняты, и у них, видно, не хватало времени придумать городу другое название. А у ребят свободного времени было побольше, особенно летом, в лагере, и Лева Звонцов по радио объявил конкурс:
   Пионер! Поработай мозгами своими
   И придумай для города новое имя!
   В лесу, на свежем воздухе, заработали мозгами сразу двести тридцать ребят. И вот по вечерам, хрипло вторгаясь в бесконечную птичью болтовню и приливами набегающий сосновый шум, Лева Звонцов стал устраивать такие радиобеседы:
   — Расскажи-ка радиослушателям, какое имя ты хочешь дать нашему городу!
   — Город, который мы сами построим…
   Репродуктор, черным гнездом примостившийся меж сосновых ветвей, вдруг мелко-мелко задребезжал — это Лева расхохотался в самый микрофон:
   — Где ты слышал такие длинные названия?
   — Не слышал. И очень хорошо: пусть будет ни на что не похоже!
   — Вот именно: ни на что не похоже! Следующий! — выкрикнул Лева так, словно он был врачом и за дверью у него томилась очередь пациентов.
   — Бр-ратск! — нажимая на букву "р", четко выговорил очередной участник конкурса.
   — Это название уже без тебя придумали.
   — Ну и что же? Тот город на Ангаре, а этот у нас.
   — Ну как ты не соображаешь?.. Может возникнуть путаница: вот, например, с письмами…
   — Тогда — Новый Бр-ратск!
   — И тот, на Ангаре, тоже не старый.
   — Тогда я подумаю…
   Левин голос расположился в эфире, как у себя дома: он оценивал, поучал, делал замечания.
   — Следующий! — выкрикнул Лева.
   — Что ты кричишь, как в лесу? — ответил ему чуть-чуть удивленный, певучий голос, в котором не было раздраженности или ехидства, а было именно добродушное удивление лихой Левиной бесцеремонностью.
   Все сразу узнали Олю Воронец.
   — Мы и есть в лесу! — тут же нашелся Лева. Но, смущенно пошуршав чем-то в микрофон, добавил: — Извини. Здесь такая очередь, всем не терпится получить премию… У тебя есть предложение?
   — Я предлагаю назвать так: город Крылатый!
   — Немного странно… звучит, — робко, почти шепотом возразил Лева.
   — Почему странно? Есть же в Казахстане город Рудный. А у нас будет город Крылатый. И это будет справедливо: алюминий-то крылатый металл — из него самолеты делают.
   — Ах, так? — встрепенулся Лева. — Это очень образно! И я бы сказал — поэтично!..
   — Просто точно, по-моему, будет. И справедливо.
   «Справедливо» — это было любимое Олино слово. Правда, частенько она прибавляла к нему коротенькое отрицание «не». «Это несправедливо!» — спокойно заявляла Оля своим глубоким, певучим голосом. И тут же вступала в борьбу за справедливость.
   Девочки были влюблены в Олю Воронец. Прошлым летом Оля носила косы, и в волосах у ее подруг тоже мелькали разноцветные ленточки. Этой весной, перед лагерем, она постриглась, и подруги ее мигом, без сожаления распрощались со своими косами. Оля чуть-чуть заикалась, и девочки, сами того не замечая, тоже начали слегка растягивать гласные буквы и изящно, еле заметно, как это делала Оля, спотыкаться, словно приседать, на некоторых словах.
   Оля редко сердилась. Главным образом тогда, когда встречалась ей на пути какая-нибудь нечестность, неправда, и девочки тоже старались быть отчаянно принципиальными.
   И еще Оля сердилась, даже приходила в неожиданную ярость, когда ее называли красивой. В прошлом году начальник лагеря водил по «Сосновому бору» какую-то делегацию и все время восклицал: «А вот это наша волейбольная площадка! А вот это наша читальня! А вот это наш радиоузел!..»
   — А вот это наша красавица! — гордо объявил он, увидев издали Олю Воронец.
   Делегация защелкала фотоаппаратами, но на пленку попал, должно быть, лишь Олин затылок: в ответ на слова начальника девочка неучтиво повернулась спиной к гостям и быстро скрылась за деревьями.
   В начале августа у лагеря испортилось настроение: стало известно, что в первый день сентября Оля не придет в школу вместе со всеми своими подружками, что, вернувшись из лагеря, она уедет очень-очень далеко. Ее отец был геологом. Он отыскал на Урале горную породу, которая была необходимым сырьем для алюминиевого завода, а теперь уезжал искать еще что-то на Север, за Полярный круг.
   И только один человек в лагере был рад предстоящему Олиному отъезду — это был Коля Незлобин, по прозвищу Колька Свистун. Он любил переговариваться с птицами, к ребятам обращался коротко и грубовато: «Эй, ты!.. Слушай-ка!» — а с птицами беседовал ласково и безошибочно узнавал их голоса.
   Но не за это прозвали его Свистуном. А за то, что как-то однажды, в прошлом году, он неожиданно для всех пообещал написать хорошие стихи к родительскому дню, а написал плохие, и родителей пришлось приветствовать в прозе. Правда, стихов этих не видел никто, кроме Оли Воронец. Она должна была читать их в начале концерта самодеятельности, но в последний момент читать отказалась, заявив, что стихи никуда не годятся.
   Это Оля первая сказала Кольке: «Эх ты, Свистун!..» А он в ответ прозвал ее Вороной: это, кажется, была единственная птица, которую он не любил.
   Никто, кроме Кольки, Олю Вороной не называл, а к нему прозвище Свистун приклеилось так прочно, словно было с рождения вписано в метрику.
   Из всех споров, которые время от времени затевал по радио и в стенгазете Лева Звонцов, он больше всего любил дискуссию на тему: «Может ли мальчик дружить с девочкой?» И хотя всем было уже давно ясно, что мальчик дружить с девочкой может, Лева затевал это обсуждение минимум два раза в году — зимой и летом. В этом году любимая Левина дискуссия сразу стала затухать: спора не получалось. Тогда Лева выпустил к микрофону Кольку Свистуна, и тот громко, уверенно заявил, что девчонки — предательницы.
   Все поняли, кого он имеет в виду, и дружно бросились Оле на помощь. «Ишь ты, молчаливый-молчаливый, а разговорился!.. Высказался!» — верещали по радио девочки. Лева Звонцов только успевал радостно включать и выключать микрофон: дискуссия разгорелась с невиданной силой.
   А Колька ничего не отвечал. Он снова мрачно помалкивал… Все считали, что вообще он любит переговариваться с птицами потому, что ему нечего рассказать о себе, нечего сказать людям. Но на самом деле ему было бы что рассказать, если б только он захотел…


О чем бы он мог рассказать…


   Отец проектировал алюминиевые заводы, но, когда поднимались их корпуса, нигде — ни на кирпиче, ни на крыше, ни на трубе — не было написано, что тут есть частица и его, отцовского, труда. К тому же Колькиных приятелей по двору вообще не пускали на территорию завода, и они не могли удостовериться в том, что отец занят большим и важным делом. А то, что без Колькиной мамы дворовая волейбольная команда не может сражаться со своими противниками, знали все.
   Колькину маму никто по имени-отчеству не величал, все, даже ребята, называли ее просто Лелей… «Вот придет наша Леля с работы, мы вам покажем!» — кричали они волейболистам соседнего двора. И Колька ходил гордый, будто это он сам умел гасить так, что все игроки по ту сторону сетки боязливо приседали на корточки; будто он сам умел принимать труднейшие мячи, а подавал так, что мяч стремительным черным ядром пролетал в нескольких миллиметрах над сеткой, чудом умудряясь не задеть ее.
   Мама выбегала во двор в узких спортивных брюках и в тенниске. Болельщики встречали ее нетерпеливым гулом радости, но она прежде всего разыскивала Кольку и усаживала его в самый первый ряд зрителей: на садовую скамейку, на забор или прямо на траву… И тут уж Колька сидел скромно, строго, не выражая своего торжества, а только изредка обменивался взглядами с мамой, которая, казалось, молча спрашивала его: «Ну, как? Ты доволен мною?»
   Это было давно, в далеком северном городе, откуда Колька уже уехал, но он помнил все очень ясно и знал, что не забудет этого никогда…
   Отец был намного старше мамы. Он не умел играть в волейбол, плавать диковинным стилем баттерфляй и бегать на лыжах так хорошо, как умела мама. И мама почему-то не заставляла его учиться всему этому. Но зато она научила его тоже ходить в спортивной майке с распахнутым воротом, долго гулять перед сном и делать по утрам гимнастику (она вытаскивала на середину комнаты сразу три коврика — для себя, для отца и, совсем маленький, для Кольки.
   А еще она научила отца судить волейбольные матчи. И когда отец со свистком во рту усаживался сбоку возле сетки, он тоже казался Кольке, а может быть, и всем остальным, совсем молодым человеком. И его в те минуты тоже хотелось называть просто по имени… Хотя никто его все же так не называл.
   Зато вслед за мамой все уважительно именовали его: «О, справедливейший из справедливых!» И папин свисток был для спортсменов законом. Возвращаясь домой после волейбольного сражения или вечерней прогулки, отец часто говорил маме: «Мне снова легко дышится… Снова легко!» И это было очень важно для отца, потому что у него была бронхиальная астма.
   Ну, а дома судьей была мама. Она никогда не давала громкого свистка, никогда не напоминала вслух о правилах жизни, но отец и Колька всегда весело и добровольно подчинялись ее решениям, потому что эти решения были справедливы. Мама тоже часто повторяла: «Это справедливо!» Или: «Это несправедливо!» И Колька сейчас злился на Олю Воронец еще и за то, что она, как ему казалось, присвоила любимое мамино слово.
   Мама работала воспитательницей в детском саду. И маленький Колька был у нее в группе. Иногда он обижался, что к остальным пятнадцати малышам мама была так же внимательна, как и к нему. А может быть, даже еще внимательнее. Когда однажды он разревелся по этой причине, мама высоко подняла его и, серьезно глядя ему в глаза, сказала: «У меня нет никого роднее тебя. И не будет. Запомни это». Колька успокоился. И запомнил.
   В детском саду он не раз слышал, как мамаши упрашивали директора: «Переведите ребят в группу к Леле. Она такая добрая, умная и хорошенькая…» То что маму называли доброй и умной, было очень приятно. А слово «хорошенькая» не нравилось Кольке. «Она не хорошенькая, а хорошая!» — про себя возражал он, не понимая, что слово это относилось не к маме, а только к ее лицу — юному, озорному и действительно очень хорошенькому.
   Однажды летом отца стали душить частые приступы астмы: климат далекого северного города стал опасным союзником папиной болезни.
   «Я увезу тебя к самым лучшим врачам: к реке, к свежему воздуху… И они вылечат тебя! — сказала мама. — Мы заберемся в глушь и будем жить там, как робинзоны!»
   Втроем они ехали поездом, потом на грузовике, потом шли немножко пешком — и забрались туда, где воздух был сухим, а природа именно такой, какую долгие годы прописывали отцу доктора, приговаривая: «Но все это, конечно, недостижимый идеал. Поэтому обратимся-ка лучше к таблеткам и каплям!»
   Доктора, к сожалению, не были знакомы с мамой и не знали, что она умела делать «достижимым» все, что нужно было отцу и Кольке.
   Раньше дома, по вечерам, мамино возвращение с работы мигом преображало все: утолялся голод, комната становилась уютной и чистой… И если мама задерживалась, Колька и отец чувствовали себя какими-то удивительно неустроенными, словно сидели на вокзале в ожидании поезда, который опаздывал и неизвестно когда должен был прийти.
   То было дома, в городской квартире… А тут, на берегу реки, мама вдруг проявила такие способности, каких даже Колька с отцом от нее не ожидали. Отец по утрам планировал предстоящий день отдыха, а мама смеялась: «Эх ты, мой проектировщик! Теоретик мой неисправимый!..» И разжигала печку в домике лесника или даже костер прямо в лесу и варила суп, картошку, кипятила молоко. Отец загорел, посвежел, забыл про свои лекарства. «Теперь мы с вами три богатыря!» — говорила мама. А сама вдруг однажды вечером легла на бок, побледнела и, увидев испуганное Колькино лицо, заулыбалась как-то неестественно, трудно, через силу. Колька внезапно почувствовал, что выражение «земля уходит из-под ног», которое он иногда слышал от взрослых, — это не выдумка, не фантазия, не преувеличение: ноги его подкашивались от волнения и он не ощущал под собой твердого дощатого пола, на котором стоял еще минуту назад.
   Пожилой лесник, отец и Колька на брезентовой плащ-палатке несли маму в деревню, что была в пяти километрах: к домику лесника нельзя было подъехать даже на телеге. Мама все время держала Кольку за руку (не отца, не лесника, а только его, — Колька навсегда запомнил это!). Она то и дело, быть может почти бессознательно, повторяла: «Ничего… Не волнуйтесь, пожалуйста. Не волнуйтесь…» И только изредка спрашивала: «Еще долго? Еще долго?..» А они, все трое, молчали.
   И Колька думал о том, что отец, когда ему было плохо, становился по-детски растерянным и, казалось, хотел переложить на окружающих свои страдания или хотя бы поделиться с ними своею болью, а мама все время пыталась снять с их плеч тяжесть, и страх, и волнение. «Не волнуйтесь, пожалуйста. Не волнуйтесь…»
   В лесу быстро темнело. Идти было трудно. И все то, что еще утром, еще днем казалось таким прекрасным, таким заманчивым — непроходимые заросли, глухое переплетение ветвей, — все это сейчас было враждебно и ненавистно Кольке. «Еще долго? Еще далеко?..» — спрашивала мама.
   Из деревни они позвонили в райцентр, что был за двадцать пять километров, в больницу. «Скорая помощь» добиралась из райцентра целую вечность, хотя по часам выходило, что ехала она всего около часа.
   Молодой человек в белом халате, очень строгий и неразговорчивый, даже не поздоровавшись, стал сразу осматривать маму. А потом коротко сообщил: «Аппендицит». Садясь в белую машину с красным крестом впереди, на круглом фонаре, он произнес еще два слова: «Надо успеть». Отец тоже сел в машину. И она умчалась. А Колька даже не догадался сказать, чтобы и его тоже взяли с собой, что он тоже хочет вместе с мамой…
   Он стоял возле сельсовета, рядом с пожилым лесником, все время мысленно повторял последние мамины слова, тоже обращенные не к отцу, не к врачу в белом халате и не к пожилому леснику в резиновых сапогах, а только к нему, к Кольке, к нему одному на всем белом свете:
   — Все будет хорошо. Аппендицит — это ерунда. От этого не умирают…

 
***

 
   Мама умерла. Это было давно, в тот год, когда Колька еще только собирался на свой самый первый школьный урок. А теперь он уже был в шестом классе…
   Прошли годы. Но и сейчас каждый день Колька вспоминал строгого молодого человека в белом халате и короткую фразу: «Надо успеть». Почему же они не успели?..
   Странная, непонятная людям привычка появилась у Кольки — почти у каждого нового знакомого он спрашивал: «У вас был аппендицит?» — «Был, — отвечали некоторые. — Вырезали. Чепуховая операция!»
   И снова одна и та же неотвязная мысль рвала его сердце: "А если бы больница оказалась ближе? А если бы дорога в лесу была проходимее? Может быть, мама и сейчас была бы тут, рядом… И он слышал бы ее голос: «У меня нет никого роднее тебя. И не будет».
   То далекое лето, поначалу такое солнечное и беспечное, неотступно стояло перед его глазами и никак не хотело становиться воспоминанием…


Дупло старого дуба


   Начальник лагеря очень любил принимать делегации. Тогда в любую жару он появлялся среди душного леса в темном костюме и при галстуке. Как экскурсовод, ходил он с вытянутым вперед указательным пальцем, объясняя, что беседка называется беседкой, а библиотека — библиотекой; похлопывал по плечу всех встречных ребят, хотя в остальные дни еле с ними здоровался, и тоном во все вникающего отца родного невпопад задавал вопросы: «Ну, как прошла линейка? Что было на совете лагеря?»
   «Линейка» и «совет лагеря» — это были те немногие пионерские термины, которые он знал наизусть. Почти никто из ребят не помнил его имени-отчества, а все так прямо и называли — начальником. Он, казалось, был твердо убежден, что пионерлагерь для того главным образом и существует, чтобы его можно было показывать комиссиям из завкома и постройкома да разным любопытным туристам.
   Оля не любила начальника лагеря. И однажды, когда руководство из постройкома оглядело все лагерные объекты, когда начальник лагеря утомленно произнес свою любимую фразу: «Вот так мы и живем!», а руководство благодарно ответило ему: «Хорошо живете!», Оля неожиданно для всех вмешалась в разговор:
   — И все это сделал наш Феликс!
   — Кто-кто? — подчеркивая свое особое внимание к «голосу детей», заинтересовалось руководство. — Пионер? Как его фамилия?
   — Нет, это наш старший вожатый… Феликс! Мы его по фамилии не называем.
   Начальник лагеря побледнел, а руководство что-то поспешно записало в блокнот, на обложке которого, как успели разглядеть все замечающие ребята, было золотом выгравировано: «Делегату профсоюзной конференции».
   Феликс тоже не любил начальника и работал в пионерлагере только потому, что не хотел на целое лето расставаться с ребятами, которых знал уже три с лишним года: в школе у них он был старшим пионервожатым.
   Еще мальчишкой в Крыму Феликс наткнулся на мину, и ему оторвало правую руку.
   «Эхо войны!» — говорил он, поглаживая свой пустой рукав, заправленный за пояс.
   Ребята слагали легенды о его левой руке: он мог с ее помощью вскарабкаться на вершину любой, даже самой высокой сосны; сколько угодно раз переплыть широчайшую реку; превратить в подкову кусок самого твердого металла, и еще многое, многое другое…
   Кольке Свистуну казалось, что характер Феликса был чем-то неуловимо похож на характер мамы: старший вожатый не любил перекладывать на плечи окружающих свои заботы и никому не жаловался на то, как это трудно целые дни проводить в школе, да еще учиться заочно на третьем курсе пединститута, да еще быть начальником городского штаба дружинников. Впрочем, Колька находил мамины черты у всех хороших людей, которые встречались ему на пути.
   Да, много разных дел было у Феликса, но ребята больше всего гордились тем, что их вожатый стал главным дружинником в городе. Они рассказывали, что Феликс отважно и хладнокровно «одной левой», как говорили они, распутывал самые жуткие и загадочные преступления, которых, конечно, не смог бы разоблачить ни один Шерлок Холмс в мире.
   По вечерам, когда таинственно, как заговорщики, переговаривались сосны, а заросли, окружавшие лагерь, были полны тихих, приглушенных шорохов, девочки, поеживаясь, просили Феликса поведать о том, как он расправлялся с бандитами и другими особо опасными преступниками.
   «Извините… Я, конечно, очень виноват перед вами, но у нас в городе нет бандитов, — тоже таинственным полушепотом, в тон девочкам, ответил однажды вожатый. — И „особо опасных“ нету. Не потому, что наш городок еще маленький, а потому, что новый. И все в нем должно быть по-новому. И будет, вот увидите!»
   «Вот уви-идите!» — часто повторял Феликс, многозначительно растягивая слово «увидите», будто заглядывал при этом куда-то далеко-далеко с высоты своего длиннющего роста. И ребята верили, что он видит что-то такое, чего они еще пока не могут разглядеть.
   «Старший вожатый должен быть длинным, — шутил Феликс. — Ведь он один на всю школу. А вас сколько?.. Так вот, чтобы вам легче было разыскать его в школьном коридоре, или в лагере, или в лесу, он должен возвышаться каланчой. Как я, например…»
   И еще Феликс часто напоминал ребятам, что они живут в новом городе, где главный проспект назывался Новой улицей, самая большая площадь — Новой площадью, а конечная остановка автобуса — остановкой «Новые дома».
   Ребята были, конечно, рады, что все в их городе будет по-новому, а все-таки им было немного жаль, что Феликс со своими дружинниками не бродит по лабиринтам запутанных преступлений и не вылавливает каждый день хотя бы по одному опасному преступнику.
   «Разные нечестные люди у нас, конечно, еще имеются, — словно утешая ребят, сообщил Феликс, — хулиганы тоже, нарушители порядка, которые жить мешают…»
   Это воодушевило всех: значит, дружинники не сидят без дела и им, может быть, даже нужна боевая пионерская помощь!
   Но старший вожатый сказал, что и в школе немало дел. В помощь Феликсу школьный совет дружины создал лишь небольшой отряд из самых надежных ребят, командиром которого выбрали Олю Воронец.
   А уж она, конечно, назвала его не как-нибудь, а пионерским «Отрядом Справедливых». Попасть туда мечтал каждый, и лишь Колька Свистун делал вид, что вообще не слыхал о таком отряде.
   Давно, еще в детстве, Феликс жил на юге, в Крыму, по соседству со знаменитым пионерским лагерем Артек. Он часто рассказывал ребятам о море, хотя чистая уральская река была, по его мнению, ничуть не хуже; о крымских горах, хотя Уральский хребет был, как ему казалось, даже красивее; и еще о заветном артековском дубе, что рос на Медведь-горе… Прощаясь с лагерем, пионеры-артековцы опускают в дупло этого старого дуба письма, адресованные тем, кто приедет в лагерь вслед за ними.
   — И у нас ведь тоже есть старый дуб, на краю поляны, недалеко отсюда, — сказал как-то на совете лагеря Феликс. — Дупло в нем не хуже артековского. И пустует, мокнет без дела под дождем такой отличнейший почтовый ящик!
   Это сообщение взбудоражило весь совет:
   — И как же мы не догадались? Давайте тоже писать письма! Заполним ими все дупло!.. А сверху дощечкой, словно дверкой, его прикроем до будущего лета, чтобы снег и дожди не попортили наших писем!
   — И кому же мы будем писать? — с улыбкой осведомился Феликс.
   — Как и артековцы… Тем, кто после нас приедет!
   — Значит, самим себе, что ли? Сами с собой будем переписываться? Ведь в Артек-то каждую смену новые ребята приезжают, а сюда почти все вы еще года два или три подряд будете наведываться. Пока не выйдете из пионерского возраста.
   Лева Звонцов сказал, что было бы хорошо превратить дупло в ящик для заметок радиокорреспондентов.
   — А наверху, меж ветвей, репродуктор повесим, — предложил Лева. — И будет очень поэтично: вниз, в дупло, заметку опустят, а она через некоторое время сверху моим голосом заговорит. То есть я, как диктор, читать ее буду… Настоящая лесная сказка!
   С Левой не согласились. Но других предложений не последовало, и тогда Феликс сказал:
   — Я, кажется, придумал, чем мы с вами будем в последние летние дни загружать свой почтовый ящик.
   — Чем?
   — Поручениями на год, до будущего лета…
   — Какими поручениями?
   — Вот, например, Леве Звонцову можно поручить провести за зиму по школьному радио три дискуссии — и ни одной из них на тему: «Может ли мальчик дружить с девочкой?» Потому что этот вопрос мы с вами, кажется, уже выяснили до конца. Ну, а будущим летом, как только приедем в лагерь, снова соберемся возле старого дуба, откроем свой лесной почтовый ящик, вспомним, что кому поручили, и проверим, кто и как выполнил наши задания. Это будет интересно, вот уви-идите!
   …В самый последний лагерный день ребята собрались возле старого дуба. Потрескивал костер, словно кто-то тихонько надламывал сухие поленья и сучья. Искры сверкающими огненными бабочками взлетали и исчезали, так и не добравшись до широкого узорчатого шатра, образованного могучими ветвями дуба, — шатра, на котором, казалось, были вытканы звезды, просвечивавшие сквозь листву.
   Вперед вышла председатель совета лагеря Люба Янкевич — длинноногая и нескладная с виду девочка, которая всегда казалась выросшей из своих платьев, стеснялась этого и прятала смущение за нарочитой серьезностью. Она объявила:
   — Мы тут, на совете, подумали и решили ничего вам не подсказывать… Пусть каждый сам даст конкретное задание своему товарищу на целый год, до будущего лета. Мы уже заготовили чистые листки — будем записывать… И опускать в дупло. Кто просит слова?
   Никто слова не попросил, потому что никто еще не придумал конкретного задания для своего товарища. Внезапно подувший ветерок, словно желая поторопить ребят, подхватил несколько чистых листков и покружил их над костром. Он раздразнил невысокие огненные языки, которые заметались из стороны в сторону, словно стали гоняться за листками.
   Первым выскочил Лева Звонцов.
   — Я предлагаю дать наше почетное задание Феликсу! Поскольку он… — начал разглагольствовать Лева.