Директриса сидела одна, уронив голову на свой директорский стол. Она плакала. Нет, не от смеха… И беззвучно. Но слезы смазали буквы и даже целую строчку на какой-то служебной бумаге. Она плакала в кабинете, потому что дома ее никто не ждал и пожаловаться там ей было некому. Кабинет, школа, мы, которые над ней потешались, и были всей ее жизнью.
   Она направо и налево раздаривала свои обожания… И что ж тут плохого? Разве лучше раздаривать ненависть? Почему же я ее так… Зачем? Ради забавы?
   «Люди это любят!», «Люди этого не любят… Учти!» – втолковывала мне мама. Но я-то уже сама догадалась, что больше всего люди любят самих себя. И очень не любят, чтобы об этом догадывались. А директриса больше всего ценила тот дом, где была вместе с нами. За что ж мы ее?
   Смех и слезы… Известно, что они рядом. Но я не догадывалась, что в такой мере! И что с юмором следует обращаться осмотрительно.
   – Извините меня.
   Я обняла ее сверху. Она вздрогнула и приподняла голову.
   – За что извинять? Всем было весело.
   – Нет, не всем.
   – Я обожаю, когда люди смеются.
   – Но не за счет чужих слез… – вроде бы возразила я. Голова ее снова зарылась в руки.
 
   Постепенно известность моя увеличивалась… в объеме и качестве. В небольшом городе большая популярность особенно видна и даже чересчур выпирает. Солидная газета соседнего, но огромного города напечатала мои фотографии: я показывала химичку, которая заглядывала во все стеклянное – в шкаф, в буфет, в пустую бутылку. И всякий раз улучшала себя, точно перед свиданием. Ее мне не было жалко: нечего кокетничать при живом муже. Надо что-то выбрать, в конце концов: или зеркала или супруга!
   На улицах со мной стали здороваться прохожие. Простые люди… Я их не знала, а они меня знали. Это было приятно. И, здороваясь, все непременно то прикрывали рот, чтобы не расхохотаться словно бы ни с того ни с сего, или потихонечку прыскали, или начинали светиться внезапно, как фары. Грусть я не вызывала ни у кого.
   «Это замечательно! Жизнь подкинет людям грусть и без посторонней помощи», говорила бабушка.
   Все протягивали мне комплименты. Иногда (не так часто!) мне казалось, что это… взятки: чтобы я в благодарность за похвалы не пополняла ими свой репертуар и багаж. Но багаж тем не менее увеличивался… Когда я входила в помещение, где собирались люди не очень простые, все застывали. Они боялись проявлять свои странности – и не проявляли вообще ничего. Как неживые…
   – Ты всех запугала! – сообщила мне мама. И я не догадалась: довольна она мною или возмущена. Или полагает, что я должна бояться тех, кого запугала.
   Когда же меня пригласили в огромный соседний город на телевидение, они с папой тоже оцепенели. Но от гордости… Они передавали друг другу то приглашение, разводя руками, словно пытались обнять побольше пространства и воздуха. И так же молча задавали друг другу вопрос: неужели это мы, вдвоем, произвели то существо, которое теперь на официальном бланке именуют талантом? На бланке… С печатью и подписью! И передача-то, в которой меня приглашали «принять участие», называлась, между прочим, – «Знакомьтесь, открытие!» Мама и папа открыли меня давно… как дочь и Смешилку. Но открыть как открытие?!
   – Никому пока не рассказывай. А то начнут завидовать… раньше времени. Будь скромной! – тут же принялась оборонять меня от других и от меня самой мама.
   У бабушки на все случаи жизни имелись примеры и цитаты из бессмертных творений. Она была русской дворянкой – и потому уважала не только русских знаменитостей, но и остальных знаменитостей тоже. Тут она припомнила слова великого немецкого писателя Гёте: «У скромных, я заметил, почти всегда есть основания быть скромными». Бабушка намекнула, что слишком уж скромничать тоже не следует. И сразу, буквально без передышки, ей на память пришли слова зарубежного мудреца Геродота: «И все же я предпочитаю, чтобы мои недруги завидовали мне, чем я моим недругам».
   – Но все-таки… никому не рассказывай! – Мама осталась при своем мнении.
 
   Ведущего этой программы я знала, потому что его знали все. Тем более, что во время передач и в перерывах он очень просил зрителей: «Оставайтесь с нами!» То есть не хотел, чтобы они выключали телевизоры или перескакивали на другие программы.
   Мне он для начала предложил изобразить что-нибудь «из жизни телевидения». А сам отправился с микрофоном к зрителям, которые были не только вдали от него, возле экранов, но и в студии, будто в концертном зале.
   – Оставайтесь с нами! – произнесла я его же слова, но в форме приказа. Он замер на полдороге. И его микрофон показался мне в ту минуту гранатой.
   Робко, стараясь быть незамеченной, приподнялась девочка в последнем ряду: небось приспичило в туалет.
   Оставайтесь с нами! – прикрикнула я. И она опустилась на стул – с риском для себя и для стула.
   Осветитель полез было на лестницу, чтобы поярче меня осветить.
   – Оставайтесь с нами!
   И он застыл на второй ступеньке.
   Так я всех поставила и усадила на место. Всех, кроме смеха, который перемещался по залу как хотел… Громче всех потешался ведущий, чтобы не подумали, что он напрасно меня «открыл». Необоснованный смех всегда чрезмерен, как и необоснованный гнев.
   Успех же очень затягивает… С ним не хочется расставаться. На этот раз он затянул меня так глубоко, что я им даже чуть-чуть захлебнулась. Если мне и хотелось вынырнуть из аплодисментов, так только в овацию.
   – Покажи что-нибудь из жизни своего города…
   Я решила показать мэра, который всем и всё гарантирует… И клянется здоровьем близких, которые, как я показала, в это самое время теряют сознание, корчатся от сердечных приступов и почечных колик. Их, несчастных, увозят в сопровождении врачей и сирен, а мэр клянется их здоровьем, которого уже нет. Здоровьем сестер и братьев, родной тети и двоюродного дяди…
   – А почему вы не клянетесь своим здоровьем? – спросила я.
   И ответила голосом мэра:
   – Потому что чужое здоровье для меня дороже, чем свое собственное!
   Зал задергался, как от щекотки. Он не поверил мэру. И, кажется, вообще не поверил, что чужое может быть дороже, чем собственное.
   Это было вершиной или, как выразился ведущий, «эпицентром» моего успеха. С эпицентрами, как известно, неразлучны вулканы и землетрясения… Поэтому я догадалась, что ведущий, ожидая от меня извержений, предпочел, чтобы лава затопила кого-то в моем городе, а не в его передаче.
   Номер я показала дважды, что вообще-то на телевидении делать не полагается. Но я же была «открытием» и чувствовала потребность открытия совершать! Тем более что многие в студии хватались не только за животы, но и за сердца, как родственники мэра, которых я в то время изображала.
   Потом выступали другие таланты, талантливость которых я от волнения не заметила. Потому что внезапно, задним числом, сообразила, что меня видела вся страна. И другие страны тоже могли увидеть… Если бы я об этом подумала раньше, то от страха ничего остроумного у меня бы не получилось: когда внутрь «входит» страх, наружу «выходит» оцепенение. Это бабушка мне давно объяснила. И добавила: «Люди, образно говоря, умирают от смеха, а смех умирает от страха…» Она всегда очень образно мыслила.
   Потом дверь осторожно, как бы на цыпочках приоткрылась и в нее, тоже на цыпочках, просунулось мамино лицо… Она поманила меня пальцем.
 
   В вестибюле же ко мне не кинулся, а прямо-таки ринулся человек, состоявший в основном как бы из двух шаров: один, поменьше, был головой, а другой, побольше, – туловищем. Я незаметно училась у бабушки образно мыслить. Как известно, легко перенимается все плохое, а я старалась перенимать у бабушки все хорошее. Или хоть что-нибудь…
   Оба шара накатились на меня одновременно:
   – Я о тебе мечтал!
   Это напомнило мне директрису… Но она обожала или, в крайнем случае, любила почти всех. А он, как вскоре выяснилось, мечтал исключительно обо мне. И я ощутила, что гораздо приятнее, когда тебя обожают или мечтают о тебе не в числе других, а, как говорят, «персонально» или «в порядке исключения».
   – Приглашаю тебя сниматься в фильме «Смешилка»! Я давно грезил такой картиной. Но был на краю пропасти: не мог отыскать девочку, которая сыграла бы главную роль. А вернее – саму себя… – Он вынул крошечную и тоже, как шарик, пилюльку. Играючи забросил ее себе в рот и, ничем не запив, проглотил. Он все делал как бы играючи. – Теперь я спасен!.. Спасен, потому что увидел тебя на телеэкране и успел домчаться сюда. Домчался до своего заветного фильма!
   Он был из тех людей, которые, впадая в азарт, не могут остановиться:
   – Не обращайте внимания, что я в трусах… Их можно принять за шорты. Если бы я стал натягивать брюки, я бы к вам не успел! Раньше я хотел дать картине имя «Дразнилка». Это было ошибкой. Заблуждением! Я был на краю пропасти: название – это визитная карточка. Я бы вручил зрителям чужую визитку. Зачем кого-то дразнить? Даже зверей не рекомендуется… А уж людей! Дразнить – это значит раздражать, а раздраженный ничего не в состоянии здраво оценить. – Он взял еще один шарик, вновь закинул его и проглотил, ничем не запив. – Ты спасла меня… Тем, что никого не дразнишь, не издеваешься над людьми. Нельзя врачевать злостью. Ты делаешь это с улыбкой… хоть на лице ее нет. Это и есть искусство! Ты подарила мне образ…
   «С улыбкой, но радости это иногда не приносит», – отметила я. Отметила молча, но он услышал или, подобно мне, догадался:
   – Я где-то читал, что хорошо должно быть не всем подряд, что хорошо должно быть хорошим. Совершенно согласен! Но все равно… Ты не «дразнилка», ты – Смешилка. Очень точное прозвище! Смехом ты обнажаешь людские слабости, дурные привычки… А обнажить – это почти исправить! Прозвище Смешилка я и делаю названием фильма. Давай выпьем по этому поводу!
   Он вытащил из пухлых карманов куртки флягу с коньяком и походные рюмочки.
   Ох, пардон! – Он обратился к маме, о которой вроде забыл, но которая уже успела при виде фляги вытаращить глаза так, что ничего другого на лице не было видно. – Только что я был на краю пропасти…
   Он то и дело находился на краю пропасти, но ни разу туда не свалился.
   – Пардон! – продолжал режиссер. – Извините! Но ребенок, да еще женского пола, будет у меня в главной роли впервые… Я часто имею дело с актерами пьющими. Или сильно пьющими… Или запойно пьющими… Так что – пардон.
   Верхний шар повернулся ко мне. Все в этом человеке было круглым и мягким – без порогов, без острых и даже тупых углов. Не обо что было споткнуться и ушибиться.
   – Теперь ты, сознайся, и меня будешь показывать?
   – Что… показывать?
   – Ну, как я в трусах предложил тебе «выпить по этому поводу»!
   – А вы вообще-то… кем работаете? – наконец, решила выяснить я: мало ли кто имеет отношение к фильмам!
   – Кем работаю? Режиссером… Прости, я думал, что всем известен. Кошмарное самомнение! Я на краю пропасти…
   Он назвал свою фамилию – и маминым глазам не хватило лица.
   – О, как ты проехалась со своей улыбкой по телевидению. – Оба шара завалились на диван и стали по нему перекатываться. Я знала, что хорошие люди навсегда остаются детьми, но не представляла, что можно выглядеть ребенком больше, чем сами дети. – Вспомнил, как ты проехалась… – еле пробился ко мне его голос.
   Он вспомнил… Значит, у меня был юмор длительного действия, как бывают лекарства.
   – Вы очень смешно смеетесь, – сказала я.
   – Смешно смеяться нельзя, – поправила мама. – Получается тавтология. Учти!
   Что такое «тавтология», я не знала. Режиссер это понял – и примчался мне на выручку (он привык мчаться!):
   – Все можно делать необычно. Даже смеяться… Тот, кто делает всё, как все, неинтересен. Простите меня за нескромность! Но Смешилка это имела в виду.
 
   Только бабушка защищала меня от непонимания взрослых. А теперь защитил он. Правда, от мамы… в защите от которой я вряд ли нуждалась.
   Мама так заизвинялась, что ее стало жалко. И режиссер опять резко крутанул верхний шар в моем направлении, чтобы переменить тему:
   – Твой юмор меня завалил на диван. А мэра он завалил совсем… Окончательно! Он может уже не выдвигать себя. Как только выдвинет, избиратели вспомнят тебя… И конец! Ох, как ты его прокатила! – Он сам опять начал перекатываться вдоль дивана. – И все-таки юмор был добрым! По отношению к избирателям. То есть к простым людям… которых так легко одурачить!
   Внезапно режиссер, который был известен всем, кроме меня (что, кстати, его ничуть не обидело), деловито спросил:
   – А ты действительно сумеешь изобразить меня? Вот прямо сейчас!
   Его знали все, но я догадалась, что как-то иначе, чем ведущего телепрограммы. «Он – не популярный, он – прославленный! – разъяснила мне позже бабушка. – А это – не одно и то же».
   «Учти!» – добавила бы мама. Но бабушка не добавила.
   – Так что же? Изобразишь?
   Все хотели, чтоб я изображала других, а он – чтобы его самого.
   Я увидела умоляющий мамин взгляд. Она надеялась на меня. Говорят, любовь к матери творит чудеса… Чаще, конечно, это делает любовь самой матери. Что-то я очень часто употребляю слово «любовь». Не подражаю ли я директрисе? Нет, мне самой теперь кажется, что это – самое главное слово…
   Я подтрунивала над мамой, но не догадывалась, а знала: все ее странности возникают оттого, что она боится за меня и за наш дом. Все время чего-то страшится… Любила я маму не за ее любовь, не «в ответ» («в ответ» любить, кажется мне, нельзя). Просто она была моей мамой. Другой мамы быть не могло… И мне так захотелось выполнить ее просьбу, как вроде никогда еще ничего не хотелось. Сколько моих просьб выполнила она! Можно ли сосчитать?
   Я сразу, не очень толком задумавшись и «не догадавшись», созналась с интонацией и ужимками режиссера, что «находилась на краю пропасти, потому что загубила папину карьеру, судьбу своей школы и судьбу всей нашей семьи».
   Словно заглянув в ту жуткую бездну, я отпрянула… И вскричала по-режиссерски: «Но мы спасены, потому что я домчалась до своего фильма. Выпьем по этому поводу!» Я схватила таблетку, которой, как и улыбки на лице, у меня не было, по-режиссерски закинула ее в рот и из воображаемой фляги, которой тоже у меня не было, запила то лекарство алкоголем, что врачами делать не рекомендуется.
   – Ты воссоздала меня через себя! – отбиваясь от смеха и пробиваясь сквозь него, провозгласил режиссер. – Я окончательно утверждаю тебя на главную роль. Ты станешь богатой!
   «И папе не нужна будет новая должность», – подумала я.
 
   Премьера фильма «Смешилка» состоялась не в каком-нибудь огромном городе, выпячивающим себя небоскребами. Небоскребы… «Неточное слово, – как-то сказала бабушка. – Они же не скребут небо, а как бы в него втыкаются. Но и не в небо… а просто ввысь, потому что на небеса можно уйти, только расставшись с жизнью. Одновременно быть на земле и на небе нельзя!»
   – Небоскребы есть небоскребы, – заметила мама, так и не овладевшая образным мышлением.
   Премьера состоялась в нашем небольшом городке. Режиссер, выступая перед началом, сказал, что я свой город прославила. Его все почитали – и сразу, еще не увидев фильма, ему абсолютно поверили. Зрители почувствовали, что живут в том же, но уже и в совсем другом – знаменитом! – городе: все как-то вытянулись, выпрямились в своих креслах. Режиссер заявил также, что вскоре я «нравственно дисциплинирую» (именно так он сказал!) многие города: быть может, завистники станут чуть-чуть меньше завидовать, сплетники – сплетничать, лгуны – лгать… А полицейские, регулируя уличное движение, не будут изображать из себя балерин, отвлекать водителей – и превращать обыкновенные пробки в непробиваемые.
   – И разные другие «движения» – к примеру, движения душ и характеров, – я надеюсь, немного наладятся.
   Так говорил режиссер – и мне чудилось, что он вот-вот воскликнет: «Давайте выпьем по этому поводу!»
   В фильме обнаружился один недостаток: режиссер не рассчитывал, что зрители будут хохотать непрерывно, без промежутков и, таким образом, станут кое-где заглушать звук. Когда я ему об этом сказала, он ответил:
   – Дай Бог всем моим фильмам такие пороки!
 
   А после премьеры жители уже прославленного города подняли меня на руки. И понесли…
   Меня несли бережно, боясь уронить. Разве можно ронять свою гордость? И славу?!
   Неожиданно для самой себя я скрестила руки на груди и замерла. А меня продолжали нести, но уже как бы в мир иной. Я, однако, поспешно ожила, давая понять, что мне – в новом качестве! – неплохо остаться и в прежнем мире.
   Сверху я видела лица тех, кто меня так осторожно и торжественно нес среди приветствий и всеобщего ликования, передавая с рук на руки: свою директрису, и учительницу химии, и главу банка, и жену его, которая от него так устала, и полицейского с перекрестка… И даже мэра, которого из-за меня уже не избрали. «Завалили», как предсказывал режиссер. Никто не желал сознаться, что сердится на меня. И все, подобно директрисе, стремились показать, что меня обожают. А если они действительно не сердились и обожали? И мама была… Были и папа, и бабушка, которая единственная в той процессии мне по-девчачьи подмигивала.
   Я же сверху стала изображать, как меня несут и как прославляют. И как у всех по-разному вскинуты вверх руки и как по-разному устремлены ко мне лица. Потому что все люди разные.
 
   Где это произошло? В какой стране? И какое у нашего города имя? Что за разница! Люди везде смешные…