Страница:
Приехали, сгрузили вещи. Я и рассудил, как проводник: надо спускать на тормозах. Взял бельишко и говорю Владе Юрьевне: «Поживу у кирюхи, а вы тут не стесняйтесь, за все уплачено», и пошел к международному урке.
Спиртяги взял (лабораторию прикрыли, завтра не дрочить), можно и накиряться. Выпили. Предупредил я его, чтобы поосторожней рассказывал, как границу перепрыгивал до тридцатого года в экспрессах, а то космополитизм пришьют. А бедный мой международный урка приуныл. Он же три языка знает и четыре «фени»: польский, немецкий и финляндский. Правда, на них только полиция понимает и проститутки, но и так бы он на Родине сгодился, насчет чертежи какие пиздануть из сейфа у Форда или дипломата полотнуть за все ланцы и ноты дипломатические.
– Ты знаешь, лох, – говорит урка, – сколько я посольств перемолотил за границей? В Берлине брал греческое и японское, а в Праге, сукой мне быть, – немецкое и чехословацкое. Но в Москве – ни-ни! Только за границей. Я ведь что заметил?! Когда прием и общая гужовка, эти послы становятся доверчивыми. В Берлине я с Феденькой-эмигрантом (он шоферил у Круппа) подъезжал к посольству на мерседес-бенчике. На мне смокинг и котел, чин-чинарем. Вхожу, – говорит урка, – по коврам в темных очках, по лестнице по запаху канаю в залу, где закуски стоят. Самое главное в нашей профессии – это пересилить аппетит и тягу выпить. А послы могут за обе щеки. На столе – поросята жареные, колбасы отдельные, в блюдцах фазаны лежат, все в перьях, век мне свободы не видать, если не веришь. Попробуй тут удержись… Слюни, как у верблюда, текут, живот подводит… В Берлине вшивенько с бацилой тогда было. Все больше черный да черствый. Но работа есть работа. Просто так щипать я и в Москве мог. Выбираю посла с шеей покраснее и толстого. Худого уделать трудно: он, как необъезженный, вздрагивает, если прикоснешься, и глазом косит, тварь. Выбираю его с красной шеей в тот момент, когда он косточку обгладывает поросячью или же от фазана, стонет, вроде кончает от удовольствия, глаза под хрустальную люстру вываливает, падаль. Объяви ты его родному государству войну – не оторвется от косточки. Тут-то я, – говорит урка, – левой вежливо за шампанским тянусь, а правой беру рыжие часы или лопатник с валютой. Куда там! Исключительно занят косточкой. Теперь вся воля нужна, чтобы отвалиться от стола с бацилой. Отваливаю. Феденька уже кнокает меня у подъезда. И подает шестерка котелок. Я по-немецки выучил, трекаю, себя называю. Другой шестерка орет: «Машину статс-секретарю Козолупии!» Феденька выруливает, и мы солидно рвем ужинать. Нагло работали. Кому я мешал? Я же враждебную дипломатию подрывал и даже не закусывал, – сказал урка и запел: – На границе тучи ходят хмуро…
Я сижу, слушаю заботливо. Подольше бы говорил. Посоветовал ему в Чека написать, попроситься. Он говорит, уже писал и ответ пришел: ждать, когда вызовут. Я ему не поверил.
– Что такое морганизм, – спрашиваю, – знаешь? – и рассказываю, как мне его пришить хотели.
Международный урка загорелся сразу, забыл свои посольства и экспрессы.
– Пошли, – говорит, – возьмем их с поличным. Пошли в морг!
А во мне такая любовь и тоска, что я согласился. Поддали для душка и тронулись. Морг этот за нашим институтом во дворе находился. Зимняя дача. Окна до половины, как в бане, замазаны. Свет дневной, какой-то бескровный. Встали мы на цыпочки и стали косяка давить. Никого нет, кроме покойников. Лежат они голые, трупов шесть, и с ихних бетонных кроватей вода капает: обмывали. А в проходе шланг из стороны в сторону вертухается, вода из него хлещет. Дядя Вася, видимо, забыл выключить. Не поймешь, где баба, где мужик, да и все равно это. Ноги у меня подкосились от страха и слабости. Ничего нет страшнее для меня – карманника, когда человек голый и нет на нем карманов. На пляже я не знаю, куда руки девать. В бане, блядь, особенно безработицу чувствую. Но там, хоть голые, без карманов, но живые, а тут – мертвые. Полный пессимизм. А международный урка прилип к окну – не оторвать. Прижег ему голяшку сигаретой, сразу оторвался, разъебай. «Хули, – говорю, – подъезд раскрыл? Нету ничего интересного». А он уперся, что, мол, наоборот. И что как угодно может он себя представить: и в Монте-Карло, где он ухитрился спиздить у крупье лопаточку, что деньги гребет (на хера ее только пиздить – неизвестно), и в спальне посла Японии в Копенгагене, а в Касабланке он на спор целый бордель переебал, девятнадцать палок кинул, пять долларов выиграл, и в Карлсбаде – в тазике с грязью, ну, где хочешь, там он себя может представить. А в морге («Век, – говорит, – мне свободы не видать, изрубить мне залупу на царском пятаке в мелкие кусочки») не могу – и все. Вот загадка, отрыжка курвы! Смотрю – и не могу. И лучше – не надо. Эту границу никогда не поздно перейти. А пока хули унывать?!
Еще поддали… Сидим в кустах, как лунатики, и поддаем. Я и плакать тогда начал, ковыряю в дупле спичкой и реву, сукоедина, как гудок фабрики им. Фрунзе. Международный урка думает, что я смерти и трупов перебздел, нервишки не выдержали. А у меня одно на уме. Я говорю: «Смерть ебу, понял?»
– Ты-то ее ебешь, – говорит урка, – а она с тебя не слазит, мослами пришпоривает.
Тут я не выдержал и раскололся урке, что мою малофейку без моей помощи перевели в организм Влады Юрьевны и попала она туда впервые в истории. Как быть? Может, ковырнуть, а уж сам по новой накачаю? Или идти в роддом с кешарем и букет в Ц.П.К.О. спиздить? Как я его на руки возьму и баюкать буду? У меня, чую, комплекс неполноценности начинает вздрагивать. Зачем они это выдумали, бляди? Разве не мог бы я просто палку кинуть со своей-то злой малофейкой? И чего оргазму зря пропадать?! Я, сучий мир, еще, слава богу, не машина, и муде у меня не сварное, не на гайках. Правильно, – думаю, – Молодин – замдиректор – ломиком пизду искусственную раскурочил, одно место мокрое осталось от нее – ебанутый нейтронами Николай Николаевич. Обидно мне стало. Как быть?
Урка слушает, хохочет. «Такой инцидент был, – говорит, – у нас в Воркуте. Один фраер пятерку волок, год оставался. Приезжает к нему баба на свидание с пацаном-двухлеткой. Он ее с вахты вытолкал и разгонять начал: «Падла такая-сякая, проститутка! Меня тут исправляют, а ты ебешься с кем попало, алиментов захотела, шантажистка!» и даже опер возмутился: «Такая нахаловка у нас не прохезает. Мы на стороне заключенных, да и личных свиданий у вас не было, товарищ Ляпина, ни одной палки, потому, что муж ваш – фашистская сволочь, отказчик, саботажник. Идите на хуй, откуда явились!» Баба – в слезы, доказывает: «Приходил Ляпин в командировку, пили и слова говорили». А Ляпин кричит: «Конвой, бей в нее прямой наводкой! Пускай, сука, деньги проверяет, не отходя от кассы! Шантаж!» С тем баба и уехала, а ведь Ляпин, сволочь, в побег по натуре ходил. Я один знал. Нас тогда не считали даже. Мороз – сорок пять градусов, жрать – ни хуя и убежать некуда. А Ляпин бегал. И все с концами. Наебется, как паук, и обратно чешет. Талант громадный был: из Майданека бегал, не то что с Воркуты. «Я, – говорит, – поебаться бегу, так как дрочить не уважаю из принципа». Такого человека любая разведка разорвала бы на части. Я – говно по сравнению с ним».
Много еще чего мы натрекали друг другу с уркой. В морг так никто и не приходил похариться.
– Ты пей, кирюха, скоро конец, самое интересное начинается, а я поссать сбегаю. Ладно, иди ты первый. Я постарше – потерплю. Ну вот! Ведь правда, скажи ты мне, хорошо, если ссышь и не щиплет с резью, если, к примеру, жрешь и запором не мучаешься. Принесет баба с похмелья кружку воды, а ты ей в ножки кланяешься, и, блядью мне быть, не знаешь, что лучше – вода или баба. И она загадка, и вода тоже. Ведь ее господь бог по молекуле собирал да по атому: два водорода, один кислород. А если лишний какой – то пиздец! – Уже не опохмелишься. Чудо! Или воздух возьми. Ты об нем когда думаешь? Вот и главное. Хули думать, если его не видно! А в нем каких только газов нет?! Навалом! И все прозрачные, чтобы ты, болван, дальше своего носа смотреть мог, тварь ты, творцу нашему не благодарная, жопа близорукая. «Не видно!» О воздухе, о воде, о ебле, о смерти… Тогда и жить будем радостнее и благодарнее. Не жизнь, чтоб мне сгнить, а сплошная амнистия!
По утрянке заваливаюсь домой, а Влада Юрьевна лежит вся бледная на моем диване-кровати. Рядом Кизма пульс щупает.
– Что такое?
– Выкидыш.
Не удержался Николай Николаевич. Не видать Кизме мирового рекорда для своей науки. На нервной почве все получилось. Замдиректора Молодин додул, что у Кизмы она, и прихандекал с повинной. Для служебного положения он, видишь ли, не мог не разводиться. А жить, мол, можно и так. Ебать, в смысле. Не то пригрозил донести, что развращает в половых извращениях недоразвитого уголовника, то есть меня, и через меня же вырастить миллион узколобых для космоса задумала с Кизмой. Я так понял: Кизма его в живот боданул и теткиной спринцовкой его отхерачил.
Влада Юрьевна и выкинула, когда мы с уркой надрались у морга. Я за ней, как за родной, шестерил. Икры тогда до хера в магазинах было и крабов. Я утром проедусь на «букашке» – и в Елисеевский, купить чего-нибудь побацилистей. Ночью два раза парашу ее в гальюн выносил. Ведь по нашему большому коридору ходить опасно было. Сосед – Аркан Иванович Жаме – к бабам приставал, через окошко в ванну заглядывал, но трогать – не трогал. Стебанутый был на сексуальной почве. Каждый день бабу новую водил и подслушивал, как ссыт, и подсматривал шоколад из говна. Он же и стучал участковому, что в квартире творится, особенно на Кизму, как он в гальюне хохочет над чем-то. Кизму в Чека дергали, а он сказал:
– Смешно мне, гражданин начальник, что я человек – царь природы, разум у меня мировой, а вынужден, однако, сидеть в коммунальной квартире и срать как орангутанг какой-то. – Отбрил, в общем, Чека.
Короче говоря, выходил я Владу Юрьевну. Ходить уже начала. Я-то сколько уже сижу на голодной диете, не дроченый на работе и не ебаный в гостях. Веришь, яйцо одно неделю ломило, все распухло. Я пошел в гостиницу Гранд-отель помацать, что с ним (там в прихожей зеркало во весь рост). Подхожу, вынимаю, и, еби твою мать, – цветное кино! Яйцо-то мое все серо-буро-малиновое. Тут швейцар подбежал – седая борода и нос, что мое яйцо – шипит на ухо, в бок тычет: «Рыло, гадина, разъебай, на три года захотел? Запахивай! Франция, эвона на тебя смотрит!» Гляжу, на лестнице бабуля стоит. Наштукатуренная – аж щеки обвисли и, раскрывши ебало, за мной наблюдает, фотоаппарат наводит. Швейцар подмышку меня и на выход. Все еще вопит: «Деревня хуева! Ты бы еще в музей сходил! Для того ли в Москву приехал?»
Я у него за такие речуги червонец новыми из скулы взял и ему же на чай дал. Залыбился, гнида. Заходите, говорит, дорогие гости, всегда рады! Вот такое состояние у меня было. Но характер имею такой: решение принимаю, когда пора хуй к виску и кончать существование самоубийством.
Кемарил я на полу. Один раз не выдержал, рву кальсоны на мелкие кусочки, мосты за собой сжигаю. Встал на колени, голову в ее одеяло и говорю: «Не могу пытку такую терпеть – или помилуй, или кастрируй».
И что она мне отвечает? Не удивилась даже. Что ей отдаться не жалко, только ничего не выйдет – она фригидная. Не путай, мудило, с рыбой фри… И кончать, мол, не может – ей все равно. Так и с замдиректора жила. Если он залазит на нее – только рыло воротила и брезговала. Но муж есть муж, хоть и залазил раз в месяц. Стою на коленях, уткнувши лицо в одеяло, и дрожу. А она говорит:
– Вам, Николай, лучше с рыбой переспать, чем со мной. Такая женщина, как я, для мужчины одно оскорбление. Только не думайте, что жалко. Пожалуйста, ложитесь, снимайте тапочки.
Ну, думаю, Коля-Николай, никак нельзя тебе жидко обосраться, никак. Сейчас многого не помню. Не до разглядываний было, разглаживаний и засосов. Не помню, как начал, только пилил и урку международного вспоминал. Тот учил меня, что каждая баба вроде спящей царевны, и нужно так шарахнуть членом по ее хрустальному гробику, чтобы он, сука из Дома Фарфора, на мелкие кусочки разбился, и один кусочек-осколочек у бабы в сердце застрял, а другой у тебя в залупе задумался. Взял я себя в руки и чую вдруг такую ебитскую силу, и забиваю не чтоб серебряным молоточком, а изумрудной кувалдой заветную палочку, и что не хуй у меня, а цельный лазер. И веришь, что не двое нас, чую, а кто-то третий – не я и не она, но с другой стороны – мы же сами и есть. Ужас! Кошмар! Я тебе скажу – было страшно: отскочит мой сигизмунд власович от ее хрустального гробика и не совладает с ее фригидностью, с этой, чтоб она домуправшу подхватила, падалью. Как сейчас многого не помню, но додул все ж-таки, что не долбить надо, как отбойным молотком, а тонко изобретать. Видал в подарок Сталину китайское яйцо, а в нем другое, а в другом – еще штук десять? Все разные и нигде не треснутые. Видал? Так вот, додул я, что пилить Владу Юрьевну надо ювелирно. А она и в натуре, как рыба, дышит ровно, без удовольствия.
– Вот видите, – говорит, – Николай, вот видите?
И я чуть не плачу над спящей царевной, но резак мой не падает. Век буду его за это уважать и по возможности делать приятное. Отчаялся уж совсем в сардельку, блядь, и вдруг что слышу?
– О, Николай! Этого не может быть! Не может… Не может!
И все громче и громче, и дышит, как паровоз «ФД» на подъеме, и не замолкает ни на минуточку.
– Коля, родной! Не может этого быть! Ты слышишь, не может!
А я из последних сил рубаю, как в кино «Коммунист». Посмотри его, кирюха, обязательно. За всех мужиков Земли и прочих обитаемых миров рубаю и рубаю и в ушко ей шепчу, Владе Юрьевне:
– Может, может, может!
И вдруг она мне в губы впилась и закричала:
– Не-е-ет!
В этот момент – я с копыт. Очухиваюсь, у нее глаза уже закрыты, бледная, лет на десять помолодела (она же настолько старше меня!). Лежит в обмороке, я перебздел – вроде не дышит. Слезаю, бегу в чем был за водой на кухню, забыл, что без кальсон, и налетаю на Аркан Ивановича в коридоре. Прямо голым хером огулял его сзади, стукача позорного. Он в хипеж: посажу, уголовная харя, ничтожество! Это я-то ничтожество? Который женщину от вечного холода спас?! Я ему еще поджопника врезал. «Завтра, – говорю, – по утрянке потолкуем».
Прибегаю с водой, тряпочку на лоб и ватку с нашатырем. И тут она открывает глаза и смотрит, и не узнает.
– Вроде ты мне родной, – говорит.
Я лег рядом, обнял Владу Юрьевну и думаю: пиздец, теперь только ядерная заваруха может нас разлучить, а никакое стихийное бедствие, включая мое горение на трамвае «аннушка» или троллейбусе «букашка».
Утром приходит к нам Кизма с бутылкой, рыдает, целует меня и альтер эго называет. Я вышел, оставил его с Владой Юрьевной. Они поговорили, и с тех пор он успокоился. Но по пьянке альтер-эгой все равно называет.
Живем все хорошо. У замдиректора я два раза получку уводил. Четверо нас: три мужика и одна Влада Юрьевна, и все мы идем как по одному делу. Кизма микроскоп домой притаранил с реактивами разными, опыты продолжать.
– Наука, – говорит, – не пешеход и ее свистком хуй остановишь. Придется тебе, Николай, дрочить хоть изредка, чтобы нам время не терять.
– Платить, – спрашиваю, – кто будет? МОПР?
– Продержимся, – говорит Влада Юрьевна, – а сперма нам необходима хоть раз в неделю.
Ну, мне ее не жалко, чего-чего, а этого добра хватало на все. Про любовь я тебе пока помолчу. Да и не запомнишь ее никак. Поэтому человек и ебаться старается почаще, чтоб вспомнить. Чтоб трясонуло еще раз по мозгам с искрою. Одно скажу, каждую ночь, а поначалу и днем, мы оба с копыт летели, и кто первый шнифтом заворочает, то другому ватку с нашатырем под нос совал. Я, как прочухиваюсь, так спрашиваю:
– Ну, как, Влада Юрьевна, может это быть?
– Нет, – говорит, – не может. Это не для людей такое прекрасное мгновение, и, пожалуйста, не говори отвратительного слова «кончай», когда имеешь дело с бесконечностью. Как будто призываешь меня убить кого-то.
А я говорю:
– Тут еще бабушка надвое сказала – или убить, или родить.
О чем мы еще говорили, тебе знать не хера. Интимность это. Чего-то ты ссать часто бегаешь, вроде пива не пьем. Невыдержанная ты молодежь…
А время идет… Уже морганистов разоблачили, космополитам по мозгам двинули. Лысенко орден получил. Кизма пенсию схлопотал… Влада Юрьевна в Склифосовского старшей сестрой поступила, а я туда санитаром. Тяжелые времена были: на «букашке» меня, как рысь, обложили, на «аннушке» слух прошел, что карманник-невидимка объявился. Сам слышал, как один хер моржовый смеялся, что, мол, если я невидимка, то и деньжата наши невидимками заделались. Плохо все. Еще и Аркан Иванович шкодить стал: заявление тиснул, что Влада Юрьевна без прописки живет, и цветет в квартире половой бандитизм, а по ночам с обнаженными членами бегают. Вот блядище! А тронуть его нельзя – посадят. Я б его до самой сраки расколол, а там бы он сам рассыпался.
По утрянке выбегает на кухню с газетами и вслух политику хавает – Латинская Америка бурлит, Греция бурлит, Индонезия бурлит. А сам дрожит от такого бурления, вот-вот кончит, сукоедина мизерная.
– Кризис мировой капиталистической системы, слышите, Николай!
А сам каждый день по две новых бабы водит. Он парикмахер был дамский.
Вызывает раз меня участковый и говорит:
– Признавайся с ходу, занимаешься онанизмом?
Первый раз иду в сознанку.
– Занимаюсь, только статьи такой нету, – кодекс наизусть знаем.
У него шнифты на лоб:
– Зачем?
– Привык, – говорю, – с двенадцати лет по тюрьмам.
– Есть сигнал, что в микроскоп сперму рассматриваешь с соседом.
– Рассматриваем.
– Зачем? С какой целью?
– А интересно. Сами-то видели хоть раз?
– Тут, – говорит, – я допрашиваю. Чего же в ней интересного?
– Приходи, – приглашаю, – увидишь.
Задумался, отпустил в конце концов. Все равно бы ему санкции не дали. А тебе, Аркан Иванович Жаме, я такие уши заячьи приделаю, что ты у меня будешь жопой мыльные пузыри пускать вместе с Индонезией.
Работаю с Владой Юрьевной в одну смену, таскаю носилки, иногда на скорой езжу. И что-то начало происходить со мной, совсем воровать перестал, не могу, и все. Заболел, что ли? Или апатия заебла – не усек и как. Мне людей стало жалко, насмотрелся из-за этих людей! Видел разных: и простреленных, и ебанутых с девятого этажа, и кислотой облитых, и сотрясение мозгов… А один мудак кисточку для бритья проглотил, другой четвертинку съел, третий сказал бабе: «Будешь блядовать, ноги из жопы выдерну». И выдернул одну, другую соседи не дали. Я ее на носилках нес. А под машины как попадает наш брат! И политуру жрет с одеколоном! До слепоты ведь! Ебитская сила, какие людям мучения! И вот, допустим, я у барана лопатник ущипнул, а он рухнулся, ебало раскрыл и под полуторку попал к тому же. И вообще, если человеку так перепадает, что и режут его, и печенки отбивают, и бритвой по глазам моют, и из жопы ноги выдирают, то что же я, тварь позорная, пропадло с бельмом, еще и обворовываю человека. Не может так продолжаться. Завязал, полегчало, даже в баню стал ходить.
А Аркан Иванович Жаме вдруг заболел воспалением легких, попросил Владу Юрьевну за деньги уколы делать и целый курс витаминов колоть. Тут я сообразил, что делать надо. Уколы я к тому времени сам насобачился ставить. Надо сказать откровенно, кирюха, Аркан Иванович Жаме был уродина человеческая: весь в волосне рыжей, сивой от пяток до ушей – укола на жопе не сделаешь. Пришлось брить. Уж я его помучил без намыливания. Поскреб. «Лежи, – говорю, – не бурли».
По биологии я уже кое-что петрил, сообразил: вот кто половой бандюга, а не я совсем. Слишком много силы в яйцах у Аркана Ивановича Жаме, слишком много! Оттого ты, сукин сын, и в парикмахерские женские подался, подкнокиваешь, как соседи законное половое сношение совершают и политику хаваешь, чуть не кончаешь, колени бурлят, тварь. Гормона в тебе лишнего до хуя, чирей из-под слепой кишки, гнида пустая!
Короче говоря, достал я препараты тестостерона или еще какого и целый месяц колол Аркана Ивановича Жаме. Препарат же тот постепенно мужика в бабу превращает без всякого понта. Наблюдения веду: смотрю, у моего Аркан Ивановича Жаме движения мягче стали, мурлычет что-то, в почтовый ящик третий день не лазит, сволочь, и по телефону не рычит, как раньше, плешь бритая на жопе не зарастает, – гормон на волосню, значит, подействовал.
– Коленька-кисуленька, – просит, – побрей меня всего, хочу быть, наконец, голым.
– Ну, уж это я ебу, – говорю, – бесплатно брить!
– Я заплачу, не бойся.
Двести рублей дает. Три тюбика мыльной пасты выдавил на него, две пачки лезвий потратил. Побрил. Раз завязал, то так не грех и подработать.
Исправляться стал Аркан Иванович Жаме, лицом побелел, в бедрах раздался, ходит по коридору и плечами, как проститутка, поводит, глаза прищуривает, перерожденец сраный. Картошку чистит и поет: «Я вся горю, не пойму отчего…» Даже стыдно.
Стал в кодексе рыться, статью такую искать – за переделку мужика в бабу. Не нашел. Решил, что подведут под тяжкие телесные. А он меня уже клеить начал: «Потри спинку своей рукой и массаж сделай – плачу по высшей таксе».
Пять тысяч старыми я верняком содрал с него. Один раз ночью подстерег в коридоре, в муде мое вцепился и в свою комнату тащит. Я ему врезал в глаза – и он успокоился. Сейчас из женской парикмахерской в мужскую перешел.
А тут Сталин дубаря дал. Пробрался я к международному урке – он на Пушкинской жил. Свесились из окна, косяка на толпу давим. Ну и народу! У меня аж руки зачесались, несмотря, что завязал. Каша! Один к одному. Я бы в такой каше обогатился, падлой быть, на всю жизнь, дай он дубаря лет на пять раньше. Для нашего брата-карманника такой фарт раз в сто лет выпадает. Урка международный тут и припомнил, как он на Ходынке щипал, когда царя короновали, Николу. Мальчишка еще был, на триста рублей золотом наказал фраеров каких-то. Хвалил Сталина. Другой, говорит, камеру так держать не мог, как он страну держал. В законе был. А у меня, хошь верь, хошь не верь, – помацать на него не тянуло.
Ты, я вижу, придавить не прочь? Ну уж, хуюшки! Ты меня, трекалу, подзавел, ты и слушай. Чифирку сейчас заварим. Конец скоро. К нашим дням приближаемся. Но если ты, подлюга, ботало свое распустишь, и хоть кому капнешь, что здесь слыхал, я, ебать меня в нюх, схаваю тебя и анализ кала даже не сделаю, понял? Научная тайна – это тебе не хуй собачий, а собачачий. Пей, не обижайся. Я же не злой, я нервный, второго такого на земном шаре нема. Отвечаю, блядь человек буду, рупь за сто.
Вот ты сидишь, пьешь, икорочкой закусываешь, банку крабов сметал казенную, а балык и севрюжку уж и за хуй не считаешь. А ведь мне эту бацилу по спецнаряду выдают, как важному научному объекту и субъекту.
Ну, ладно! Будь здоров! Я тебя к дрозофилам пристрою, к мушкам. Да, нет! Эрекцию вызывают другие мушки, шампанские. У нас их пока не разводят. А эрекция, это когда встает, чухно ты темное. Ну, откуда же я знаю, почему у тебя встает от шампанского. Что я, Троцкий, что ли? Ну сука, не дай господь, попадешь к такому прокурору, как ты, – за год дело не кончит. До пересылки ноги не дотянешь. Слушай, мизер.
Тут амнистия. Тетка пишет, что закрутила хер в рубашку с надзирателем Юркой. Вышла за зону и стала жить с ним.
Кизму дернули в академию и говорят: принимай лабораторию, Молодина мы прогоним по пизде мешалкой. Ну и ну! Как повернул дело Никита! Кизма, конечно, меня и Владу Юрьевну тоже тягает наверх. И тут началась основная моя жизнь. В месяц гребу пятьсот-шестьсот новыми, жопа, а не старыми. Такую цену на малофейку выбил Кизма в банке. Владу Юрьевну я успокоил: и на нее хватит и на два НИИ. А опыты опять пошли сложные, лаборатория сексологией начала заниматься. Дрочить – это что! – пустяк. На меня приборы стали вешать, датчики. Места на мне и на хуе нет свободного. Сижу, весь в проводе обвязанный, смотрю на приборы и экраны разные. Как кончаю, так на них стрелки бегают и чего-то мигает. Интересно! А Кизма орет: «Внимание! Оргазм!» и биотоки записывает! И еще он открыл, что во мне энергия скрыта громадная при оргазме, и если ее, как говорится, приручить, то она почище атомной бомбы поможет людям в гражданских целях. Понял?
Опыты ставили: только начнет меня забирать, а на рельсах электричка с моторчиком бегает быстрей, все быстрей, а сначала – медленно. Прерываю мастурбацию – электричка стоит, как вкопанная. Я по новой – трогается. Ее в Детском Мире купили. А если дети докумекают, что к чему? Тоже сволочи, нашли, что выпускать. Ладно, докладываю Кизме: «Готов к оргазму». А электричка чуть с рельсов не сходит, по кругу бегает и останавливается не сразу. Академик (тот самый) приходил смотреть. Ужаснулся. У! Сколько еще в человеке не открыто! Формулу вывели. Теперь инженеры пускай рогами шевелят. Самое трудное – не растерять эту энергию, понял? Она же, падла, по всему телу разбегается, пропадает в атмосфере и даже в памяти не остается – хуже плазмы термоядерной. Академик сказал:
– Продолжайте, дружочки, опыты. Человек решит эту проблему, если ему не будут мешать лысенки.
Я еще поддакнул и говорю:
– Лысенку давно пора «Политанией» вывести.
– Что за «Политания» такая? – спрашивает.
Объяснил, как мог. Изумился академик:
– В каком говне живет человек, какие звери подлые его кусают, а он все к звездам, к звездам, сволочь дерзновенная и великолепная!
Я академику в ответ толкую, что, если мандавошки одолевают, то не то, чтобы к звездам, а и в аптеку залетишь. Не постесняешься «Политании» спросить.
Короче, загребаться стал приличный кусок. Что я, блядь, Днепрогэс, что ли, даром энергию отдавать! Если электричка ездит, значит, плати уж по совместительству.
Спиртяги взял (лабораторию прикрыли, завтра не дрочить), можно и накиряться. Выпили. Предупредил я его, чтобы поосторожней рассказывал, как границу перепрыгивал до тридцатого года в экспрессах, а то космополитизм пришьют. А бедный мой международный урка приуныл. Он же три языка знает и четыре «фени»: польский, немецкий и финляндский. Правда, на них только полиция понимает и проститутки, но и так бы он на Родине сгодился, насчет чертежи какие пиздануть из сейфа у Форда или дипломата полотнуть за все ланцы и ноты дипломатические.
– Ты знаешь, лох, – говорит урка, – сколько я посольств перемолотил за границей? В Берлине брал греческое и японское, а в Праге, сукой мне быть, – немецкое и чехословацкое. Но в Москве – ни-ни! Только за границей. Я ведь что заметил?! Когда прием и общая гужовка, эти послы становятся доверчивыми. В Берлине я с Феденькой-эмигрантом (он шоферил у Круппа) подъезжал к посольству на мерседес-бенчике. На мне смокинг и котел, чин-чинарем. Вхожу, – говорит урка, – по коврам в темных очках, по лестнице по запаху канаю в залу, где закуски стоят. Самое главное в нашей профессии – это пересилить аппетит и тягу выпить. А послы могут за обе щеки. На столе – поросята жареные, колбасы отдельные, в блюдцах фазаны лежат, все в перьях, век мне свободы не видать, если не веришь. Попробуй тут удержись… Слюни, как у верблюда, текут, живот подводит… В Берлине вшивенько с бацилой тогда было. Все больше черный да черствый. Но работа есть работа. Просто так щипать я и в Москве мог. Выбираю посла с шеей покраснее и толстого. Худого уделать трудно: он, как необъезженный, вздрагивает, если прикоснешься, и глазом косит, тварь. Выбираю его с красной шеей в тот момент, когда он косточку обгладывает поросячью или же от фазана, стонет, вроде кончает от удовольствия, глаза под хрустальную люстру вываливает, падаль. Объяви ты его родному государству войну – не оторвется от косточки. Тут-то я, – говорит урка, – левой вежливо за шампанским тянусь, а правой беру рыжие часы или лопатник с валютой. Куда там! Исключительно занят косточкой. Теперь вся воля нужна, чтобы отвалиться от стола с бацилой. Отваливаю. Феденька уже кнокает меня у подъезда. И подает шестерка котелок. Я по-немецки выучил, трекаю, себя называю. Другой шестерка орет: «Машину статс-секретарю Козолупии!» Феденька выруливает, и мы солидно рвем ужинать. Нагло работали. Кому я мешал? Я же враждебную дипломатию подрывал и даже не закусывал, – сказал урка и запел: – На границе тучи ходят хмуро…
Я сижу, слушаю заботливо. Подольше бы говорил. Посоветовал ему в Чека написать, попроситься. Он говорит, уже писал и ответ пришел: ждать, когда вызовут. Я ему не поверил.
– Что такое морганизм, – спрашиваю, – знаешь? – и рассказываю, как мне его пришить хотели.
Международный урка загорелся сразу, забыл свои посольства и экспрессы.
– Пошли, – говорит, – возьмем их с поличным. Пошли в морг!
А во мне такая любовь и тоска, что я согласился. Поддали для душка и тронулись. Морг этот за нашим институтом во дворе находился. Зимняя дача. Окна до половины, как в бане, замазаны. Свет дневной, какой-то бескровный. Встали мы на цыпочки и стали косяка давить. Никого нет, кроме покойников. Лежат они голые, трупов шесть, и с ихних бетонных кроватей вода капает: обмывали. А в проходе шланг из стороны в сторону вертухается, вода из него хлещет. Дядя Вася, видимо, забыл выключить. Не поймешь, где баба, где мужик, да и все равно это. Ноги у меня подкосились от страха и слабости. Ничего нет страшнее для меня – карманника, когда человек голый и нет на нем карманов. На пляже я не знаю, куда руки девать. В бане, блядь, особенно безработицу чувствую. Но там, хоть голые, без карманов, но живые, а тут – мертвые. Полный пессимизм. А международный урка прилип к окну – не оторвать. Прижег ему голяшку сигаретой, сразу оторвался, разъебай. «Хули, – говорю, – подъезд раскрыл? Нету ничего интересного». А он уперся, что, мол, наоборот. И что как угодно может он себя представить: и в Монте-Карло, где он ухитрился спиздить у крупье лопаточку, что деньги гребет (на хера ее только пиздить – неизвестно), и в спальне посла Японии в Копенгагене, а в Касабланке он на спор целый бордель переебал, девятнадцать палок кинул, пять долларов выиграл, и в Карлсбаде – в тазике с грязью, ну, где хочешь, там он себя может представить. А в морге («Век, – говорит, – мне свободы не видать, изрубить мне залупу на царском пятаке в мелкие кусочки») не могу – и все. Вот загадка, отрыжка курвы! Смотрю – и не могу. И лучше – не надо. Эту границу никогда не поздно перейти. А пока хули унывать?!
Еще поддали… Сидим в кустах, как лунатики, и поддаем. Я и плакать тогда начал, ковыряю в дупле спичкой и реву, сукоедина, как гудок фабрики им. Фрунзе. Международный урка думает, что я смерти и трупов перебздел, нервишки не выдержали. А у меня одно на уме. Я говорю: «Смерть ебу, понял?»
– Ты-то ее ебешь, – говорит урка, – а она с тебя не слазит, мослами пришпоривает.
Тут я не выдержал и раскололся урке, что мою малофейку без моей помощи перевели в организм Влады Юрьевны и попала она туда впервые в истории. Как быть? Может, ковырнуть, а уж сам по новой накачаю? Или идти в роддом с кешарем и букет в Ц.П.К.О. спиздить? Как я его на руки возьму и баюкать буду? У меня, чую, комплекс неполноценности начинает вздрагивать. Зачем они это выдумали, бляди? Разве не мог бы я просто палку кинуть со своей-то злой малофейкой? И чего оргазму зря пропадать?! Я, сучий мир, еще, слава богу, не машина, и муде у меня не сварное, не на гайках. Правильно, – думаю, – Молодин – замдиректор – ломиком пизду искусственную раскурочил, одно место мокрое осталось от нее – ебанутый нейтронами Николай Николаевич. Обидно мне стало. Как быть?
Урка слушает, хохочет. «Такой инцидент был, – говорит, – у нас в Воркуте. Один фраер пятерку волок, год оставался. Приезжает к нему баба на свидание с пацаном-двухлеткой. Он ее с вахты вытолкал и разгонять начал: «Падла такая-сякая, проститутка! Меня тут исправляют, а ты ебешься с кем попало, алиментов захотела, шантажистка!» и даже опер возмутился: «Такая нахаловка у нас не прохезает. Мы на стороне заключенных, да и личных свиданий у вас не было, товарищ Ляпина, ни одной палки, потому, что муж ваш – фашистская сволочь, отказчик, саботажник. Идите на хуй, откуда явились!» Баба – в слезы, доказывает: «Приходил Ляпин в командировку, пили и слова говорили». А Ляпин кричит: «Конвой, бей в нее прямой наводкой! Пускай, сука, деньги проверяет, не отходя от кассы! Шантаж!» С тем баба и уехала, а ведь Ляпин, сволочь, в побег по натуре ходил. Я один знал. Нас тогда не считали даже. Мороз – сорок пять градусов, жрать – ни хуя и убежать некуда. А Ляпин бегал. И все с концами. Наебется, как паук, и обратно чешет. Талант громадный был: из Майданека бегал, не то что с Воркуты. «Я, – говорит, – поебаться бегу, так как дрочить не уважаю из принципа». Такого человека любая разведка разорвала бы на части. Я – говно по сравнению с ним».
Много еще чего мы натрекали друг другу с уркой. В морг так никто и не приходил похариться.
– Ты пей, кирюха, скоро конец, самое интересное начинается, а я поссать сбегаю. Ладно, иди ты первый. Я постарше – потерплю. Ну вот! Ведь правда, скажи ты мне, хорошо, если ссышь и не щиплет с резью, если, к примеру, жрешь и запором не мучаешься. Принесет баба с похмелья кружку воды, а ты ей в ножки кланяешься, и, блядью мне быть, не знаешь, что лучше – вода или баба. И она загадка, и вода тоже. Ведь ее господь бог по молекуле собирал да по атому: два водорода, один кислород. А если лишний какой – то пиздец! – Уже не опохмелишься. Чудо! Или воздух возьми. Ты об нем когда думаешь? Вот и главное. Хули думать, если его не видно! А в нем каких только газов нет?! Навалом! И все прозрачные, чтобы ты, болван, дальше своего носа смотреть мог, тварь ты, творцу нашему не благодарная, жопа близорукая. «Не видно!» О воздухе, о воде, о ебле, о смерти… Тогда и жить будем радостнее и благодарнее. Не жизнь, чтоб мне сгнить, а сплошная амнистия!
По утрянке заваливаюсь домой, а Влада Юрьевна лежит вся бледная на моем диване-кровати. Рядом Кизма пульс щупает.
– Что такое?
– Выкидыш.
Не удержался Николай Николаевич. Не видать Кизме мирового рекорда для своей науки. На нервной почве все получилось. Замдиректора Молодин додул, что у Кизмы она, и прихандекал с повинной. Для служебного положения он, видишь ли, не мог не разводиться. А жить, мол, можно и так. Ебать, в смысле. Не то пригрозил донести, что развращает в половых извращениях недоразвитого уголовника, то есть меня, и через меня же вырастить миллион узколобых для космоса задумала с Кизмой. Я так понял: Кизма его в живот боданул и теткиной спринцовкой его отхерачил.
Влада Юрьевна и выкинула, когда мы с уркой надрались у морга. Я за ней, как за родной, шестерил. Икры тогда до хера в магазинах было и крабов. Я утром проедусь на «букашке» – и в Елисеевский, купить чего-нибудь побацилистей. Ночью два раза парашу ее в гальюн выносил. Ведь по нашему большому коридору ходить опасно было. Сосед – Аркан Иванович Жаме – к бабам приставал, через окошко в ванну заглядывал, но трогать – не трогал. Стебанутый был на сексуальной почве. Каждый день бабу новую водил и подслушивал, как ссыт, и подсматривал шоколад из говна. Он же и стучал участковому, что в квартире творится, особенно на Кизму, как он в гальюне хохочет над чем-то. Кизму в Чека дергали, а он сказал:
– Смешно мне, гражданин начальник, что я человек – царь природы, разум у меня мировой, а вынужден, однако, сидеть в коммунальной квартире и срать как орангутанг какой-то. – Отбрил, в общем, Чека.
Короче говоря, выходил я Владу Юрьевну. Ходить уже начала. Я-то сколько уже сижу на голодной диете, не дроченый на работе и не ебаный в гостях. Веришь, яйцо одно неделю ломило, все распухло. Я пошел в гостиницу Гранд-отель помацать, что с ним (там в прихожей зеркало во весь рост). Подхожу, вынимаю, и, еби твою мать, – цветное кино! Яйцо-то мое все серо-буро-малиновое. Тут швейцар подбежал – седая борода и нос, что мое яйцо – шипит на ухо, в бок тычет: «Рыло, гадина, разъебай, на три года захотел? Запахивай! Франция, эвона на тебя смотрит!» Гляжу, на лестнице бабуля стоит. Наштукатуренная – аж щеки обвисли и, раскрывши ебало, за мной наблюдает, фотоаппарат наводит. Швейцар подмышку меня и на выход. Все еще вопит: «Деревня хуева! Ты бы еще в музей сходил! Для того ли в Москву приехал?»
Я у него за такие речуги червонец новыми из скулы взял и ему же на чай дал. Залыбился, гнида. Заходите, говорит, дорогие гости, всегда рады! Вот такое состояние у меня было. Но характер имею такой: решение принимаю, когда пора хуй к виску и кончать существование самоубийством.
Кемарил я на полу. Один раз не выдержал, рву кальсоны на мелкие кусочки, мосты за собой сжигаю. Встал на колени, голову в ее одеяло и говорю: «Не могу пытку такую терпеть – или помилуй, или кастрируй».
И что она мне отвечает? Не удивилась даже. Что ей отдаться не жалко, только ничего не выйдет – она фригидная. Не путай, мудило, с рыбой фри… И кончать, мол, не может – ей все равно. Так и с замдиректора жила. Если он залазит на нее – только рыло воротила и брезговала. Но муж есть муж, хоть и залазил раз в месяц. Стою на коленях, уткнувши лицо в одеяло, и дрожу. А она говорит:
– Вам, Николай, лучше с рыбой переспать, чем со мной. Такая женщина, как я, для мужчины одно оскорбление. Только не думайте, что жалко. Пожалуйста, ложитесь, снимайте тапочки.
Ну, думаю, Коля-Николай, никак нельзя тебе жидко обосраться, никак. Сейчас многого не помню. Не до разглядываний было, разглаживаний и засосов. Не помню, как начал, только пилил и урку международного вспоминал. Тот учил меня, что каждая баба вроде спящей царевны, и нужно так шарахнуть членом по ее хрустальному гробику, чтобы он, сука из Дома Фарфора, на мелкие кусочки разбился, и один кусочек-осколочек у бабы в сердце застрял, а другой у тебя в залупе задумался. Взял я себя в руки и чую вдруг такую ебитскую силу, и забиваю не чтоб серебряным молоточком, а изумрудной кувалдой заветную палочку, и что не хуй у меня, а цельный лазер. И веришь, что не двое нас, чую, а кто-то третий – не я и не она, но с другой стороны – мы же сами и есть. Ужас! Кошмар! Я тебе скажу – было страшно: отскочит мой сигизмунд власович от ее хрустального гробика и не совладает с ее фригидностью, с этой, чтоб она домуправшу подхватила, падалью. Как сейчас многого не помню, но додул все ж-таки, что не долбить надо, как отбойным молотком, а тонко изобретать. Видал в подарок Сталину китайское яйцо, а в нем другое, а в другом – еще штук десять? Все разные и нигде не треснутые. Видал? Так вот, додул я, что пилить Владу Юрьевну надо ювелирно. А она и в натуре, как рыба, дышит ровно, без удовольствия.
– Вот видите, – говорит, – Николай, вот видите?
И я чуть не плачу над спящей царевной, но резак мой не падает. Век буду его за это уважать и по возможности делать приятное. Отчаялся уж совсем в сардельку, блядь, и вдруг что слышу?
– О, Николай! Этого не может быть! Не может… Не может!
И все громче и громче, и дышит, как паровоз «ФД» на подъеме, и не замолкает ни на минуточку.
– Коля, родной! Не может этого быть! Ты слышишь, не может!
А я из последних сил рубаю, как в кино «Коммунист». Посмотри его, кирюха, обязательно. За всех мужиков Земли и прочих обитаемых миров рубаю и рубаю и в ушко ей шепчу, Владе Юрьевне:
– Может, может, может!
И вдруг она мне в губы впилась и закричала:
– Не-е-ет!
В этот момент – я с копыт. Очухиваюсь, у нее глаза уже закрыты, бледная, лет на десять помолодела (она же настолько старше меня!). Лежит в обмороке, я перебздел – вроде не дышит. Слезаю, бегу в чем был за водой на кухню, забыл, что без кальсон, и налетаю на Аркан Ивановича в коридоре. Прямо голым хером огулял его сзади, стукача позорного. Он в хипеж: посажу, уголовная харя, ничтожество! Это я-то ничтожество? Который женщину от вечного холода спас?! Я ему еще поджопника врезал. «Завтра, – говорю, – по утрянке потолкуем».
Прибегаю с водой, тряпочку на лоб и ватку с нашатырем. И тут она открывает глаза и смотрит, и не узнает.
– Вроде ты мне родной, – говорит.
Я лег рядом, обнял Владу Юрьевну и думаю: пиздец, теперь только ядерная заваруха может нас разлучить, а никакое стихийное бедствие, включая мое горение на трамвае «аннушка» или троллейбусе «букашка».
Утром приходит к нам Кизма с бутылкой, рыдает, целует меня и альтер эго называет. Я вышел, оставил его с Владой Юрьевной. Они поговорили, и с тех пор он успокоился. Но по пьянке альтер-эгой все равно называет.
Живем все хорошо. У замдиректора я два раза получку уводил. Четверо нас: три мужика и одна Влада Юрьевна, и все мы идем как по одному делу. Кизма микроскоп домой притаранил с реактивами разными, опыты продолжать.
– Наука, – говорит, – не пешеход и ее свистком хуй остановишь. Придется тебе, Николай, дрочить хоть изредка, чтобы нам время не терять.
– Платить, – спрашиваю, – кто будет? МОПР?
– Продержимся, – говорит Влада Юрьевна, – а сперма нам необходима хоть раз в неделю.
Ну, мне ее не жалко, чего-чего, а этого добра хватало на все. Про любовь я тебе пока помолчу. Да и не запомнишь ее никак. Поэтому человек и ебаться старается почаще, чтоб вспомнить. Чтоб трясонуло еще раз по мозгам с искрою. Одно скажу, каждую ночь, а поначалу и днем, мы оба с копыт летели, и кто первый шнифтом заворочает, то другому ватку с нашатырем под нос совал. Я, как прочухиваюсь, так спрашиваю:
– Ну, как, Влада Юрьевна, может это быть?
– Нет, – говорит, – не может. Это не для людей такое прекрасное мгновение, и, пожалуйста, не говори отвратительного слова «кончай», когда имеешь дело с бесконечностью. Как будто призываешь меня убить кого-то.
А я говорю:
– Тут еще бабушка надвое сказала – или убить, или родить.
О чем мы еще говорили, тебе знать не хера. Интимность это. Чего-то ты ссать часто бегаешь, вроде пива не пьем. Невыдержанная ты молодежь…
А время идет… Уже морганистов разоблачили, космополитам по мозгам двинули. Лысенко орден получил. Кизма пенсию схлопотал… Влада Юрьевна в Склифосовского старшей сестрой поступила, а я туда санитаром. Тяжелые времена были: на «букашке» меня, как рысь, обложили, на «аннушке» слух прошел, что карманник-невидимка объявился. Сам слышал, как один хер моржовый смеялся, что, мол, если я невидимка, то и деньжата наши невидимками заделались. Плохо все. Еще и Аркан Иванович шкодить стал: заявление тиснул, что Влада Юрьевна без прописки живет, и цветет в квартире половой бандитизм, а по ночам с обнаженными членами бегают. Вот блядище! А тронуть его нельзя – посадят. Я б его до самой сраки расколол, а там бы он сам рассыпался.
По утрянке выбегает на кухню с газетами и вслух политику хавает – Латинская Америка бурлит, Греция бурлит, Индонезия бурлит. А сам дрожит от такого бурления, вот-вот кончит, сукоедина мизерная.
– Кризис мировой капиталистической системы, слышите, Николай!
А сам каждый день по две новых бабы водит. Он парикмахер был дамский.
Вызывает раз меня участковый и говорит:
– Признавайся с ходу, занимаешься онанизмом?
Первый раз иду в сознанку.
– Занимаюсь, только статьи такой нету, – кодекс наизусть знаем.
У него шнифты на лоб:
– Зачем?
– Привык, – говорю, – с двенадцати лет по тюрьмам.
– Есть сигнал, что в микроскоп сперму рассматриваешь с соседом.
– Рассматриваем.
– Зачем? С какой целью?
– А интересно. Сами-то видели хоть раз?
– Тут, – говорит, – я допрашиваю. Чего же в ней интересного?
– Приходи, – приглашаю, – увидишь.
Задумался, отпустил в конце концов. Все равно бы ему санкции не дали. А тебе, Аркан Иванович Жаме, я такие уши заячьи приделаю, что ты у меня будешь жопой мыльные пузыри пускать вместе с Индонезией.
Работаю с Владой Юрьевной в одну смену, таскаю носилки, иногда на скорой езжу. И что-то начало происходить со мной, совсем воровать перестал, не могу, и все. Заболел, что ли? Или апатия заебла – не усек и как. Мне людей стало жалко, насмотрелся из-за этих людей! Видел разных: и простреленных, и ебанутых с девятого этажа, и кислотой облитых, и сотрясение мозгов… А один мудак кисточку для бритья проглотил, другой четвертинку съел, третий сказал бабе: «Будешь блядовать, ноги из жопы выдерну». И выдернул одну, другую соседи не дали. Я ее на носилках нес. А под машины как попадает наш брат! И политуру жрет с одеколоном! До слепоты ведь! Ебитская сила, какие людям мучения! И вот, допустим, я у барана лопатник ущипнул, а он рухнулся, ебало раскрыл и под полуторку попал к тому же. И вообще, если человеку так перепадает, что и режут его, и печенки отбивают, и бритвой по глазам моют, и из жопы ноги выдирают, то что же я, тварь позорная, пропадло с бельмом, еще и обворовываю человека. Не может так продолжаться. Завязал, полегчало, даже в баню стал ходить.
А Аркан Иванович Жаме вдруг заболел воспалением легких, попросил Владу Юрьевну за деньги уколы делать и целый курс витаминов колоть. Тут я сообразил, что делать надо. Уколы я к тому времени сам насобачился ставить. Надо сказать откровенно, кирюха, Аркан Иванович Жаме был уродина человеческая: весь в волосне рыжей, сивой от пяток до ушей – укола на жопе не сделаешь. Пришлось брить. Уж я его помучил без намыливания. Поскреб. «Лежи, – говорю, – не бурли».
По биологии я уже кое-что петрил, сообразил: вот кто половой бандюга, а не я совсем. Слишком много силы в яйцах у Аркана Ивановича Жаме, слишком много! Оттого ты, сукин сын, и в парикмахерские женские подался, подкнокиваешь, как соседи законное половое сношение совершают и политику хаваешь, чуть не кончаешь, колени бурлят, тварь. Гормона в тебе лишнего до хуя, чирей из-под слепой кишки, гнида пустая!
Короче говоря, достал я препараты тестостерона или еще какого и целый месяц колол Аркана Ивановича Жаме. Препарат же тот постепенно мужика в бабу превращает без всякого понта. Наблюдения веду: смотрю, у моего Аркан Ивановича Жаме движения мягче стали, мурлычет что-то, в почтовый ящик третий день не лазит, сволочь, и по телефону не рычит, как раньше, плешь бритая на жопе не зарастает, – гормон на волосню, значит, подействовал.
– Коленька-кисуленька, – просит, – побрей меня всего, хочу быть, наконец, голым.
– Ну, уж это я ебу, – говорю, – бесплатно брить!
– Я заплачу, не бойся.
Двести рублей дает. Три тюбика мыльной пасты выдавил на него, две пачки лезвий потратил. Побрил. Раз завязал, то так не грех и подработать.
Исправляться стал Аркан Иванович Жаме, лицом побелел, в бедрах раздался, ходит по коридору и плечами, как проститутка, поводит, глаза прищуривает, перерожденец сраный. Картошку чистит и поет: «Я вся горю, не пойму отчего…» Даже стыдно.
Стал в кодексе рыться, статью такую искать – за переделку мужика в бабу. Не нашел. Решил, что подведут под тяжкие телесные. А он меня уже клеить начал: «Потри спинку своей рукой и массаж сделай – плачу по высшей таксе».
Пять тысяч старыми я верняком содрал с него. Один раз ночью подстерег в коридоре, в муде мое вцепился и в свою комнату тащит. Я ему врезал в глаза – и он успокоился. Сейчас из женской парикмахерской в мужскую перешел.
А тут Сталин дубаря дал. Пробрался я к международному урке – он на Пушкинской жил. Свесились из окна, косяка на толпу давим. Ну и народу! У меня аж руки зачесались, несмотря, что завязал. Каша! Один к одному. Я бы в такой каше обогатился, падлой быть, на всю жизнь, дай он дубаря лет на пять раньше. Для нашего брата-карманника такой фарт раз в сто лет выпадает. Урка международный тут и припомнил, как он на Ходынке щипал, когда царя короновали, Николу. Мальчишка еще был, на триста рублей золотом наказал фраеров каких-то. Хвалил Сталина. Другой, говорит, камеру так держать не мог, как он страну держал. В законе был. А у меня, хошь верь, хошь не верь, – помацать на него не тянуло.
Ты, я вижу, придавить не прочь? Ну уж, хуюшки! Ты меня, трекалу, подзавел, ты и слушай. Чифирку сейчас заварим. Конец скоро. К нашим дням приближаемся. Но если ты, подлюга, ботало свое распустишь, и хоть кому капнешь, что здесь слыхал, я, ебать меня в нюх, схаваю тебя и анализ кала даже не сделаю, понял? Научная тайна – это тебе не хуй собачий, а собачачий. Пей, не обижайся. Я же не злой, я нервный, второго такого на земном шаре нема. Отвечаю, блядь человек буду, рупь за сто.
Вот ты сидишь, пьешь, икорочкой закусываешь, банку крабов сметал казенную, а балык и севрюжку уж и за хуй не считаешь. А ведь мне эту бацилу по спецнаряду выдают, как важному научному объекту и субъекту.
Ну, ладно! Будь здоров! Я тебя к дрозофилам пристрою, к мушкам. Да, нет! Эрекцию вызывают другие мушки, шампанские. У нас их пока не разводят. А эрекция, это когда встает, чухно ты темное. Ну, откуда же я знаю, почему у тебя встает от шампанского. Что я, Троцкий, что ли? Ну сука, не дай господь, попадешь к такому прокурору, как ты, – за год дело не кончит. До пересылки ноги не дотянешь. Слушай, мизер.
Тут амнистия. Тетка пишет, что закрутила хер в рубашку с надзирателем Юркой. Вышла за зону и стала жить с ним.
Кизму дернули в академию и говорят: принимай лабораторию, Молодина мы прогоним по пизде мешалкой. Ну и ну! Как повернул дело Никита! Кизма, конечно, меня и Владу Юрьевну тоже тягает наверх. И тут началась основная моя жизнь. В месяц гребу пятьсот-шестьсот новыми, жопа, а не старыми. Такую цену на малофейку выбил Кизма в банке. Владу Юрьевну я успокоил: и на нее хватит и на два НИИ. А опыты опять пошли сложные, лаборатория сексологией начала заниматься. Дрочить – это что! – пустяк. На меня приборы стали вешать, датчики. Места на мне и на хуе нет свободного. Сижу, весь в проводе обвязанный, смотрю на приборы и экраны разные. Как кончаю, так на них стрелки бегают и чего-то мигает. Интересно! А Кизма орет: «Внимание! Оргазм!» и биотоки записывает! И еще он открыл, что во мне энергия скрыта громадная при оргазме, и если ее, как говорится, приручить, то она почище атомной бомбы поможет людям в гражданских целях. Понял?
Опыты ставили: только начнет меня забирать, а на рельсах электричка с моторчиком бегает быстрей, все быстрей, а сначала – медленно. Прерываю мастурбацию – электричка стоит, как вкопанная. Я по новой – трогается. Ее в Детском Мире купили. А если дети докумекают, что к чему? Тоже сволочи, нашли, что выпускать. Ладно, докладываю Кизме: «Готов к оргазму». А электричка чуть с рельсов не сходит, по кругу бегает и останавливается не сразу. Академик (тот самый) приходил смотреть. Ужаснулся. У! Сколько еще в человеке не открыто! Формулу вывели. Теперь инженеры пускай рогами шевелят. Самое трудное – не растерять эту энергию, понял? Она же, падла, по всему телу разбегается, пропадает в атмосфере и даже в памяти не остается – хуже плазмы термоядерной. Академик сказал:
– Продолжайте, дружочки, опыты. Человек решит эту проблему, если ему не будут мешать лысенки.
Я еще поддакнул и говорю:
– Лысенку давно пора «Политанией» вывести.
– Что за «Политания» такая? – спрашивает.
Объяснил, как мог. Изумился академик:
– В каком говне живет человек, какие звери подлые его кусают, а он все к звездам, к звездам, сволочь дерзновенная и великолепная!
Я академику в ответ толкую, что, если мандавошки одолевают, то не то, чтобы к звездам, а и в аптеку залетишь. Не постесняешься «Политании» спросить.
Короче, загребаться стал приличный кусок. Что я, блядь, Днепрогэс, что ли, даром энергию отдавать! Если электричка ездит, значит, плати уж по совместительству.