Чем бы всё закончилось – бог знает, но тут рука юноши натолкнулась на ребристый ствол сосны, и он привалился к нему: сначала – боком, а потом, повернувшись на четверть оборота – спиной. Окружающее пространство стало постепенно насыщаться воздухом, и Скрябин, издавая горлом диковинные звуки, начал втягивать его в себя.
   Миша, стоявший всего в полушаге от своего друга, ничего этого не замечал; он смотрел вперед – туда, где посреди сосновой рощицы догорали куски того, что час назад было лучшим в мире авиалайнером. Но даже не само зрелище более всего ужасало Михаила. Хуже всего был запах, плававший в воздухе: майский ветерок разносил по всему поселку Сокол вонь горелого мяса. Спасать здесь было некого. Если только это не…
   – Смотри, смотри!.. – воскликнул Миша, указал куда-то рукой и повернулся к своему другу.
   Только тут он увидел, что с Николаем не всё ладно: тот стоял, прислонившись к сосне, с низко склоненной головой и – что более всего поразило его друга – с закрытыми глазами.
   – Как же я не подумал… – произнес Скрябин голосом совершенно чужим: глухим и как будто шелестящим; Михаила он явно не слышал.
   – Колька, ты дымом надышался, что ли? – Кедров потряс его за плечо. – Очнись! Мне кажется, я видел… Дай-ка мне твой бинокль!
   – Мишка? – Николай разлепил, наконец, веки, и его друг удивился во второй раз: Колины глаза показались ему не зелеными, а бледно-серыми, тусклыми, как древние монеты. – Ты что-то сказал?..
   – Да что это с тобой! – Миша не на шутку разозлился (испугался – таким он своего друга никогда не видел; но даже самому себе он в этом испуге признаваться не хотел). – Мне бинокль нужен! Там, похоже, живой человек – на дереве!..
   – Что? – Глаза Скрябина обрели выражение, схожее с осмысленным. – Человек? Где?
   – Вон там! – Миша указал на одну из уцелевших сосен в дальнем от них конце рощицы, где никаких самолетных обломков не было, а потому ни пожарные, ни милиционеры, прибывшие на место крушения, туда не направились. – Мне кажется, это ребенок – он только что шевелился! Да вот же – теперь снова! Дай бинокль!
   Коля собрался передать бинокль: взялся уже за него, чтобы снять ремешок с шеи. Но, когда оптический прибор оказался возле его лица, не выдержал: сам поднес его к глазам и направил в сторону высоченной сосны, вздымавшейся над проводами троллейбусного круга.
   В развилке одной из верхних сосновых лап Коля увидел белое полукруглое пятно, идентифицировал его как детскую панамку и только после этого разглядел девочку – она висела, зацепившись платьем за ветку, и пока была жива. Жива – потому что слегка шевелилась, пока – по этой же причине: ветка сотрясалась под ней, роняла иглы и явно готовилась сбросить с себя слишком беспокойную ношу.
   – О, господи! – прошептал Николай. – Это же она!..
   – Кто? – не понял Миша.
   – Та девочка с аэродрома…
   И это действительно была Танечка – выброшенная отцом из самолета в точно рассчитанный миг: когда корпус «Горького» разломился на две части.
   Носовая часть гиганта уже вонзалась в землю, и пламя охватило ноги и спину Таниного отца, а он всё еще пытался разглядеть, где именно приземлилась его дочь. К счастью, он так и не понял, что девочка очутилась на высоте двадцати с лишним метров над землей, и что от падения ее отделяла лишь полоска хлопчатобумажной материи, из которой пошито было ее летнее платьице. Сотрудник ЦАГИ сгорел раньше, чем Николай и Миша добрались до троллейбусного круга, и не увидел того, что с Таней случилось.
   Не ветка подломилась под ней, нет: ткань платья начала рваться, и девочка, даже не попытавшись ухватиться за игольчатые сосновые лапы, устремилась вниз.
   В тот же миг Скрябин отвел бинокль от глаз.

4

   Анна вспомнила про листок бумаги, торчавший из ее сумочки, лишь тогда, когда шасси «П-5» коснулось взлетно-посадочной полосы. Впрочем, вспомнила – не совсем верное слово. Ей не удалось бы, пожалуй, вспомнить, какое было в тот день число, день недели или даже год; перед ее мысленным взором вновь и вновь отламывалось крыло «Горького», в десятый раз подряд пикирующий самолет переворачивался на спину, и бесконечно повторялся удар исполина о землю. Но когда женщина взяла сумочку в руки, то увидела торчащий белый уголок. И только тут на память ей пришло: она же собиралась посмотреть, что это такое!
   Если бы красавица-кинооператор обратила внимание на этот листок чуть раньше – когда ее самолет еще находился в воздухе!.. Тогда, быть может, она успела бы избавиться от подброшенной ей записки, и дальнейшие события не приняли бы для Анны столь страшного оборота. Хотя, хотя… Судьба – в лице Григория Ильича Семенова – уже изготовилась нанести ей удар и на попятный вряд ли пошла бы.
   Женщина вытянула из сумочки свернутый вчетверо лист бумаги, успела понять, что он весь исписан изнутри мелким убористым почерком – и тотчас, себе на горе, сунула его обратно. К самолету приближались люди в форме НКВД, и в их присутствии она не сочла уместным читать непонятно откуда взявшуюся записку.
   – Разрешите, Анна Петровна, взять ваши вещи? – обратился к красавице Семенов и, не дожидаясь ответа, забрал у Анны камеру и сумочку. – Так, так, посмотрим…
   Негодяй передал кинокамеру одному из своих подчиненных, а затем перевернул Аннину сумку вверх дном, так что на летное поле вывалилось всё ее содержимое: документы, связка ключей, кошелек, пудреница, маленький гребешок. Последним, совершив полукруг в воздухе, приземлился загадочный листок бумаги.
   Анна ожидала, что новое видение сейчас посетит ее, но нет: странное déjà vu (бесовское наваждение) не появилось – ни в тот момент, когда рослый детина в гимнастерке цвета хаки поднимал бумажку с земли, ни тогда, когда он разворачивал ее и читал, шевеля губами. Красавица не предугадала, что вот сейчас лицо детины начнет наливаться кровью, что на его бычьей шее вздуются вены и что костяшки пальцев, сжимающих записку, вдруг побелеют. И тем сильнее поразили ее метаморфозы, происходящие с чекистом.
   – Ну, что там?.. – откуда-то из отдаления донесся до Анны голос Григория Ильича; так человеку, дремлющему в вагоне раннего поезда, словно издалека слышатся разговоры случайных попутчиков.
   Детина с багровой шеей протянул Семенову записку, а затем, видя, что Анна приподнялась на цыпочки, пытаясь заглянуть в бумажку, наотмашь ударил ее по лицу тыльной стороной ладони. Падая, красавица слышала, как здоровенный чекист выкрикивает в ее адрес какие-то неслыханные ругательства, а затем голова ее соприкоснулась со взлетной полосой. Анна успела еще увидеть кромку травы и шасси самолета, оказавшееся вровень с ее глазами. Боли она не почувствовала, лишь испытала до странности радостное чувство освобождения. А потом – на недолгое время – всё для нее закончилось.

5

   Кедров, так же, как и его друг, видел падение девочки; однако дальнейшие Колины действия он истолковал совершенно неправильно. Миша подумал: Николай опустил бинокль, дабы не смотреть на то, что случится с ребенком дальше. Но это было совсем не так.
   Скрябин смотрел, потому-то и убрал бинокль – чтобы тот ему не помешал. И цвет его глаз не казался уже блеклым – но не из-за того, что они обрели свой обычный нефритовый оттенок, а по той причине, что невероятно расширившиеся зрачки не позволяли теперь определить, каким этот цвет был. Доля секунды понадобилась Коле для того, чтобы, отстранив бинокль, сфокусировать взгляд на одиноко стоявшей сосне.
   Поймать девочку в воздухе он не смог бы: его дар не позволял ему работать с одушевленными объектами. Но Скрябин и не пытался ее ловить. Вместо этого он ударил по массивной ветке, находившейся чуть левее траектории Таниного падения.
   На глазах Миши сосновая лапа, словно живая, переместилась вправо, подхватила ребенка на лету, а затем неспешно вернулась в прежнее свое положение.
   – Ты это видел?.. – прошептал Кедров потрясенно, повернулся к Николаю, но тот уже снова припал к биноклю, созерцая результаты своих действий.
   Зрелище не особенно его вдохновляло. Да, ребенок оказался поверх весьма надежной, крепкой ветки, но проблема заключалась в том, что за ветку эту надо было всё-таки держаться. Девочка же сидела на ней безжизненно, будто соломенная кукла.
   – Минута, от силы – полторы, – отвечая своим мыслям, прошептал Коля.
   К счастью, в своих расчетах он несколько ошибся. Они с Мишей уже не менее двух минут пробирались к той сосне – обходя обломки «Горького», двигаясь по самому краю сосновой рощицы, а девочка по-прежнему находилась там, куда Коле удалось ее поместить. И это являлось огромной, колоссальной удачей, поскольку, если бы ей снова вздумалось падать, Скрябин ничем не сумел бы ей помочь. Он мог мечтать лишь о том, чтобы самому не повалиться носом в землю.
   Кедров шел чуть позади своего друга, почти вплотную к нему. Выбрал он такую позицию неспроста. Николай практически на каждом шагу спотыкался, его раскачивало из стороны в сторону, и Мише то и дело приходилось друга ловить и поддерживать.
   – Надо было тебе там, на опушке, остаться. Тебе же совсем худо… – в отчаянии произнес Миша.
   В очередной раз схватив Николая за локоть, он поразился тому, как в несусветной жаре, в пекле от тлеющих обломков, кожа его друга может быть такой холодной и влажной; тот словно искупался в ноябрьской реке.
   – Один ты ее не снимешь… – сквозь зубы процедил Коля. – Да и там, на том месте, где мы стояли, мне было бы не лучше, чем здесь. – А затем вдруг добавил: – Надеюсь, она упадет в нужное время.
   Миша только что за голову не схватился.

6

   Вполне возможно, что пожарные, поливавшие из брандспойтов останки «Горького», смогли бы подогнать к стоявшей на отшибе сосне одну из машин с выдвижными лестницами. Мысль обратиться к ним за помощью, не ходить туда самому, казалась Коле столь заманчивой, что даже очевидное малодушие подобного решения не заставило бы его поступить по-другому – если бы он верил, что затея с машиной действительно может завершиться спасением ребенка. Увы, он знал, чем подобная затея окончится: девочка упадет на землю задолго до того, как люди в робах смогут к ней подобраться, только панамка ее останется висеть на одной из веток. И виноват в этом будет он, Николай Скрябин – как виноват был тогда, много лет назад.
   Впрочем, начни он думать о том давнишнем происшествии, якобы составлявшем его вину – и от этих мыслей наверняка пришел бы в состояние, близкое к смерти. Или, в лучшем случае, впал бы в полное бесчувствие и ступор. Но Коля всё-таки держался на ногах и даже шел вперед – хоть и медленно; стало быть, те воспоминания он хранил под замком.
   И, когда б не запах, который лез ему – не в ноздри – в самый мозг, Николай, скорее всего, смог бы идти вдвое быстрее, а Мише не пришлось бы подставлять плечо при каждом его неверном шаге. Тогда они сумели бы приблизиться к старой корявой сосне чуть раньше, и всё могло бы завершиться более или менее спокойно. Однако они запоздали – совсем немного, но этого оказалось достаточно.
   До дерева оставался десяток шагов, и Коля уже не нуждался в бинокле, чтобы хорошо видеть девочку. И тут раздался взрыв. Может, взлетела на воздух какая-то недогоревшая емкость внутри «Горького», а может, взорвалась автомобильная шина. Таня, до этого будто спавшая, вскинула голову и чуть подалась вперед. Этого движения оказалось достаточно, чтобы она потеряла равновесие, соскользнула с ветки и полетела к земле: к усыпанному сосновыми иглами пригорку.
   Михаил закричал и ринулся к сосне, вытягивая вверх руки – словно рассчитывал поймать малышку на лету; однако Скрябин, до этого едва перебиравший ногами, каким-то образом ухитрился его опередить. Он не просто обогнал своего друга – он бесцеремонно оттолкнул его, так что Миша едва не упал. Сам же Николай очутился под деревом – но не совсем там, где ребенок должен был приземлиться: чуть в стороне, рядом с причудливо изогнутым, треснувшим сосновым корнем, низенькой аркой поднявшимся над землей.
   То, что произошло далее, Миша не рискнул бы признать реальным событием, хоть и видел это собственными глазами. И тогда, и позже, он говорил себе, что взрыв был всему виной, и что именно он выломал из земли тот корень («А как еще он мог быть выломан, если никто к нему не прикасался?»), а затем взметнул его над землей. Однако даже эти – разумнейшие – объяснения не давали ответа на вопрос: как вышло, что корень этот одним своим концом зацепился в воздухе за изорванное платьице маленькой девочки, другим – вонзился в ствол сосны и завис вместе с девочкой над пригорком? А после, выбивая из коры красноватую труху, стал съезжать по дереву вниз и, в конце концов, плавно опустил ребенка прямо на руки стоявшему внизу Скрябину.
   Таня ничего при этом не произнесла, не заплакала и даже не попыталась ухватиться за Колю. Тот подержал девочку секунду-другую, как-то странно глядя на неё: на тонкую шейку, где пузырились ожоговые волдыри, на ее скрутившиеся от жара русые волосы, на обожженные, со сползающей кожей, руки («Так вот почему она не держалась за ветки…»), а затем начал бледнеть, и его резко качнуло назад.
   Миша подскочил к нему как раз вовремя – успел подхватить ребенка, иначе Коля упал бы вместе с девочкой. А так он повалился навзничь один, сильно не ударился, и ему удалось даже перекатиться набок. Но дальше всё пошло скверно. Михаил видел, что его друг изо всех сил пытается глотнуть воздух, но только хрипит, как человек, подавившийся плохо прожаренным куском мяса, а лицо его из пепельного становится синюшным. Миша опустил – почти бросил – на землю Таню, кинулся к другу и принялся лупить его ладонью по спине, словно тот и впрямь поперхнулся.
   Никакого воздействия – положительного воздействия – на Николая это не оказывало, и, вероятно, всё кончилось бы тем, что тот не просто задохнулся бы, а задохнулся бы с синяками на спине. Но тут маленькая девочка, вызвав у Кедрова очередной приступ изумления, вдруг сказала:
   – Мишка…
   Михаил уставился на ребенка, разинул рот и забыл бить своего друга.
   – Ты знаешь, как меня зовут? – спросил он; но Танечка, конечно, вела речь не о нем.
   – Мой мишка пропал… – медленно выговорила она, уголки ее губ почти под прямым углом опустились вниз, а подбородок раза два или три судорожно дернулся; однако плакать она так и не начала.
   И тотчас – как будто слова девочки пробили заслон, не дававший ему вздохнуть, – Николай судорожно втянул в себя воздух, а затем начал кашлять – так, словно хотел исторгнуть наружу свои легкие. Миша от радости чуть не рассмеялся: ясно было, что умирать его друг больше не собирается.
   Кашляя, Скрябин локтями и коленями оттолкнулся от хвойного ковра под деревом, встал на четвереньки, и Михаил тут же подхватил его под локоть, помог подняться на ноги. По Колиному лицу бежали слезы; то ли кашель их вызвал, то ли его друг плакал по-настоящему – Кедров не знал.
   – Отнеси ее к каретам «Скорой помощи». – Скрябин кивнул на девочку. – Я подожду тебя здесь.
   – Может, – осторожно предложил Миша, – нам вместе туда пойти? Тебе самому нужна помощь, ты ведь дымом надышался – будь здоров!
   «Он думает – дело в дыме!..» – Николай рассмеялся бы, если б смог. Но разубеждать своего друга он не собирался, сказал лишь:
   – Обойдусь без кареты. Мы в двух шагах от остановки троллейбуса – до неё-то уж как-нибудь я дойду.
   Удивление, которое испытал в тот день Миша Кедров, не шло ни в какое сравнение с буквальным остолбенением, в которое он поверг врачей «Скорой помощи», когда вынес к ним маленькую девочку, отделавшуюся при падении самолета одними только ожогами. Врачи были поражены настолько, что на время позабыли о юноше, который доставил им единственного уцелевшего пассажира «Горького», а когда вспомнили, его уже и след простыл. Напрасно мужчины и женщины в белых халатах оглядывались по сторонам, напрасно спрашивали о загадочном молодом человеке пожарных и курсантов военных училищ, во множестве собравшихся здесь – никто его не видел. Сама же девочка из-за шока даже имени своего вспомнить не могла, не говоря уже о том, чтобы ответить: каким образом она спаслась?

7

   Вот так и отыскались новые, неожиданные смыслы в названии летучего агитатора. Судьба этого чуда техники оказалась ошеломляюще горькой. Но и это было еще не всё!..
   Спустя некоторое время в тождестве имен писателя и самолета обнаружился подтекст пророческий и явственно отдававший чертовщиной. Ровно через тринадцать месяцев после крушения «Горького», 18 июня 1936 года, от странной болезни скончался сам Алексей Максимович. Смерть его (вызванная острой инфекцией) выглядела столь подозрительной, что немедленно была причислена молвой к деяниям Великого отравителя – нет, конечно, не Чезаре Борджиа: все решили, что своей скоропостижной кончиной основатель соцреализма обязан недоучившемуся фармацевту Генриху Ягоде.
   Впрочем, мало ли что люди болтают! Кто знает, может, и не был причастен Генрих Григорьевич к предполагаемым убийствам Горького, Куйбышева, Бехтерева и ряда других злополучных граждан. Может, и токсикологической лаборатории в Варсонофьевском переулке, якобы основанной в 1921 году под наименованием специальный кабинет, на деле не существовало вовсе. А нарком Ягода свои аптекарские познания использовал при составлении порошков от кашля для строителей Беломорканала. Всё может быть…
   Больше скажем: при виде самого Генриха Григорьевича почти всякий подумал бы, что только враги и супостаты могут приписать ему склонность к поступкам темным и потрясающим воображение. Слишком уж зауряден и невзрачен был он видом своим – нарком внутренних дел, генеральный комиссар государственной безопасности. Худой, с лицом землистого цвета, с коротко подстриженными усиками-щёточкой – прямо-таки карикатура на германского фюрера!.. Скрябину и Кедрову, которые двадцатого мая 1935 года могли лицезреть наркома у стены Новодевичьего кладбища, с трудом верилось, что в молодости Генрих Ягода слыл красавцем и покорителем женских сердец.
   – Ты только посмотри, до чего постная у него рожа! – чуть слышно, шевеля одним уголком губ, выговорил Миша, глядя на Генриха Григорьевича.
   – Угу… – Николай кивнул, однако друг его заметил, что смотрел он при этом не на самого генерального комиссара госбезопасности, хотя и в его сторону.
   Скрябин явно наблюдал за человеком, стоявшим подле Ягоды. То был мужчина в форме НКВД, со знаками различия комиссара госбезопасности 3-го ранга. Правый рукав его гимнастерки пересекала траурная красно-черная повязка. Статная фигура наркомвнудельца и его уверенные манеры сразу же бросились в глаза Мише, хоть его друг и не говорил ему ничего об этом субъекте.
   Между тем Николай отвел взгляд от Григория Ильича и стал искать в толпе ту женщину. Он считал, что она-то уж точно должна отдать последние почести погибшим и что находиться ей следует где-нибудь неподалеку от своего предполагаемого любовника. Но нет: сколько ни вертел Коля головой, обнаружить красавицу ему так и не удалось. Должен он этому радоваться, или наоборот – Николай не знал. Да и вряд ли нашлось бы в тот момент хоть что-то, способное по-настоящему обрадовать его.
   Позавчерашние события на обоих друзей повлияли плохо, но проявилось это у них по-разному. Точнее, проявилось одинаково: оба они взялись играть не свойственные им, чужие роли; по-разному это выглядело внешне. Николай Скрябин, ироничный насмешник, который, казалось, ничего в жизни не принимал всерьез, сделался молчаливым и угрюмым. С момента возвращения из поселка Сокол он и двух десятков слов не произнес, только тер то и дело затылок и, когда был не на занятиях в университете, курил одну за другой свои любимые папиросы «Герцеговина Флор». Миша, напротив, от своей обычной, немного простодушной, серьезности перешел к состоянию такого безудержного веселья, столько шутил и смеялся, что Коля, когда замечал это, мрачнел еще больше. И глядел на своего друга с состраданием.
   Случившееся они между собой не обсуждали. Мише страшно хотелось узнать, что же именно произошло тогда, у троллейбусного круга – когда Николай волшебным образом спас маленькую девочку, а затем сам едва не отдал богу душу. Но – Скрябин об этом помалкивал, а спросить его Михаил не решался.
   Об одном, впрочем, они поговорили в эти два дня: о похоронах погибших, на которые, конечно же, необходимо было пойти. На Новодевичье кладбище друзья отправились прямо из университета и теперь, стоя в многотысячной толпе, сжимали под мышками свои папки с конспектами.
   Траурные урны, обернутые кумачом и черным крепом – всё, что осталось от экипажа и пассажиров «Горького», – плыли, как по морю, на руках подносимые к кирпичной стене, к приготовленным для них квадратным нишам. Урны эти через пол-Москвы, от Колонного зала Дома Союзов, несли сюда не друзья погибших летчиков и не сотрудники ЦАГИ, а люди поважнее; Скрябин узнал среди них и секретаря Московского комитета партии – Хрущева, и председателя Моссовета Булганина. Помимо горьковских, чиновники высшего ранга доставили сюда и еще одну урну – с прахом летчика Благина.
   «Вот это да…» – только и подумал Коля.
   Друзьям удалось протиснуться к самой стене кладбища – туда, где стояли, окруженные кольцом крепко сложенных граждан в форме и в штатском, первые лица советского государства, и Колин отец среди них. Николай кивнул ему, здороваясь (жили они на разных квартирах и в тот день не видались), и снова стал смотреть на наркома Ягоду – и на того, кто стоял рядом с ним.
   Между тем Григорий Ильич теперь уже не просто стоял: склонившись почти к самому уху наркома, он что-то ему говорил, держа лицо против солнца. Так что Николай получил возможность с близкого расстояния – не через бинокль – посмотреть на своего врага. Неподвластная времени внешность этого человека, как выяснилось, таила в себе очевидные изъяны. Хоть выглядел Григорий Ильич лет на тридцать самое большее, в лице его не было свежести, а в глазах – блеска. Комиссар госбезопасности 3-го ранга смотрелся точь-в-точь как восковая фигура из музея. Только фигура эта двигалась, говорила, и – что более всего поразило Колю – не вызывала абсолютно ни у кого удивления или подозрения.
   «Привыкли они, присмотрелись к нему, что ли?» – думал Николай, наблюдая за Григорием Ильичом. Хоть они с Мишей находились от него и от Ягоды всего в десятке шагов, услышать, что он говорил наркому, не представлялось возможным: все звуки перекрывала траурная музыка. Поэтому Коле только и оставалось, что пытаться по артикуляции разобрать хотя бы отдельные слова.
   Семенов говорил быстро, и Скрябину только одно удалось определить по движениям его губ: несколько раз статный мужчина повторил слово, состоявшее из трех слогов. Первый слог, безударный, явно начинался на а или на я; во втором – тоже безударном – слоге трудно было идентифицировать какие-либо звуки; зато третий слог определенно содержал ударный звук о. Что это было за слово – Коля угадал тотчас.
   Наконец Григорий Ильич умолк и отошел чуть в сторону от своего шефа – заручившись предварительно его согласием на что-то: Ягода несколько раз утвердительно ему кивнул.
   – Что же он затеял теперь?.. – Коля нечаянно произнес эти слова вслух – хоть и тихим шепотом; однако барабаны, трубы и медные тарелки похоронного оркестра в этот самый момент грянули столь неистово, что ни один человек – включая стоявшего рядом Мишу – сказанного расслышать не сумел.

8

   – Две вещи меня удивляют, – сказал Николай; горестная церемония завершилась, и они с Мишей шли теперь по Большой Пироговской улице в сторону Зубовского бульвара. – Во-первых, то, что Благина похоронили вместе с остальными и никто не нашел это странным…
   – Я тоже ничего особенно странного в этом не вижу, – произнес Михаил, несказанно обрадованный, что его друг наконец-то начал связно разговаривать. – Он ведь на том же злосчастном празднике погиб.
   – Да, вот только «Правда» написала: он виноват в катастрофе. Благину будто бы категорически запретили в тот день выполнять какие-либо фигуры высшего пилотажа, а он ослушался и стал на семистах метрах делать «петлю Нестерова» вокруг движущегося объекта.
   – Ясное дело – он виноват, раз оправдаться он уже не сможет, – кивнул Миша. – Но ты подумай сам, Коль: если бы Благин был безответственным человеком и никудышным летчиком, разве бы дали ему испытывать туполевские самолеты? А ведь он считался одним из лучших испытателей! И тем более разве доверили бы ему показательный вылет при всём честном народе? А если безответственным человеком он не был, то и не стал бы нарушать данный ему приказ. Так что «Правда» явно ошиблась, и те, кто распоряжался похоронами, эту заметку в расчет принимать не стали.
   – Я тоже думаю, что «Правда» написала чушь, – сказал Николай. – Если бы такой приказ был, то летчик, его нарушивший, и на землю не успел бы сойти, как его отдали бы под трибунал. Впрочем, авторы этой заметки могут сослаться на то, что Благин думал: «Победителей не судят». Сходят же Чкалову подобные номера с рук.