Тут появился сходящий с ума от тревоги Гиммлер. Когда его вызвали по телефону на Берхтесгаден, он как раз брал урок чечетки. Гиммлер опасался, что его станут расспрашивать насчет неизвестно куда подевавшейся партии в несколько тысяч остроконечных партийных шляп, обещанных Роммелю на период зимней кампании. (Гиммлера, по причине его слабого зрения, редко приглашали обедать на Берхтесгаден, поскольку фюрер выходил из себя, видя, как Гиммлер подносит вилку с куском еды к самым глазам, а после тычет ею себе в щеку.) Гиммлер сразу понял, что дела обстоят скверно, поскольку Гитлер назвал его “Недомерком” – прозвище, к которому фюрер прибегал лишь в минуты крайнего раздражения. Безо всякого предупреждения Гитлер набросился на него с криком: “Собирается ли Черчилль отрастить бакенбарды?”
   Гиммлер побагровел.
   “Я жду ответа!”
   Гиммлер промямлил, что будто бы такие разговоры ходили, но все это еще неофициально. Что касается размера и числа бакенбардов, пояснил он, то их будет, скорее всего, две, средней протяженности, однако говорить об этом с полной уверенностью никто не хочет, пока не обретет таковой. Гитлер визжал и лупил кулаком по столу. (Это был триумф Геринга над Шпеером.) Развернув на столе карту, Гитлер показал нам, как он намерен организовать блокаду, которая оставит Англию без горячих салфеток. Перекрыв Дарданеллы, Дениц сможет воспрепятствовать доставке салфеток на английское побережье, а оттуда – на встревоженно ожидающие их лица британцев. Остался, однако, нерешенным главный вопрос: сможет ли Гитлер опередить Черчилля по части отращивания бакенбард? Гиммлер твердил, что Черчилль начал первым и что догнать его, скорее всего, не удастся. Геринг, этот бессмысленный оптимист, сказал, что фюрер, возможно, успеет вырастить бакенбарды раньше Черчилля, в особенности если мы сможем бросить на выполнение этой задачи все силы немецкой нации. Фон Рундштедт, выступая на совещании Генерального штаба, заявил, что попытка отрастить бакенбарды на двух фронтах одновременно была бы ошибочной, и порекомендовал сосредоточить все наши усилия на одной щеке. Однако Гитлер твердил, что способен справиться с двумя щеками сразу. Роммель согласился с фон Рундштедтом. “Они никогда не получатся ровными, mein Fuhrer, – сказал он. – Особенно, если вы будете их подгонять”. Гитлер разгневался и ответил, что это касается только его самого и его парикмахера. Шпеер пообещал к наступлению осени утроить валовое производство крема для бритья, и Гитлер, услышав об этом, впал в восторженное состояние. Затем, зимой 1942 года, русские перешли в контрнаступление, вследствие чего бакенбарды у Гитлера расти перестали. Он впал в депрессию, опасаясь, что Черчилль вскоре приобретет роскошную внешность, между тем как он, Гитлер, так и останется “заурядным”, но тут поступило сообщение о том, что Черчилль отказался от идеи отрастить бакенбарды, сочтя ее осуществление слишком дорогостоящим. Таким образом, жизнь в который раз подтвердила правоту фюрера.
 
   После вторжения союзников волосы Гитлера начали сохнуть и сечься. Отчасти причиной этого стало успешное продвижение союзников, а отчасти – рекомендация Геббельса мыть голову каждый день. Когда генерал Гудериан прослышал о ней, он немедленно возвратился в Германию с русского фронта, дабы сказать Гитлеру, что пользоваться шампунем следует не более трех раз в неделю. Такова была процедура, к которой Генеральный штаб с неизменным успехом прибегал в последних двух войнах. Но Гитлер в очередной раз не послушал своих генералов и продолжал мыть голову ежедневно. Борманн помогал ему ополаскиваться и, казалось, всегда был рядом, держа наготове расческу. В конечном счете Гитлер впал в такую зависимость от Борманна, что всякий раз, перед тем как поглядеться в зеркало, просил Борманна заглянуть в него первым. По мере того, как войска союзников продвигались к востоку, прическа Гитлера приходила во все больший упадок. Временами он, с пересохшими, непричесанными волосами, несколько часов кряду бился в гневном припадке, объясняя окружающим, как красиво он пострижется, как чисто, может быть, даже до блеска, побреется, когда Германия победит в войне. Ныне я понимаю, что он никогда по-настоящему не верил в это.
   Однажды Гесс, украв у Гитлера флакон “Виталиса”, удрал самолетом в Англию. Прослышав об этом, высшее германское командование пришло в неистовство. Командование понимало, что Гесс намеревается сдать этот лосьон для волос союзникам в обмен на предоставление ему амнистии. Особенно прогневался, услышав об этом, Гитлер, потому что он как раз вылез из-под душа и собирался привести свои волосы в порядок. (Позже, во время Нюрнбергского процесса, Гесс откровенно рассказал о своем плане, пояснив, что хотел помочь Черчиллю отрастить шевелюру, гарантировав тем самым победу союзников. Он уже успел пригнуть Черчилля над раковиной умывальника, но тут его арестовали.)
   В конце 1944 года Геринг отрастил усы, и это стало причиной слухов насчет того, что он будто бы скоро заменит Гитлера. Гитлер вышел из себя и обвинил Геринга в нелояльности. “Усы у вождей Рейха могут быть только одни, и это должны быть мои усы!” – восклицал он. Геринг сказал в свою защиту, что если число усов удвоится, то это внушит немецкому народу удвоенную надежду на победу в войне, которая складывается пока не лучшим образом, однако Гитлер с ним не согласился. Затем, в январе 1945 года, возник заговор генералов, намеревавшихся сбрить у спящего Гитлера усы и провозгласить Деница новым вождем нации. Заговор этот провалился вследствие того, что фон Штауффенберг, обманутый царившей в спальне Гитлера темнотой, сбрил вместо усов брови фюрера. В стране было введено чрезвычайное положение, а вскоре после этого в моей парикмахерской появился Геббельс. “Было совершено покушение на усы фюрера, однако оно завершилось провалом”, – весь дрожа, произнес он. Геббельс распорядился организовать мое выступление по радио с обращением к народу Германии, которое я зачитал, почти не заглядывая в подготовленный текст. “Фюрер невредим, – сказал я народу. – Усы по-прежнему при нем. Повторяю: фюрер сохранил свои усы. Заговор, направленный на то, чтобы сбрить их, провалился”.
   Уже в самом конце войны меня вызвали в бункер Гитлера. Армии союзников приближались к Берлину, и Гитлер чувствовал, что, если русские придут первыми, ему придется обриться наголо, если же первыми окажутся американцы, то достаточно будет просто слегка подровнять волосы. Вокруг все нервничали, переругивались. В самый разгар общей ссоры Борманн вдруг захотел побриться, и я пообещал выкроить для него местечко в моем графике. Фюрер все больше мрачнел, замыкался в себе. По временам он заговаривал о том, чтобы устроить себе пробор от уха до уха, или о том, что, ускорив создание электрической бритвы, он сможет переломить ход войны в пользу Германии. “Мы будем тратить на бритье не больше нескольких секунд, не так ли, Шмид?” – бормотал он. Упоминал он и о других безумных планах, а однажды заявил, что подумывает когда-нибудь не просто постричься, но сделать красивую прическу. Со всегдашним его стремлением к монументальности, Гитлер клялся, что рано или поздно соорудит на своей голове такой “помпадур”, от которого “содрогнется мир и для укладки которого потребуется почетный караул”. На прощание мы обменялись рукопожатиями, и я в последний раз подровнял ему волосы. Фюрер дал мне пфеннинг на чай. “С радостью дал бы больше, – сказал он, – но после того, как союзники завладели Европой, я несколько стеснен в средствах”.

Моя философия

   Побудительным толчком к разработке моей философской системы явилось следующее событие: жена, зазвав меня на кухню, чтобы я попробовал впервые приготовленное ею суфле, случайно уронила чайную ложку последнего мне на ногу, сломав несколько мелких костей стопы. Пришлось собрать консилиум, доктора сделали и затем изучили рентгеновские снимки, после чего велели мне пролежать месяц в постели. В процессе выздоровления я обратился к трудам самых заумных мыслителей западного мира – стопку их книг я давно держал наготове как раз для такого случая. Презрев хронологический порядок, я начал с Кьеркегора и Сартра, а затем переключился на Спинозу, Юма, Кафку и Камю. Поначалу я опасался, что чтение окажется скучным, но нет. Напротив, меня зачаровала бойкость, с которой эти великие умы расправляются с проблемами морали, искусства, этики, жизни и смерти. Помню мою реакцию на типичное по своей прозрачности замечание Кьеркегора: “Отношение, которое соотносит себя со своим собственным “я” (то есть с собой), образовываться должно либо собою самим, либо другим отношением”. Эта концепция едва не довела меня до слез. Господи, подумал я, какой же он умный! (Сам-то я из тех людей, которые, когда их просят описать “Мой день в зоопарке”, с превеликим скрипом сооружают от силы два осмысленных предложения.) Правда, я ничего в приведенном замечании не понял, ну да и бог с ним, лишь бы Кьеркегору было хорошо. Внезапно обретя уверенность, что метафизика – это именно то, для чего я создан, я взялся за перо и принялся набрасывать первое из моих собственных рассуждений. Работа шла ходко, и всего за два вечера – с перерывами на сон и попытки загнать два стальных шарика в глаза жестяного медведя – я завершил философский труд, который, надеюсь, останется никем не замеченным до дня моей смерти или до 3000 года (в зависимости от того, что наступит раньше) и который, как я скромно верую, заслужит мне почетное место в ряду авторитетнейших мыслителей, известных истории человечества. Ниже приводится несколько небольших примеров того, что образует интеллектуальное сокровище, которое я оставляю последующим поколениям – или уборщице, если она появится первой.

I. Критика чистого ужаса

   Первый вопрос, которым нам следует задаться, приступая к формулированию любой философской системы, таков: что мы, собственно, знаем? То есть в каком именно нашем знании мы уверены или уверены, что мы знаем, что знали его, если оно вообще является познаваемым. Или, быть может, мы просто забыли то, что знали, и теперь стесняемся в этом признаться? Декарт намекнул на эту проблему, когда написал: “Мой разум никогда не знал моего тела, хотя с ногами моими у него сложились довольно теплые отношения”. Кстати, под “познаваемым” я не подразумеваю ни того, что может быть познано посредством чувственной перцепции, ни того, что может быть усвоено разумом, но по преимуществу то, о чем можно сказать, что оно Должно Быть Познанным, или обладать Знаемостью, либо Познаемостью, – или по меньшей мере то, о чем можно поболтать с друзьями.
   Ну в самом деле, “знаем” ли мы Вселенную? Бог ты мой, да нам далеко не всегда удается выбраться даже из китайского квартала. Суть, однако же, в следующем: существует ли что-либо вне данной точки пространства? И зачем? И чего оно так шумит? И наконец, невозможно сомневаться в том, что одной из характеристик “реальности” является полное отсутствие сущности. Это не означает, что сущности в ней нет совсем, просто сейчас она отсутствует. (Реальность, о которой я здесь говорю, это та же самая, которую описывал Гоббс, только моя немного поменьше.) Вследствие этого, смысл картезианского изречения “Я мыслю, следовательно, существую” может быть гораздо яснее передан словами: “Глянь-ка, а вон и Эдна с саксофоном идет!” Но в таком случае, чтобы познать субстанцию или идею, мы должны в ней усомниться, и таким образом, подвергая ее сомнению, воспринять качества, которыми она обладает в конечном своем состоянии, каковое и есть подлинная “вещь в себе”, или “вещь вне себя”, или еще что-нибудь, или просто пустое место. Уяснив это, мы можем на время оставить гносеологию в покое.

II. Эсхатологическая диалектика как средство избавления от опоясывающего лишая

   Мы можем сказать, что вселенная образуется субстанцией, которую мы называем “атомами”, или еще “монадами”. Демокрит называл ее атомами. Лейбниц монадами. По счастью, эти двое никогда не встречались, иначе они затеяли бы на редкость скучную дискуссию. Эти “частицы” были приведены в движение некой причиной или основополагающим принципом, а может быть, на них просто что-то упало. Главное, теперь уже ничего не поделаешь, хотя, впрочем, можно попробовать съесть столько сырой рыбы, сколько вместит душа. Все это, разумеется, не объясняет бессмертия последней. Оно также ничего не говорит нам о загробном существовании или о том, почему моему дяде Сендеру все время казалось, будто его преследуют албанцы. Причинное соотношение между первоначальным принципом (т. е. Богом или же сильным ветром) и любой телеологической концепцией бытия (Бытие) является, согласно Паскалю, “столь смехотворным, что это даже не смешно” (Смешно). Шопенгауэр называл его “волей”, однако лечащий врач Шопенгауэра утверждал, что речь тут может идти всего-навсего о сенной лихорадке. В последние свои годы Шопенгауэр очень злобствовал по этому поводу, хотя, скорее всего, причина тут была в его все усиливавшихся подозрениях насчет того, что он никакой не Моцарт.

III. Космос по пяти долларов в день

   Что же, в таком случае, представляет собой “красота”? Слияние гармонии с точностью или слияние гармонии с чем-то иным, что лишь созвучно слову “точность”? Возможно, гармонию следовало бы сливать с “сочностью”, а все наши неприятности проистекают как раз из того, что мы этого не делаем? Истина, разумеется, и есть красота – или “необходимость”. То есть все, что хорошо или обладает качеством “хорошести”, в конечном счете приводит нас к истине. А если какая-то вещь нас туда не приводит, то можете смело побиться об заклад, что вещь эта лишена красоты, пусть даже она остается водонепроницаемой. Мне все-таки кажется, что я был прав изначально и что все следует сливать с сочностью. Ну ладно.

Две притчи

   Человек приближается ко дворцу. Единственный вход в него охраняется свирепыми гуннами, пропускающими только тех, кого зовут Юлий. Человек пытается подкупить стражу, предлагая годовой запас куриных окорочков. Стражники не отвергают этого предложения, но и не принимают его, а просто берут человека за нос и начинают выкручивать таковой, и выкручивают до тех пор, пока нос не приобретает сходство с шурупом. Тогда человек заявляет, что ему совершенно необходимо попасть во дворец, потому что он принес императору свежую перемену подштанников. Поскольку стража все-таки его не пускает, человек начинает отплясывать чарльстон. Танец стражникам нравится, но вскоре они снова мрачнеют, вспомнив о том, как федеральное правительство обошлось с индейцами племени навахо. Человек, запыхавшись, упадает наземь. Он умирает, так и не повидав императора да еще и не заплатив компании “Стейнвей” шестьдесят долларов за пианино, которое он в прошлом августе взял у нее напрокат.
 
   Мне вручают депешу, которую я должен доставить генералу. Я скачу и скачу на коне, но расстояние до штаб-квартиры генерала все возрастает и возрастает. В конце концов гигантская черная пантера набрасывается на меня и начинает пожирать мою душу и сердце. В результате все мои планы на вечер идут прахом. Сколько я ни стараюсь, мне не удается настичь генерала, хоть я и вижу, как он в одних трусах бежит вдали, шепча в сторону противника: “Сами вы мускатные орехи”.

Афоризмы

   Человек не может объективно переживать собственную смерть и при этом еще насвистывать веселенький мотивчик.
 
   Вселенная есть просто идея, ненадолго мелькнувшая в разуме Бога, – весьма неприятная мысль, особенно если вы только что внесли первый взнос за купленный в рассрочку дом.
 
   Вечное Ничто – штука неплохая, если успеть приодеться к его появлению.
 
   Если бы только Дионис был жив!
   Где бы теперь обедал?
 
   Мало того, что Бога нет, по выходным и водопроводчика-то не доищешься!

Да, но разве паровая машина смогла бы сделать такое?

   Я перелистывал журнал, ожидая, когда Йозеф К., мой бигль, появится после обычного своего пятидесятиминутного вторничного визита к ветеринару юнговского толка: беря по пятидесяти долларов за сеанс, ветеринар отважно внушает ему, что наличие крепких челюстей вовсе не является помехой для достижения успеха в обществе, – так вот, перелистывая журнал, я наткнулся внизу страницы на сообщение, которое буквально загипнотизировало меня, словно банковское извещение о переборе с текущего счета. Внешне оно выглядело, как заурядный заголовок, предваряющий разного рода дребедень, поставляемую информационными агентствами, – что-то вроде “Гистограммы!” или “Спорим, вы об этом не знаете”, однако глубина его содержания оглушила меня примерно так же, как оглушают первые такты Девятой симфонии Бетховена. “Сэндвич, – говорилось в нем, – изобретен графом Сэндвичем”. Ошеломленный этой новостью, я перечитал сообщение несколько раз и против воли своей содрогнулся. В мозгу моем взвихрились мысли о непостижимых устремлениях и надеждах, о неисчислимых препонах, встававших, надо полагать, на пути создателя первого подлинного бутерброда. Взгляд мой, прикованный к мреющим в окне небоскребам, застлала слеза, меня осенило ощущение вечности, преклонение перед Человеком, перед местом, которое он ухитрился занять во Вселенной. Человеком Изобретающим! Перед моим внутренним взором закружились записные книжки да Винчи – бесстрашные кроки наивысших устремлений рода человеческого. Я размышлял об Аристотеле, Данте, Шекспире. О “Первом фолио”. О Ньютоне. О “Мессии” Генделя. О Моне. Об импрессионизме. Об Эдисоне. О кубизме. О Стравинском. Об E=mc²
   Лелея в сознании мысленный образ первого сэндвича, который покоится ныне в особом саркофаге, установленном в Британском музее, я потратил следующие три месяца на составление краткой биографии великого творца, Его Кусательства Графа. Несмотря на то, что познания мои в истории оставляют желать лучшего, а способность к романическому изложению не превышает среднего уровня рядового торчка, я, как мне кажется, все-таки смог уловить хотя бы самые важные черты личности непревзойденного гения и потому надеюсь, что мои разрозненные заметки вдохновят настоящего историка, который воспользуется ими в качестве отправной точки.
 
   1718. Рождается в семье, принадлежащей к высшим слоям общества. Отец новорожденного как раз в это время получает пост верховного кузнеца при дворе Его величества Короля, – честь, переполнявшая душу отца восторгом в течение нескольких лет, по прошествии коих он обнаруживает, что его считают заурядным молотобойцем, и, исполнившись горьких чувств, подает в отставку. Мать графа простая Hausfrau немецких кровей, чье не отмеченное сколько-нибудь яркими свершениями меню не выходит обычно за пределы топленого свиного сала и овсяной размазни. Впрочем, проявляемое ею по временам умение приготовить сбитые сливки с вином обнаруживает в этой женщине признаки кулинарного воображения.
 
   1725–1735. Посещает школу, в которой его обучают верховой езде и латыни. Здесь он впервые знакомится с холодной отварной говядиной и проявляет выходящий за рамки обычного интерес к нарезанным тонкими ломтиками ростбифу и ветчине. По окончании школы интерес этот приобретает черты отчасти маниакальные, но хотя написанная им статья “Анализ холодных закусок, а также феноменов, сопутствующих поглощению оных” и привлекает внимание ученого мира, однокашники продолжают относиться к нему как к эксцентричному недоумку.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента