Пока мы ограничиваемся полумерами: люди переходят в менее «кибернетические» отрасли, быстро увеличивается число людей, занимающихся искусством.
   — А как вы смотрите на возможность соревнования человека с машиной? — спросил Витовский. — Человек тоже развивается, не так ли?
   Я возразил: человек развиваются слишком медленно. За три тысячи лет мозг человека почти не изменился. Для ощутимых изменений нужны десятки тысяч лет.
   — Это так и не так, — сказал Витовский. — Машины действительно развиваются много быстрее человека. Рассматривая проблему «человек и машина», мы видим неменяющегося человека и быстро меняющуюся машину. Но ведь сама кибернетика, развиваясь, дает средства для форсированного, очень быстрого развития человеческого мозга. Значит, если не отмахнуться от проблемы «человек и машина» (а такая тенденция есть), можно гармонически развивать людей и машины, сохраняя между ними оптимальную дистанцию. Как вы думаете?
   Я, кажется, ответил невпопад. Меня ошеломила неожиданная идея о возможности (для всего человечества!) жить в состоянии непрерывного усовершенствования, столь же стремительного, как и развитие машин.
   Да, как ни удивительно, в бессчетных спорах вокруг проблемы «человек и машина» всегда молчаливо предполагают, что «человек» — это сегодняшний человек, а «машина» — это будущая машина. Считается само собой разумеющимся, что возможности человеческого мозга через двадцать лет или через столетие останутся почти такими же, как сегодня. Да и через тысячу лет «конструкция» человека не претерпит принципиальных изменений. Так, во всяком случае, думают фантасты.
   Я не случайно упомянул о фантастике. Наука пока не занимается вопросом о людях XXI или тем более XXX века. В планах исследовательских работ среди тысяч и тысяч тем нет ни одной, посвященной человеку будущего. Наше представление о будущих людях формируется отчасти интуитивно, отчасти под влиянием фантастической литературы. Поэтому к проблеме «человек и машина» мы подошли с теми представлениями о людях будущего, какие были привиты нам фантастикой.
   Что ж, если «конструкция» человека принципиально не меняется, машины неизбежно окажутся умнее нас. Это вопрос времени, и только. Подчеркиваю еще раз: машины нас не съедят. Они только будут все лучше и лучше выполнять нашу работу, в том числе производственную, исследовательскую, административную.
   Многолетние дискуссии постепенно выработали компромиссную (я бы сказал — половинчатую) точку зрения: теоретически машины могут стать сколько угодно умными, но практически создание подобных машин невероятно сложно и произойдет это еще весьма не скоро. Примерно так относились в 20-х и 30-х годах к проблеме атомной энергии: вообще, мол, возможно, однако трудности таковы, что потребуются многие столетия… Как известно, все произошло значительно быстрее.
   Я записываю то, что думаю сейчас, после долгих бесед с Витовским и Панариным. При первом разговоре мысли были хаотичнее. И все-таки уже тогда я уловил главное. Вторая сущность проблемы «человек и машина» (как и вторая сущность проблемы бессмертия) начиналась с уяснения единственно верного пути: человек будущего должен иметь принципиально новую способность постоянно и быстро совершенствовать свою «конструкцию».
 
   В ту ночь я считал, что понимаю смысл работы Витовского и Панарина: решить проблему бессмертия — значит решить проблему «человек и машина». Я не знал тогда, что это лишь один участок ведущихся в клинике работ. Быть может, даже не самый главный участок.
   Мне не спалось, я никогда раньше не видел солнечной ночи Заполярья. Время остановилось. Замерло зацепившееся за горизонт солнце. Умолкли птицы. Даже ветер стал беззвучным. Тишина была почти нереальная.
   Солнечные ночи тундры специально созданы, чтобы думать, думать, думать. Вряд ли удалось бы найти лучшее место для клиники «Сапсан».
   Кажется, тогда я впервые подумал об участии в эксперименте. Не о доводах «за» и «против», а о том, как это произойдет.
   Впрочем, нет. Мысль об участии в эксперименте впервые возникла на следующий день.
 
   Разбудил меня Панарин.
   — Проспите самое интересное, — сказал он. — Быстренько собирайтесь! Убирать не надо. Все сделается святым духом.
   Святой дух в клинике был, я уже заметил. Накануне мы на несколько минут вышли из кабинета Витовского, а когда вернулись, на столе оказался ужин.
   Примерно таким же образом появился и завтрак. Я спросил Панарина о святом духе.
   — Вы прибыли сюда сиротой, — ответил ВВ, — и должны пока сиротой остаться. Обычно тут, знаете, очень… гм… живое общество. Так вот, это общество временно перебазировалось. В южные края. А здесь остался лишь незримый святой дух.
   Святой дух был хоть и незримым, но весьма работоспособным, потому что через полчаса я увидел Витовского в лаборатории, полностью подготовленной к удивительному опыту. Панарин упомянул об этом еще в Ленинграде, когда мы ожидали самолета на Сыктывкар. В изложении ВВ это выглядело так:
   — Идея проста, как дважды два. Ну, а с биохимической стороной вы познакомитесь потом. Так вот, идея. По одному проводу, как вы знаете, можно одновременно передавать много сообщений. Хоть сотни. Каждое сообщение передается на своей частоте. Если разница между частотами достаточно велика, сообщения не мешают друг другу. Одна электрическая система одновременно воспринимает сотни разных сообщений. Дальше я полагаюсь на ваше воображение кибернетика. В конце концов, органы чувств, нервная сеть, мозг — тоже электрическая система.
   Я сказал, что это второе решение проблемы бессмертия. Одна жизнь человека вместила бы сотни разных жизней. Во всяком случае, сотни интеллектуальных жизней. Но вряд ли эту идею удастся осуществить. Не видно даже подступов к ней.
   Объявили посадку, разговор прервался. Мы больше не возвращались к этой теме. Для меня было полнейшей неожиданностью то, что мне показали в клинике.
   В просторной лаборатории на возвышении стояло массивное деревянное кресло, похожее на бутафорский трон. Перед креслом был обыкновенный письменный стол с двумя магнитофонами. Чуть поодаль висел большой выносной экран телевизора.
   Панарин исчез (я в это время говорил с Витовским) и вернулся минут через десять в пластмассовом шлеме, с которого свисали разноцветные провода. На стене вспыхнуло табло: «Первый готов». Я хотел сказать что-то насчет святого духа, но зажглись другие табло: о своей готовности докладывали еще три поста. Витовский отошел к блоку осциллоскопов в углу лаборатории. Панарин быстро подсоединил провода, проверил магнитофон, установил на столе кнопочный пульт управления. Потом негромко сказал:
   — Начали.
   На экране появилась таблица настройки и почти сразу же — журнальный текст. Это была статья по математической логике. Я едва успел дочитать до середины, как страница сменилась. Меня поразила быстрота, с которой читал Панарин. Я не сразу понял, в чем дело, и почему-то решил, что опыт связан с работами Витовского и Панарина по биохимии зрения.
   Скорость чтения быстро" увеличивалась, Панарин сам ее регулировал, нажимая на кнопки пульта. Из сорока трех строчек я сначала успевал прочитать двадцать, потом пятнадцать и, наконец, всего шесть-семь, да и то не вникая в их смысл. И вот здесь, когда скорость чтения достигла фантастического предела, на экране возникли одновременно два текста. Изображение второго текста (если не ошибаюсь, это была информация о новых методах энцефалографии), более крупное и полупрозрачное, с самого начала менялось с такой скоростью, что я едва успевал заметить отдельные слова…
   Через пятнадцать минут после начала опыта Панарин включил магнитофон. Я услышал: «Испанский язык. Урок одиннадцатый», и вспомнил разговор в Ленинграде. Признаюсь, не будь здесь Витовского, я бы счел это розыгрышем. Я имел возможность видеть эти опыты в течение месяца, почти ежедневно, но до сих пор не могу привыкнуть к ним. А тогда я был просто ошеломлен. Как, каким образом поглощал Панарин этот огромный поток информации? Это невероятно, но я видел — это происходит.
   Панарин включил второй магнитофон. Испанские фразы смешались с монотонным речитативом историка, рассказывающего о закате Византийской империи. А по экрану (я не заметил, как это началось) шел уже не двойной, а тройной текст. В нем нельзя было разглядеть ни одного слова, он казался бегущей тенью…
   Сосуществование многих различных памятей решительно не вяжется с гипотезой Сцилларда о параконститутивных системах в нейроне. Панарин не захотел говорить о механизме сосуществования ("К чему? Объяснять сложно и долго, а вы потом — после своего эксперимента — прекрасно все это забудете. Вот когда станете моложе, пожалуйста…"). По всей вероятности, Панарин и Витовский исходили из другой теории памяти, по которой поступившие в нервную клетку импульсы меняют структуру РНК. Если РНК может настраиваться на разные частоты, тогда… тогда есть смысл в аналогии с одновременной передачей нескольких сообщений по одному проводу.
   Эксперимент продолжался четыре часа.
   Нет, слово «эксперимент» здесь определенно не годится. И в тот день, и в следующие дни Панарин уверенно заполнял свою вторую, третью и другие памяти (придется привыкать к такой терминологии!). Их было девять, помимо первой, обычной. Эксперимент, как я сейчас понимаю, по-настоящему должен начаться, когда все девять памятей окажутся на уровне, достаточном для самостоятельной научной работы, и, возможно, вступят во взаимодействие друг с другом.
 
   Да, теперь я вспоминаю совершенно отчетливо: именно тогда я впервые подумал об участии в эксперименте. В своем эксперименте.
   Вряд ли мне удастся последовательно и связно изложить, как эта первая, еще очень беглая мысль превратилась в ясное понимание необходимости своего эксперимента. Но какое это имеет значение? Важнее записать мысли, которые я потом могу забыть.
   У меня появилась замечательная идея использовать в вычислительных машинах принцип сосуществования памятей. Химотроны [2], например, наверняка смогут работать одновременно в нескольких режимах. Я должен это обязательно вспомнить — потом, после эксперимента.
   Вспомнить потом…
   Что я вообще буду помнить после эксперимента?
   Витовский сказал так:
   — Дистанция омоложения — десять лет. Физическое омоложение должно быть возможно более точным — сразу на заданный срок. А вот память надо лишь расшатать. То, что накопилось за десять лет и стало долговременной памятью, должно вновь перейти в состояние, подобное памяти оперативной. После омоложения человек в течение нескольких месяцев сможет закрепить какую-то часть этой расшатанной памяти. Произойдет, как мы говорим, процесс консолидации. Остальное постепенно забудется. Однако все это — конечная, еще не вполне достигнутая, цель нашей работы. Пока мы не можем обеспечить гармоничное физическое омоложение. Например, никак не поддается омоложению хрусталик глаза. И все-таки здесь благополучно. Хуже с памятью: ваш опыт первый. Весь вопрос в том, какое время будет идти процесс консолидации памяти. Не исключено, что он завершится в течение нескольких часов. За этот срок вы почти ничего не успеете закрепить. Весь объем расшатанной памяти быстро исчезнет (а мы расшатаем все, что вы запомнили за последние девять-десять лет). Иначе говоря, в этом случае вы вернетесь на десять лет назад-не только физически, но и умственно. Возможно и обратное: консолидация затянется на годы. Тогда вы станете моложе физически, но сохраните то, что есть в вашей памяти теперь. В оптимальном случае консолидация продлится месяца два-три. И вот тут многое зависит от вас. От дисциплины ума. Именно поэтому испытателем должен быть ученый. Важен исходный объем знаний и умение потом, в процессе консолидации, отобрать и закрепить в памяти то, что нужно. Вам самому придется решать, что нужно «перезапомнить». И потом вести объективный самоконтроль и самоанализ. При удаче мы получим максимальную информацию, это заменит целую серию экспериментов.
   Витовский заметно волновался.
   — В спешке легко натворить бог знает что! — продолжал он. — Я хочу, чтобы вы поняли нас до конца. Методика омоложения может быть, в частности, использована и для лечения рака. Да, да, это так, и это удваивает сложность ситуации. Бездействуют готовые и надежные лечебные средства… Это ужасно! Нужно спешить… и нельзя спешить. В биологии как нигде велика опасность оказаться в положении ученика чародея…
 
   Я только что писал о химотронах, боялся забыть появившуюся идею. Чепуха, сущая чепуха! Главное — не забыть того, что я увидел (и, надеюсь, в какой-то мере воспринял) у Витовского и Панарина.
   Нужно сохранить в памяти органически присущую Панарину способность думать, не лавируя и не прищуриваясь. И неотделимое от Витовского понимание высокой ответственности ученого. «Хирургу, оперирующему на сердце человека, — сказал как-то Витовский, — следовало бы засчитывать часы операции за месяцы службы. Операционное поле науки еще сложнее. Сердце человечества…»
 
   Вероятно, я много работал этот месяц. Я говорю «вероятно», ибо интересная работа трудно поддается измерению. И еще — я успевал сделать до обидного мало по сравнению с Панариным. Девять его памятей (может быть, сказать — дополнительных памятей?), не мешая друг другу, «переваривали» информацию, полученную на ежедневных четырехчасовых сеансах. ВВ мог, разговаривая со мной, одновременно думать над девятью разными проблемами. К этому трудно привыкнуть. Я часто проверял Панарина, давал ему задачи, просил что-нибудь вычислить, перевести. Не прерывая обычной своей работы, Панарин почти молниеносно выполнял мои задания.
   Объем второй памяти меньше, чем первой, а третьей — меньше, чем второй, и т.д. Зато соответственно возрастает быстродействие, скорость мыслительных операций. Будь у Панарина двенадцатая память (проклятая терминология!), он мог бы состязаться с вычислительной машиной.
   Как ни странно, Панарин относится к своим возможностям довольно спокойно и даже с легким оттенком скепсиса. Мне же сосуществование памятей кажется великим достижением науки. Быть может, самым многообещающим за всю ее историю. Фронт знаний быстро расширяется, а специализация заставляет сужать работу и угол видения; теперь это трагическое противоречие удается снять. У человека хватит сил и на самое широкое освоение науки, и на искусство, и на жизнь, куда более многообразную, чем жизнь Леонардо…
   Простой расчет.
   Человек воспринимает не более 25 битов информации в секунду. За 80 лет напряженной работы (по 8 часов ежедневно) мозг получит 4,2x1О^10 битов. Это — в пределе. Практически много меньше. Между тем человеческий мозг теоретически имеет емкость свыше 10^15 — 10^16 битов. Мы используем лишь одну миллионную наших возможностей…
   Панарин, которому я изложил эти соображения, сказал без энтузиазма:
   — К сожалению, начиная с восьмой памяти резко усиливается излучение. То, что я запоминаю, быстро испаряется. Типичная телепатия! Механика телепатии именно в этом и состоит: мозг начинает работать в высокочастотном режиме. В обычных условиях это происходит редко. Чаще — при дефектах мозга или в критических ситуациях, когда самопроизвольно резонируют высокочастотные режимы мышления. А у меня это постоянно. Вот так. Будь здесь второй такой гражданин, мы бы непрерывно обменивались мыслями. Вне зависимости от желания. И будь тут тысячи таких людей, все бы слышали мысли всех… Быть может, Юрий Петрович прав — перспективнее другой путь.
   Позже я узнал, что Витовский с самого начала был против механического увеличения объема памяти. По мнению Витовского, надо использовать недолговечность «высших» памятей: при необходимости человек быстро впитает огромную информацию, использует ее, а потом знания, ставшие ненужными, исчезнут.
   Признаться, суть разногласий между Витовским и Панариным не совсем ясна. Ведь можно использовать оба метода.
   — Не думайте об этом, не отвлекайтесь, — сказал Панарин. — Ваш эксперимент важнее. Не спорьте. Самые важные открытия в науке относятся к организации самой науки. Сейчас на каждую неустаревшую гипотезу приходятся три-четыре гипотезы, которые вполне можно было бы сдать в архив. Но их авторы отчаянно защищаются. Представьте себе: пятнадцать, двадцать, тридцать лет человек корпел над гипотезой — и постепенно стал замечать, что она… гм… скажем, внушает некоторые сомнения. А у человека к этому времени солидное положение, ученики. У него нет времени сомневаться: уже лежат в редакциях статьи, составлено расписание лекций, запланировано выступление на конгрессе… И даже наедине с самим собой он не решается додумать все до конца. Легче убедить себя, что противодействуешь другим гипотезам по чисто научным соображениям… И вот ведь загвоздка: чем быстрее развитие науки, тем чаще должны сменяться гипотезы. Наука мыслит гипотезами: примерила одну — отбросила, подыскала другую, более близкую к истине, и сразу приступила к новым поискам. Но создатель гипотезы подчас не хочет, не может «отброситься» вместе с гипотезой на исходные позиции. По-человечески это можно понять: нет второй жизни. Долголетие сделает людей умнее. Они не будут усугублять свои ошибки только потому, что нет времени их исправить. Хотя, по правде говоря, никогда не поздно признать ошибку. Я бы учредил специальную премию для ученых, отстаивавших неверные теории и потом нашедших мужество сказать: да, я ошибался, я начну сызнова…
 
   Еще пятнадцать минут. Панарин придет секунда в секунду, он точен.
   Учтены, кажется, все мыслимые варианты. При любом сроке консолидации я, буду действовать по заранее продуманному плану. Неожиданности маловероятны.
   Я написал эту фразу и подумал: нет, все будет неожиданным. Как я появлюсь у себя в лаборатории? Отсюда, из клиники, я говорил со своими ребятами почти каждый день. Это, в сущности, и решило вопрос о моем участии в эксперименте. Они смогут работать без меня. Открытие одновременно грустное и приятное. Мне казалось, я собрал коллектив и без меня он распадется. Но собранный коллектив — я это увидел — устойчив и способен к самостоятельному развитию.
   Без меня в лаборатории повернули исследования. Поворот пока едва ощутим, они думают, что продолжают мою линию. Но это уже первые признаки нового — не моего — исследовательского почерка.
   Для них я сейчас командирован академией на восемь месяцев. Судя по всему, они решили, что это связано с космосом. Что ж, пусть думают так. Пройдет полгода, я появлюсь в лаборатории… Быть может, в качестве младшего научного сотрудника. Появлюсь, чтобы начать все заново и за десять лет сделать вдвое, втрое больше, чем раньше.
   В этом я вижу свою главную задачу.
 
   Панарин придет через одиннадцать минут. Сейчас он во дворе, возится со своими черепахами. Даже сегодня.
   Идея типично панаринская. Как утверждает ВВ, она подсказана ему седьмой памятью. «Правда, — сказал он, — пятая память считает, что это бредок. Но мне лично нравится логика идеи».
   На первый взгляд действительно все просто. Раздражая электрическими импульсами определенные участки мозга, удается оживить забытое, создать полную зрительную и слуховую иллюзию прошлого. Это знали давно. Знали и другое: то, что видит птица или рыба, можно методом биотокового резонанса передать человеку. Изюминка панаринской идеи в том, чтобы «транслировать» человеку зрительную память долгоживущих животных. Панарин отобрал трехсотлетних черепах и пытается заставить их вспомнить то, что они видели за свою долгую жизнь…
   Пока из этого ровным счетом ничего не получается. Но ВВ настойчив. Он и сегодня, «подключившись» к очередной черепахе, перебирает бесконечные комбинации импульсов.
   А вот что сейчас делает Витовский, я не знаю. Вряд ли он в лаборатории. Там все готово со вчерашнего дня. О чем думает в эти минуты Витовский?
   Быть может, он, сняв очки, смотрит на тундру, на небо?
   Я видел мир гиперзрением всего лишь несколько минут. Но это врезалось в память навечно. Не верю, что это можно забыть.
   Ошеломляет уже сам момент перехода. Такое впечатление было бы у человека, уткнувшегося носом в допотопный телевизор, если бы маленький экран внезапно превратился в огромную стереопанораму современного объемного и цветного кино.
   Угол зрения резко увеличился, и все, что я увидел через это распахнутое в мир окно, было ясным до мельчайшего штриха, до тончайших цветовых оттенков. Как будто кто-то протер запылившуюся картину, вынес ее из полутемного подвала, установил в светлом зале — и вспыхнули, заиграли живые краски.
   С крыши клиники я видел далекое озерцо: сквозь хрустальной чистоты воду можно было различить каждую трещину каменистого дна. В небе, в солнечном небе, горели ярко-зеленые полосы полярного сияния. За три-четыре минуты я увидел и пестрых турухтанов, полярных петушков, затеявших драку в болотной траве, и аккуратные норки леммингов, и грибы возле карликовых березок. Деталей было безмерно много, я мог бы пересчитать даже лепестки мака на далеком кусте, но мир воспринимался как целое…
   Нет, я не успею рассказать об этом.
   Через две минуты Панарин будет здесь.
 
   И еще одно:
   Я не сирота.
   Панарин ошибся. Не знаю, как это ускользнуло от его внимания.
   Ей двадцать четыре года. Она геофизик. Сейчас она где-то в тайге.
   Что ж, я только первый. Пройдет несколько лет, в само понятие возраста дрогнет, расколется, обратится в прах.
 
   Остались секунды.
   С почти физически ощутимой остротой я хочу понять: какие же горы своротят победившие время люди?..