– Что касается меня, то, если на моих похоронах не будет по меньшей мере пятисот человек, я сочту, что прожила жизнь напрасно. По меньшей мере пятисот…
   Исходя из этого, можно было заключить, что Гуляка прожил жизнь не напрасно, ибо половина Баии пришла проводить его в последний путь; даже негр Паранагуа Вентура покинул свое мрачное логово и явился на похороны в белом накрахмаленном костюме, при черном галстуке, с траурной повязкой на левой руке и с букетом красных роз. Он приготовился нести гроб и, посочувствовав доне Флор, высказал то, что думали все, в самой короткой и самой прекрасной надгробной речи, произнесенной над телом Гуляки:
   – Он был молодчина!

Лирическое отступление

   Небольшое сообщение (кажущееся ненужным) о полемике, развернувшейся вокруг автора анонимной поэмы, переходящей из бара в бар, в которой поэт оплакивает смерть Гуляки и в которой наконец выявляется на основании конкретных данных истинное лицо неизвестного барда.
(Декламация Робато Фильо мастера на все руки)

 
   Нет, эта литературная тайна не останется неразгаданной и не явится еще одной неразрешенной проблемой всемирной культуры, над которой по прошествии веков будут ломать головы университетские ученые, научные сотрудники и биографы, философы и критики; она не станет предметом исследований и изысканий, темой для соискания ученых степеней на институтских кафедрах, усладой и развлечением для ученых старцев. Не будет ничего похожего на загадку Шекспира, если не считать маленькой тайны – смерти Гуляки, подсказавшей поэту сюжет и ставшей для него источником вдохновения.
   Однако в литературных кругах Салвадора вопрос о том, кто из поэтов города сложил «Элегию на смерть Валдомиро дос Сантос Гимараэнса, или Гуляки, как его звали близкие и друзья», вызвал бурную полемику. Спор быстро разгорелся и вскоре принял скандальный характер, послужив поводом для ссор, перебранок, эпиграмм и даже пощечин. Однако споры эти и злопыхательства, сомнительные и достоверные факты, утверждения и отрицания можно было услышать только за столиками баров, где за кружкой холодного пива собирались по вечерам непризнанные молодые таланты, поносившие литературу и искусство, которые существовали до этого нового решительного поколения, призванного осчастливить человечество, а также скучные низкопробные писаки, ожесточенно противящиеся всяким нововведениям и расточающие свои каламбуры, эпиграммы и возвышенные глупости. И те и другие – безбородые гении и небритые беллетристы – были одержимы одной страстью: читать вслух собственные творения – будь то проза или поэзия, – которым, по их мнению, суждено было совершить переворот в бразильской литературе, если бог того пожелает. И хотя дебаты эти не вышли за пределы штата Баия (заметьте, всего штата, а не только его столицы, ибо они нашли отклик и во всех крупных городах: например, в анналах Академии литературы Ильеуса имеется заслуживающее внимания сообщение о вечере, посвященном данной проблеме) и не были упомянуты в газетных приложениях и журналах, а велись лишь устно, дискуссия не могла не вызвать всеобщего интереса, если речь шла о доне Флор и ее двух мужьях, а Гуляка стал главным персонажем, героем первого плана.
   Герой ли он на самом деле или подлец, развратник, причинявший страдания молодой женщине, то есть доне Флор, преданной и верной супруге? Это уже другой вопрос, не связанный с литературной дискуссией, занимавшей поэтов и прозаиков, и, наверное, еще более сложный и серьезный. На него-то вы и должны дать ответ, если терпеливо дочитаете эту книгу до конца.
   Из элегии же, в которой он превозносился до небес, явствовало, что Гуляка, несомненно, был героем, «как никто близким к звездам, игральным фишкам и шлюхам, шутом и волшебником». И если для элегии, ставшей предметом полемики, не нашлось места на страницах литературных журналов, то отнюдь не потому, что она этого не заслуживала. Некий Одорико Таварес, крупный поэт, на голову выше всех других поэтов (которые, кстати, кормились из его рук и были у него под башмаком, так как он контролировал две газеты и радио), прочитав машинописный экземпляр элегии, сокрушенно покачал головой: «Жаль, что ее нельзя опубликовать…» – «К тому же она анонимная…» – заметил другой поэт.
   Это был Карлос Эдуардо, смазливый молодой человек, знаток старины, вместе с Таваресом он занимался какими-то темными делишками, скупая старинные изображения святых. Литераторы-неудачники и самые пылкие юнцы из числа гениев, которые не питали никакой надежды опубликоваться в воскресном приложении Одорико, обвиняли его и Карлоса Эдуардо в том, что они будто бы прячут у себя распятия и церковную утварь. А их будто бы крадет из церквей шайка бандитов, специализирующаяся на этом и возглавляемая Марио Краво, субъектом с сомнительной репутацией; об этом Краво ходили самые невероятные слухи, и, между прочим, он был приятелем и собутыльником Гуляки. Худой и усатый Краво славился чрезвычайной изобретательностью. Он собирал автомобильные части, листы железа, всякие поломанные машины и, расположив этот хлам особым образом, создавал современную скульптуру. По единодушному мнению многих знатоков искусства и двух поэтов, этот негодяй был выдающимся революционным художником. Но это особая тема, и мы не станем ее касаться, оценивать мастерство Краво и анализировать его творчество. Сообщим только в порядке информации, что критика впоследствии превознесла его творения, его работами заинтересовались иностранные журналисты. Но в те времена Краво еще не снискал признания и если и пользовался некоторой известностью, то только благодаря своим сомнительным подвигам в ризницах и алтарях.
   Говорят, Гуляка тоже участвовал (ему позарез нужны были деньги) в тайном ночном паломничестве в старинную церковь Реконкаво, которое возглавлял еретик Марио. Ограбление церкви вызвало тогда переполох, так как одна из украденных вещей приписывалась самому Агостиньо да Пьедаде и монахи не стали молчать о краже. Сейчас это ценное полотно находится в одном из музеев на юге страны, куда оно попало, если верить сплетням литераторов, с помощью этих двух компаньонов по части муз и благочестивой торговли.
   В то утро еще до завтрака они сидели в редакции и беседовали о святых и их изображениях, когда Карлос Эдуардо, вытащив из кармана экземпляр элегии, дал ее прочесть Одорико.
   Сетуя на то, что ее нельзя опубликовать, и не потому, что неизвестно имя автора – можно было бы поставить любой псевдоним, – но по цензурным соображениям, Таварес еще раз повторил: «Жаль…» – и вслух прочел:
   – «В трауре все игроки и негритянки Баии». – Затем поинтересовался: – Ты сразу узнал автора?
   – Думаешь, это он? Похоже, но…
   – Это совершенно очевидно… Послушай: «Во всех казино воцарилась минута молчанья, приспущены флаги в публичных домах, в отчаянье девки рыдают».
   – Пожалуй, он…
   – Разумеется… Я нисколько не сомневаюсь. – И, рассмеявшись, добавил: – Старый бесстыдник…
   Однако литературные круги не разделяли этой уверенности. Элегия приписывалась различным поэтам, известным и еще совсем молодым. Назывались имена Сосиженеса Косты, Карвальо Фильо, Алвеса Рибейро, Элио Симоэнса, Эурико Алвеса. Многие считали, что стихи принадлежат Робато. Иначе разве стал бы он декламировать с таким вдохновением и так проникновенно: «С ним унесся рассвет верхом на луне»? Разве стал бы он вообще читать чужие стихи? В их кругу это не было принято. Но они забыли о щедрой натуре «короля сонета», о его умении восхищаться творением другого и аплодировать ему.
   Успех элегии и возникший вокруг нее спор родились в доме свиданий Карлы, толстой Карлы, опытной профессионалки, привезенной из Италии, чья культура была чрезмерно высокой для ее ремесла, в котором, впрочем, она превзошла всех своих товарок, что подтверждал Нестор Дуарте, который славился своим умом, объездил много стран и слыл человеком знающим. Начитавшись Д'Аннунцио, Карла с ума сходила по стихам. «Романтична, как корова», – так охарактеризовал ее усатый Краво, с которым она в свое время была близка. Карла не могла жить без драм и страстей: ее любовниками были обитатели мира богемы, и она переходила от одного к другому, вздыхая, стеная и терзаясь ревностью. У нее были огромные голубые глаза, бюст примадонны и изумительные бедра. Гуляка тоже когда-то добился ее расположения, и ему перепало кое-что от щедрот толстой Карлы, но она предпочитала поэтов и сама слагала стихи «на нежном языке Данте и с большим вдохновением», как льстил ей Робато.
   По вечерам каждый четверг в своих просторных апартаментах Карла устраивала нечто вроде литературного салона. У нее собирались поэты и художники, представители богемы и некоторые важные особы, такие, например, как судейский чиновник Айроза. А также девицы из дома терпимости, любившие стихи и нескромные анекдоты. Подавались вина и сласти.
   Карла председательствовала, возлежа на заваленном подушками диване, в греческой тунике или вся в драгоценностях, наподобие афинянки из журнала мод либо голливудской египтянки, только что сошедшей с экрана. Поэты декламировали свои стихи, перебрасывались остротами, эпиграммами, каламбурами; судейский чиновник изрекал какую-нибудь прописную истину, над которой размышлял целую неделю. Кульминационный момент вечеринки наступал, когда хозяйка дома, приподняв на подушках свое необъятное белоснежное тело, сверкающее фальшивыми драгоценностями, тонким голоском, который так не гармонировал с фигурой этой монументальной женщины, декламировала на итальянском языке свои слащавые стихи, воспевающие ее любовь к последнему избраннику. Тем временем художник Краво и другие грубые материалисты, пользуясь полумраком, который создавался для лучшего восприятия поэзии, и невзирая на царивший здесь возвышенный дух, самым наглым образом липли к девкам, стремясь, в ущерб кассе дома терпимости, удовлетворить свою страсть.
   Под конец от поэзии обычно переходили к неприличным анекдотам. И тут наставала очередь Гуляки, Джованни, Мирандона, Карлиньоса Маскареньяса и в особенности Льва, начинающего архитектора, сына иммигрантов, огромного, ростом с жирафу детины, знавшего неисчислимое множество анекдотов и отлично умевшего их рассказывать. У него была русская фамилия, которую никто не мог выговорить, и девицы звали его просто Лев Серебряный Язык, возможно за его анекдоты. Возможно.
   На одном из таких изысканных празднеств «ума и чувственности» своим выразительным голосом Робато продекламировал элегию на смерть Гуляки, предварительно сказав несколько взволнованных слов о покойном друге всех посетителей этого «прелестного уголка любви и поэзии». Робато заявил, между прочим, что автор элегии предпочел «мрак неизвестности солнцу популярности и славы», он же, Робато, получил экземпляр элегии из рук офицера военной полиции, капитана Кризостомо, который тоже был близким другом Гуляки. Однако и офицер не мог сказать точно, кто автор элегии.
   Многие приписывали стихи самому Робато, но, так как тот упорно отказывался признать их своими, стали называть различных поэтов, подвизавшихся в городе, особенно связанных с богемой. Нашлись, однако, и такие, кто не верил Робато, считая, что он отказывается от авторства из скромности, и упорно настаивали на своем. Некоторые и по сей день полагают, что элегия принадлежит его перу.
   Спор принял настолько острый характер, что однажды, выйдя за границы литературы и учтивости, вылился в ссору, кончившуюся дракой. Это случилось, когда поэт Кловис Аморим, который всех подряд разил ядовитым жалом своих эпиграмм, посасывая вонючую сигару, заявил, что бард Эрмес Климако никак не может быть автором пресловутых стихов, поскольку у него не хватило бы для этого ни таланта, ни элементарной грамотности.
   – Климако? Не говорите глупостей… Он едва-едва сочиняет семистопный стишок. Дрянной поэтишко…
   Как нарочно, в эту минуту Климако появился в дверях бара в своем неизменном черном костюме, непромокаемом плаще и с зонтиком, с которым никогда не расставался. Он поднял зонтик и с яростью бросился на обидчика:
   – Дрянной была та сука, что тебя родила…
   Они схватились, награждая друг друга тумаками и оплеухами, при явном преимуществе Аморима, более одаренного и более могучего, чем его соперник.
   Забавная история произошла с одним поэтом, автором нескольких тощих тетрадок стихов, которому менее осведомленные лица тоже приписывали элегию. Сначала он категорически отказывался, но, по мере того как его почитатели становились настойчивей, упорствовал все меньше и меньше и наконец отпирался так смущенно и робко, что это весьма походило на застенчивое подтверждение.
   – Сомнений нет, он автор элегии, – говорили те, кто видел, как он, потупив глаза, неуверенно потирает руки и бормочет:
   – Конечно это очень похоже на мои стихи, конечно. И все же не я это писал…
   Он отрицал свое авторство и в то же время спорил с каждым, кто приписывал стихи кому-нибудь другому. Услышав это, он из кожи вон лез, доказывая несостоятельность подобных предположений. А если все-таки какой-нибудь упрямец продолжал настаивать, приводя те или иные аргументы, он решительно и таинственно намекал:
   – И это вы говорите мне?… Уж кто-кто, а я-то знаю…
   Всякий раз, слушая, как декламируют элегию, он внимательно следил за текстом и поправлял, если какое-нибудь слово оказывалось неточным, ревниво оберегая каждый стих, словно это было его собственное творение. Только позднее, когда настоящий автор стал известен, ему пришлось расстаться с незаслуженной славой. Тогда он начал поносить элегию, не признавая никаких достоинств за этой «навозной поэзией для проституток», как он выражался.
   Горячая полемика, развернувшаяся вокруг элегии, сделала ее чрезвычайно популярной, ее читали и заучивали наизусть, декламировали в барах на рассвете, когда кашаса пробуждала самые благородные чувства. Чтецы меняли прилагательные и глаголы, иногда путали и проглатывали целые строфы. Но, даже искаженная, залитая кашасой или валяющаяся на полу в кабаре, элегия превозносила Гуляку до небес.
   Кто бы ни был автор этих строк, он выразил общее настроение того мирка, где Гуляка обитал с юношеских лет, став со временем его своеобразным символом. Элегия была самой большой похвалой молодому игроку: если бы Гуляка услышал столько лестных и печальных слов в свой адрес, он не поверил бы своим ушам. При жизни он ни разу не заслужил таких похвал. Напротив, ему постоянно приходилось выслушивать упреки, советы и проповеди по поводу его непутевой жизни и бесчисленных пороков.
   Впрочем, забвение дурных поступков Гуляки и прославление его мнимых достоинств, благодаря чему он превратился в героя, личность почти легендарную, оказалось недолгим. Спустя неделю после его смерти все постепенно стало на свои места. Мнение консервативных кругов, пекущихся о морали и благопристойности, выразили кумушки и соседки, вступившие в единоборство с проникнутым духом анархии и безнравственности панегириком Гуляке, который исходил от вольнолюбивого сброда, завсегдатаев публичных домов и казино, пытавшихся подорвать устои общества.
   Так возникла еще одна волнующая проблема, словно недостаточно было волнений с элегией. Впрочем, имя автора, теперь навечно вошедшее в золотой фонд отечественной литературы, было наконец установлено.
   Через несколько лет после смерти Гуляки Одорико получил в подарок от поэта «Нескромные элегии» – кроме него, еще двое удостоились этой чести, – замечательно изданные, тиражом сто экземпляров, с автографом автора и гравюрами Салазанса Нето. Обернувшись к Карлосу Эдуарде, Одорико протянул ему эту не имеющую цены книгу.
   Оба друга сидели в редакции в той же комнате, где когда-то вместе читали элегию. Только теперь они стали почтенными и уважаемыми господами, владельцами огромной коллекции дорогих картин.
   – Значит, я был прав? – напомнил Одорико. – Я же говорил, что это он. – И заключил с той же улыбкой и в тех же словах, что и тогда: – Старый бесстыдник…
   Карлос Эдуарде весело, но с достоинством рассмеялся и залюбовался изящным изданием. На обложке вырезанными по дереву буквами было напечатано имя автора: Годофредо Фильо. Медленно перелистывая страницы, Карлос Эдуарде не без зависти думал: «По каким тайным улицам и закоулкам, каким невидимым во мраке дорожкам и горным пахучим тропам бродили вместе знаменитый поэт и нищий Гуляка, если между ними родилась эта странная дружба?» Размышляя так, Карлос Эдуардо гладил бумагу, словно ласкал нежную кожу женщины – как знать, может быть, черную, словно ночь? Четвертая элегия из пяти вошедших в сборник была посвящена смерти Гуляки: «Синяя фишка, позабытая на ковре».
   Итак, как и было обещано, эта загадка разрешилась. Но возникла новая, и кто знает, удастся ли когда-нибудь с ней справиться… Мы предоставляем проницательному читателю отгадать тайну Гуляки.
   Кто он? Каков его истинный портрет? И что это за фигура? Загар ли покрывал его лицо или тень? Шут из элегии, молодчина, как сказал про него Паранагуа Вентура, или же просто презренный мошенник, неисправимый вымогатель и плохой муж, как считают соседки и знакомые доны Флор? Кто прав: набожные прихожанки церкви св. Терезы или завсегдатаи «Табариса», где вертится шарик рулетки, трещат колоды карт, кидают кости и делают последнюю ставку?

II. О первом периоде вдовства, периоде печали, строгого траура и воспоминаний, о мечтах и заблуждениях, о флирте и браке, о супружеской жизни Гуляки и доны Флор, с фишками, игральными костями и горестным ожиданием, теперь уже безнадежным (при докучливом участии доны Розилды)

   (Под аккомпанемент скрипки Эдгаро Коко, гитары Каимми и чарующей флейты доктора Валтера да Силвейры)

 
КУЛИНАРНАЯ ШКОЛА “ВКУС И ИСКУССТВО”
 
РЕЦЕПТ ДОНЫ ФЛОР: МОКЕКА ИЗ КРАБОВ
 
   Теоретическое занятие.
   Ингредиенты (на 8 персон): чашка кокосового молока, не разбавленного водой, чашка пальмового масла, килограмм крабов.
   Для соуса: три дольки чеснока, соль по вкусу, сок лимона, кориандр, петрушка, головка зеленого лука и две репчатого, полчашки сладкого уксуса, перец, полкило помидоров, потом еще четыре помидора, луковица, перец.
 
   Практическое занятие:
   Натрите на терке пару луковиц, разотрите чеснок в ступке: лук и чеснок вовсе не распространяют зловония, это самые душистые овощи.
   Нарежьте мелко кориандр, петрушку, несколько помидоров, головку зеленого лука и положите половину перца. Смешайте все с оливковым маслом и пока оставьте этот ароматный соус. (Эти дуры считают лук зловонным, но что понимают они в запахах? Гуляка любил сырой лук, поэтому его поцелуи обжигали.)
   Промойте крабов целиком в лимонной воде, промойте хорошенько: так, чтобы удалить грязь, но не лишить их запаха моря. Теперь опускайте их в соус, потом кладите на сковороду. Остатки соуса осторожно вылейте на крабов, потому что блюдо очень деликатное. (Самое любимое блюдо Гуляки!)
   Выберите четыре лучших помидора, возьмите перец, луковицу, нарежьте все это кружочками и красиво уложите на блюде. Крабы должны пролежать часа два на сковороде и как следует пропитаться соусом. Затем поставьте сковороду на огонь. (Гуляка сам ходил покупать крабов, на рынке у него был постоянный поставщик…)
   Когда крабы будут почти готовы, добавьте кокосового молока, и уже перед тем как снять их с огня, полейте пальмовым маслом. (Он ежеминутно пробовал соус, ни у кого не было такого тонкого вкуса.)
   Это самое изысканное, самое сложное блюдо; та, что сумеет его приготовить, может по праву считать себя отличной кухаркой.
   Но если нет сноровки, лучше не браться, ведь не каждый рожден для кулинарного искусства. (Это было самое любимое блюдо Гуляки, никогда больше не подам его к своему столу.
   Никогда больше не вопьются в крабов его зубы, а губы не станут желтыми от масла.
   Никогда больше он не поцелует меня!
   Никогда больше не вопьются в меня его обжигающие уста, пахнущие луком!)

1

   На седьмой день после смерти Гуляки в церкви св. Терезы шла заупокойная служба, которую отправлял дон Клементе Нигра. Неф был залит голубоватым и прозрачным утренним светом, лившимся со стороны моря, над которым возвышался храм. Храм был похож на корабль, готовый отчалить от берега. К алтарю, где стояла на коленях дона Флор, несся сочувственный шепот. Вдова была вся в черном, в кружевной мантилье, одолженной на время доной Нормой, и с четками в руках. Мантилья скрывала волосы доны Флор и глаза, полные слез, которые она не в силах была сдержать. Однако те, кто перешептывался, сочувствовали ей не потому, что она потеряла мужа, а потому, что приобрела его в свое время. Склонившись перед алтарем, дона Флор ничего не слышала, будто в церкви не было никого, кроме нее, священника и покойного Гуляки.
   Шепот старых ризничных крыс, этих богомолок, ненавидевших смех и веселье, поднимался вверх вместе с дымом ладана.
   – Этот отступник не заслужил молитвы.
   – Не будь она святой, стоило бы вместо мессы устроить вечеринку. С танцами и прочим…
   – Его смерть для нее освобождение…
   Даже дон Клементе, молясь за душу усопшего Гуляки, всей своей умерщвленной долгими бдениями над древними книгами плотью ощущал в чудесной атмосфере едва пробудившегося утра это злобное волнение, словно демон – Люцифер или Эшу [6], скорее всего Эшу, – свободно разгуливал по нефу. Почему они не оставят Гуляку в покое, не дадут ему почить в мире? Дон Клементе хорошо знал Гуляку. Тот любил прийти во двор монастыря побеседовать; садился на каменную ограду и рассказывал разные истории, не всегда подходящие для святых стен. Но священник внимательно выслушивал его, так как интересовался жизнью каждого человека.
   В коридоре между нефом и ризницей было устроено нечто вроде алтаря. И ангел оттуда, вырезанный из дерева неизвестным скульптором примерно XVII века, очень напоминал Гуляку. Казалось, он послужил художнику моделью: та же невинная и в то же время бесстыдная физиономия, то же нежное и наглое выражение лица. Ангел, стоя на коленях перед статуей святой Клары – гораздо более поздней работы, в стиле барокко, – протягивал к ней руки. Как-то дон Клементе повел Гуляку взглянуть на ангела: интересно, заметит ли он сходство? Увидев ангела, Гуляка рассмеялся.
   – Чему ты смеешься? – спросил священник.
   – Прости меня, господи… Но вам не кажется, падре, что ангел щупает святую?
   – Бог мой! Что за выражения!
   – Извините, дон Клементе, но у этого ангела физиономия альфонса… Он совсем не похож на святого… Вы только взгляните на его блудливые глаза…
   Подняв руку для благословения, священник услышал, что богомолки продолжают перешептываться: демон зла все еще тут. Ах, эти нечестивые уста! Ворчливые, всем недовольные девственницы! Жалкие и алчные вдовицы во главе с Розилдой, да простит их бог, ибо бесконечна его доброта!
   – Бедняжка натерпелась от него. Она ела хлеб, замешанный дьяволом…
   – Сама во всем виновата. Разве я не давала ей советов?! Не будь она так строптива, она бы послушалась меня… Я сделала все, что было в моих силах…
   Так разглагольствовала дона Розилда, мать доны Флор, скорее походившая на мачеху, чем на мать, готовую до конца выполнить свой долг.
   – Она же взбунтовалась. О господи! Ничего не хотела слушать, делала все по-своему… И в ком нашла поддержку, в чьем доме укрылась…
   Произнеся эти слова, она посмотрела в ту сторону, где, преклонив колена, молилась ее сестра дона Лита, и заключила:
   – Заказывать панихиду для этого подлеца – все равно что бросать деньги на ветер или набивать брюхо священнику…
   Дон Клементе взял кадило и, махнув им пустил клубы ладана против зловонного дьявольского дыхания, которое исходило из уст богомолок. Он сошел с алтаря, остановился перед доной Флор, ласково положил ей руку на плечо и сказал так, чтобы его услышали эти злобные, ядовитые старухи:
   – Даже падшие ангелы находят себе место рядом с богом, приобщаясь к его благодати.
   – Ангелы… Будь он проклят!… Он был исчадием ада… – прорычала дона Розилда.
   Дон Клементе, немного ссутулившись, пересек неф, направляясь в ризницу. В коридоре он остановился перед ангелом, созерцая эту странную скульптуру, где неизвестный художник запечатлел одновременно и грацию и цинизм. Какими чувствами он руководствовался, что хотел выразить? Охваченный земными страстями, ангел похотливым взором пожирал бедную святую. «Блудливые глаза, сказал тогда Гуляка, – наглая улыбка, бесстыдное выражение». Совсем как у Гуляки. Никогда еще священник не встречал подобного сходства! И не ошибся ли он, дон Клементе, поспешив приобщить Гуляку к благодати господней?
   Он подошел к окну, вырубленному в каменной стене, и посмотрел во двор монастыря. Здесь обычно Гуляка усаживался на ограду. У ног его плескалось море, по которому сновали парусники. Гуляка говорил:
   – Если бог всемогущ, падре, пусть он сделает так, чтобы на семнадцать выпал выигрыш двенадцать раз подряд. Тогда бы он действительно совершил чудо! А я пришел бы сюда и засыпал всю церковь цветами…
   – Бог не вмешивается в игру, сын мой…