И, сказавши так, обернулась иаба негритянкой, прекрасней которой не было ни в африканских землях, ни на Кубе, ни в Бразилии: сказки рассказывают люди о таких вот ослепительных неистовых красавицах и песни поют. Ароматом распустившихся роз заглушила она серную вонь, туфельками прикрыла козлиные свои копыта, а хвост превратился в безупречно очерченный зад – гордо отставлен он был и покачивался при ходьбе из стороны в сторону, словно сам собой. Чтобы хоть отдаленно представили вы себе ее красоту, скажу только, что по дороге из преисподней к «Лавке чудес» свела иаба с ума шестерых мулатов, двенадцать белых и двоих негров. Увидав ее, разбежалось шествие богомольцев, падре сорвал с себя сутану и отрекся от веры, а святой Онуфрий обернулся к ней со своих носилок – обернулся и улыбнулся.
   Шла иаба, шурша накрахмаленными и выглаженнымы юбками, шла и посмеивалась: дорого придется заплатить самонадеянному Педро за свою славу неутомимого жеребца, непобедимого производителя. Станет надменный жезл местре Аршанжо ломким и хрупким, как молодой кокос, и проку от него не будет никакого – разве что в музей отнести и подписать: здесь, мол, лежит некогда славное оружие Педро Аршанжо – было славное да сплыло, покончила иаба с этой славой и отвагой.
   Не сомневалась проклятая в своей победе, твердо была она в ней уверена: ведь всякому известно, что иабы способны превращаться в женщин необычайной красоты и непобедимого очарования, умеют они становиться пылкими и искуснейшими любовницами, но известно также, что достичь наслаждения им не дано: всегда, всегда остаются они неудовлетворенными и просят еще и еще и страсть их только пуще разгорается. Прежде чем достигнет иаба райских врат и отведает нектара, должен будет сдаться ее любовник, сдаться и отступить побежденным. Не родился еще на свет тот, кто прошибет эту стену, из бешеного, страстного, но тщетного желания сотворенную, кто проведет дьяволицу туда, где зазвучат для нее осанна и аллилуйя.
   Но иаба придумала Аршанжо кару позлее бессилия, пострашней поражения в сладостном и яростном этом поединке: хотелось ей, чтоб навек раненным осталось и сердце его, хотелось ей смешать Педро с грязью, превратить его в жалкого, молящего, несчастного невольника, тысячекратно преданного и презренного.
   Шла иаба по улице, довольна была она своим замыслом. Когда же тысячу раз заставит она Педро испытать наслаждение дивным своим телом, когда покорится он ей, влюбившись насмерть, тогда равнодушно уйдет она прочь, – уйдет, не попрощается. И увидит она – и весь мир увидит! – как будет он валяться у нее в ногах, и целовать следы ее в дорожной пыли, и вымаливать, словно величайшую милость, взгляд или улыбку, и униженно просить позволения прикоснуться хоть к мизинчику ее, хоть к пятке – ах, сжалься, сжалься! – к черным набухшим виноградинам сосцов…
   И тогда, протащив его по грязи бессилия и презрения, втопчет его иаба еще глубже – в бесчестье. Станет она открыто предлагать себя всему свету, станет кокетничать со всеми встречными, завлекать их, кружить им головы. Пусть все увидят, как сходит он с ума от ревности, как заносит над нею нож, как размахивает бритвой: «Вернись, не то я убью тебя, проклятая! Если другому позволишь ты сорвать полевой твой цветок, я убью тебя – тебя и себя!»
   И придет день, когда все увидят, как плачет он и молит, когда превратится он в жалкого рогоносца, когда потеряет он последние крохи достоинства и навек распрощается с гордостью, когда очнется он в грязи, в позоре, в смерти, в любовной муке. «Приди! – закричит он тогда. – Приди и приводи с собою всех, кто с тобою спит, всех любовников твоих и кавалеров! Изменяй мне сколько хочешь, но только приди! Я, вывалянный в дерьме, я, вымоченный в желчи, заклинаю тебя: приди! И я приму тебя с благодарностью…»
   Как все знают, иабам не дано испытать наслаждение, но неведомы им ни любовь, ни любовное страдание, потому что – это доказано – сердца у них нет: грудь их пуста, словно дупло, и тут уж ничем не поможешь… И шла проклятая природой и вечно свободная иаба по дороге, шла и посмеивалась, и покачивался отставленный ее зад, и стрелялись, увидев ее, мужчины. Бедный, бедный местре Педро Аршанжо!
   Но, любовь моя, вышло так, что он, растянувшись на пороге «Лавки чудес», уже поджидал дьяволицу, – поджидал с той минуты, когда ночь зажгла первую звезду, а луна выкатилась из-за домов Итапарики и повисла над темно-зеленым, маслянистым морем. Все было в ту ночь: и луна, и звезды, и безмолвное море. Была и песня:
 
За вежливость, сеньора,
Спасибо от души!
Ужасно вы надменны,
Но дивно хороши!
 
   Нетерпеливо ожидал Аршанжо прихода иабы, и так велико и непомерно было его желание, что, должно быть, от него одного на десятки миль окрест теряли девственницы невинность, а иные даже беременели.
   Ты спросишь, любовь моя: «Как же это? Откуда прознал Аршанжо о коварных и потаенных замыслах иабы?» Ответ на загадку эту прост: разве не был Педро Аршанжо любимым сыном Эшу, повелителя дорог и перекрестков? Разве не был он, кроме того, оком Шанго, а око Шанго видит далёко-далёко и глубоко.
   Эшу известил его о могуществе и намерениях пустогрудой дьяволицы-распутницы, известил, а потом научил, что делать: «Омойся настоем из листьев, только не каких попало, – сходи сначала к Оссайну, узнай у него: только этому богу ведома тайная сила растений. Потом пропитай воду ароматом питанги, а как пропитается, смешай ее с солью, медом и перцем и натрись ею: будет тебе больно, а ты вытерпи боль как мужчина и скоро увидишь, что станет с тобой. Ни женщина, ни иаба не победят тебя».
   А под конец волшбы вручил ему Эшу ожерелье и браслет, какой носят на лодыжке, и так сказал: «Когда уснет иаба, надень ей ожерелье на шею и браслет на ногу, и будет она скована и пленена навечно. Остальное расскажет тебе Шанго».
   А Шанго прислал ему двенадцать петухов черных и двенадцать петухов белых и еще – голубку: незапятнанной белизны было ее оперение, и выгнута грудка, и нежно воркование. Из окровавленного любящего сердца голубки сотворил колдовским способом Шанго бусину – белую, красную бусину – и отдал ее Аршанжо и проговорил громовым своим голосом такие слова: «Слушай, Ожуоба, и постигай: когда уже будет связана иаба, когда заснет она и станет беззащитна перед тобою, всунь эту бусину ей в зад и жди без страха, что последует за этим. Но что бы ни случилось – не беги, не сходи с места, ожидай». Аршанжо пал ниц и ответил: «Аше».
   Потом омылся он настоем из листьев, которые по одному отобрал для него Оссайн. Медом и питангой, солью и горьким перцем растерся он перед битвой, и словно страннический посох стало оружие его. В карман спрятал он ожерелье, браслет и сердце голубки – бело-красную бусину Шанго – и на пороге «Лавки чудес» стал поджидать иабу.
   Только-только показалась она на углу – бросился на нее Аршанжо, не теряя времени на разговоры, ухаживанья и заигрыванья. Сразу начали они схватку. Да, любовь моя, только-только появилась она у «Лавки чудес», ринулся ей навстречу Аршанжо, задрал ее накрахмаленные, отглаженные юбки и оказался где хотел. Пламя на пламя, мед на мед, соль на соль, перец на перец. Ах, любовь моя, кто ж в силах описать эту схватку двух равных противников, эту случку жеребца с дикой кобылой, кто поведает о том, как мяукает обезумевшая кошка, как воет волк, как ревет вепрь, как рыдает девушка в миг, когда становится она женщиной, как воркует голубка, как рокочут волны?!
   Проникли они друг в друга и, пронизывая ночь, покатились вниз по склону, а остановились только на песке у порта. Прилив унес их в море, но и в морской пучине продолжали они безумную скачку, неистовую игру.
   Не рассчитывала иаба, что придется ей иметь дело с таким противником, и после каждой новой атаки Аршанжо думала проклятая с надеждой и яростью: «Ну, уж теперь-то ослабеет и сдастся он!» Ничуть не бывало: только крепче становилось железо в огне и страсти.
   Не ждала иаба, что испытает она такое удовольствие от чудесного, невиданного, на меду, на перце, на соли настоянного оружия Аршанжо. «Ах, – простонала она в отчаянии, – ах, если бы мне…» Но нет, не вышло.
   Три дня и три ночи без перерыва продолжалась великая эта битва, небывалое это празднество, десять тысяч раз овладел Аршанжо иабой, и так измучилась она в безграничной своей ярости, что внезапно сдалась, побежденная колдовской силой… Закричала она от наслаждения, и словно раскололось грозовое небо. Орошена пустыня, побеждена засуха, преодолено проклятие! Осанна и аллилуйя!
   И тогда она уснула, – уснула, став наконец самкой, но не женщиной, нет, нет, еще не женщиной.
   В комнате Аршанжо, где сплелись тени и ароматы, ничком спала иаба, и, когда успокоилось ее дыхание, надел Аршанжо ей ожерелье на шею и браслет на лодыжку и сковал ее. А потом со всей своей баиянской нежностью вложил меж божественных ее ягодиц птичье сердечко, волшебную бусину Шанго.
   В тот же миг испустила она рев – раздались ужасные, страшные, оглушительные звуки, и смертельным запахом чистейшей серы наполнился воздух. Молнии блеснули над морем, глухим эхом отозвались громы, бешеные вихри-ураганы пронеслись над планетой. Огромный гриб поднялся к небесам и закрыл солнце.
   Но сразу все успокоилось: наступила тишина, воцарилась радость, радуга засверкала на небе – то богиня Ошумарэ объявила о том, что настал мир, начался праздник. Запах серы сменился ароматом распустившихся роз, а иаба была уже не иаба, а негритянка Доротея, и волею Шанго в груди ее выросло самое нежное, самое послушное, самое любящее сердце, какое только бывает. Навеки стала иаба негритянкой Доротеей: огненное лоно, непокорный и дерзкий зад и – сердце голубки.
   Вот и вся история, любовь моя, и прибавить к ней нечего. Разгрызен этот орешек, раскрыта тайна, решена задача. А Доротея стала отважной и преданной дочерью Иансан. Некоторые сплетники клянутся, что, когда начинает она танец на террейро, откуда-то явственно пахнет серой – остался этот запашок с тех времен, когда была Доротея иабой и пожелала сбить спесь с Педро Аршанжо.
   Трудное это дело – сбить спесь с мулата! Многие пытались – и в переулках Табуана, где помещается «Лавка чудес», и на Террейро Иисуса, где возвышается факультет, – многие пытались, да ни с чем остались. Только вот Роза… Если кто и обучил местре Педро любовному страданию, если кто и победил его, то это Роза, Роза де Ошала, а больше никто – ни угольно-черная иаба со всей злобой своей, ни во фрак обряженный профессор со всеми своими премудростями.
 
2
 
   Двое мужчин склонились над типографским станком, а юный подмастерье не хочет, чтобы они заметили, как неодолимо клонит его ко сну. Он своими глазами увидит первые страницы – много месяцев в радостном волнении ждал он этой минуты; ждал ее Аршанжо, ждал и Лидио Корро, который так взбудоражен и оживлен, что именно его человек несведущий и посторонний принял бы за автора книги «Обряды и обычаи народа Баии» – первой книги местре Педро Аршанжо.
   Последние забулдыги разошлись по домам, последняя гитара оборвала позднюю серенаду. Крик петухов разносится по улице, совсем скоро город проснется и оживет. Подмастерье слушал главы из книги, считывал и помогал набирать первые строчки, а теперь он пытается подавить зевоту, трет воспаленные глаза, моргает отяжелевшими веками – вроде бы незаметно, но Лидио Корро видит все:
   – Иди спать.
   – Я еще не хочу спать, местре Лидио, еще рано!
   – Ты ведь на ногах не держишься, стоя спишь. Отправляйся.
   – Крестный, пожалуйста, – теперь в голосе мальчика слышится не только горячая мольба, но и решимость, – попросите местре Лидио, чтобы позволил мне остаться до конца. Мне совсем не хочется спать.
   Для работы над книгой оставалась у них только ночь: утром ветхий типографский станок ждали обычные заказы – брошюрки бродячих певцов, рекламные листовки и проспекты для лавок и магазинов. В конце месяца – кровь из носу! – Лидио должен выплатить Эстевану очередной взнос за типографию. Вот и сражаются они по ночам со временем и с маленькой, ручной, ревматической, капризной и брюзгливой машиной. Лидио Корро называет ее «тетушкой», просит ее благословения и благоволения, заручается ее поддержкой, но сегодня «тетушка» что-то упрямилась, и большую часть времени ее чинили и отлаживали…
   Подмастерье зовут Тадеу, и ремесло типографщика ему по нраву. Когда Эстеван дас Дорес решился в конце концов уйти на покой и продать мастерскую, Лидио позвал в помощники Дамиана. Однако ни типографская краска, ни литеры не заинтересовали шалопая, и проработал он недолго. Дамиан жить не мог без движения, без уличной толчеи. Он устроился в суд, бегал с протоколами, актами, петициями, апелляциями и прошениями, носился от судей к адвокатам, от прокурора к секретарям. Так началась его юридическая карьера: был Дамиан на редкость сообразителен, лукав и пронырлив… А в типографии один ученик сменял другого, и никто не задерживался надолго – платили здесь мало, а работать – и притом вручную – приходилось много. Никто не справлялся. Тадеу был первым учеником, которым местре Лидио остался доволен.
   Лидио соглашается, и, вскрикнув от радости, бежит Тадеу умыться холодной водой, чтобы прогнать сон. День за днем, страница за страницей следил Тадеу за работой местре Аршанжо и даже сам не подозревал, как нужен он был тому, кого называл крестным, как вдохновлял он Аршанжо на новое и нелегкое дело – как помогал ему овладеть искусством решительных выводов и тонких намеков, откровенности и недомолвок, искусством писать правду, постигать слово и его смысл.
   Педро Аршанжо пишет для этих двоих людей, и они водят его рукой: вот они – кум, компаньон, близнец, друг всей жизни и этот мальчик, бойкий, прилежный, хрупкий мальчик с горящими глазами, сын Доротеи. И вот закончена книга, и Лидио раздобыл в кредит бумагу.
   Придумал-то все паренек с Тороро по имени Валделойр, но заставили Аршанжо взяться за перо случившиеся в это самое время происшествия. Ему всегда нравилось читать – он проглатывал любую книгу, что попадала в руки, запоминал и записывал всякие истории, случаи и события – все, что имело отношение к обычаям и нравам народов Баии, – но о своей книге и не помышлял. Не раз, правда, казалось ему, что все его заметки – ответ на теории некоторых факультетских профессоров: теории эти были нынче в большой моде, выводы их и положения склонялись на все лады в аудиториях и коридорах медицинского факультета.
   В ту ночь выпито было изрядно. Большая компания внимательно слушала рассказы местре Педро, а все истории были не простые, а с подковыркой, все наводили на размышления и заставляли призадуматься… Лидио Корро и Тадеу тем временем укладывали в пачки экземпляры новой книжечки, автор которой, Жоан Калдас, «певец народа и его слуга», семистопными, кое-как зарифмованными стихами излагал повесть о жене пономаря, что уступила домогательствам падре, а потом обернулась безголовым мулом и теперь носится по лесам и дорогам, изрыгая пламя и наводя страх на всю округу. Обложку украшала резанная по дереву гравюра местре Лидио – была она одновременно и скромная, и впечатляющая: изобразил художник грозу дорог, ужас путников – безголового мула, голова же его, отрубленная, но живая, впилась поцелуем в согрешившие уста падре-святотатца. В общем, как сказал Мануэл де Прашедес, «картинка – закачаешься!».
   – Местре Педро знает все на свете, помнит столько историй и так здорово их рассказывает, что мог бы все это записать, а Лидио бы напечатал, – сказал вдруг Валделойр, непременный участник всех афоше, мастер самбы и капоэйры, любитель поэзии и прозы.
   Разговор этот шел в деревянной пристроечке, в саду. Комната была теперь занята типографским станком, так что все беседы велись в этой сделанной местре Лидио пристройке под оцинкованной крышей. Там же работал отныне и волшебный фонарь.
   Лидио просто надрывался: он верстал и печатал, рисовал «чудеса», резал гравюры для обложек и еще время от времени рвал зубы. С Эстеваном был заключен кабальный договор сроком на два года, и платить приходилось ежемесячно. Пристройка была нужна еще и потому, что сборы от волшебного фонаря приносили некоторый доход, а кроме того, Педро Аршанжо не мог не читать стихов Кастро Алвеса, Гонсалвеса Диаса, Казимиро де Абреу[56], – стихов, воспевающих любовь и проклинающих рабство, не мог не участвовать в круговой самбе, не восхищаться замысловатыми па Лидио и Валделойра, монотонным голосом Ризолеты, пляской Розы де Ошала. Аршанжо не согласился бы отменить спектакли, даже если бы они не приносили ни гроша, и по четвергам плакат на дверях «Лавки чудес» по-прежнему возвещал: «Сегодня – представление».
   Дождь лил без перерыва почти целую неделю – был месяц штормов, месяц влажных, пронизывающих, иглами колющих, печально завывающих ветров с юга. Затонули две рыбачьих шхуны, троих погибших так и не нашли – видно, суждено им до скончания века плыть в поисках земли Айока, на край света. Остальные четыре трупа через несколько дней прибило к берегу: глаза выедены соленой водой, тела облеплены крабами… Страшно смотреть! Вымокшие до нитки, дрожа от холода, стучались друзья в двери «Лавки чудес». Вот в такие-то печальные и беспросветные дни узнается истинная цена кашасы. В ту ночь после заявления Валделойра слово взял Мануэл де Прашедес:
   – Местре Педро много знает: чего только нет у него в голове, чего только не поназаписывал он на своих бумажках. Жаль будет, если одними песенками, которым грош цена, все дело и кончится! Люди не слыхали о многом, а послушать стоит! Пусть бы местре Педро рассказал свои истории какому-нибудь профессору-грамотею, на факультете таких пруд пруди, а тот все запишет по порядку: будет людям польза. Готов поспорить, профессор с радостью ухватится за это дело.
   Спокойно и задумчиво взглянул местре Педро Аршанжо на добродушного великана Мануэла, взглянул – и вспомнилось ему, сколько всего произошло за последнее время здесь, на Табуане, и в его окрестностях, и на Террейро Иисуса. Веселая улыбка медленно осветила лицо, прогоняя непривычную суровость, и стала еще шире, когда глаза Аршанжо скользнули по лицам гостей и встретились с глазами кумы – красавицы Теренсии, матери сорванца Дамиана.
   – А зачем мне профессор? Я и сам напишу. Неужто ты считаешь, Мануэл, что раз мы бедняки, то ничего путного не можем создать и ничего, кроме корявых куплетов, нам не по силам? Я тебе докажу, милый, – это не так! Я сам напишу.
   – Я вовсе и не сомневаюсь в тебе, Педро, дружище! Сам так сам. Просто профессор, думается мне, все проверит – не подкопаешься. Ученый человек… Для него все – открытая книга…
   – Эх, Мануэл, никто на свете не врет больше, чем твои ученые люди: они черное выдадут за белое. Их-то и надо учить, невежественных и ничтожных этих всезнаек! Тебе это невдомек, Мануэл де Прашедес, ты ведь не бываешь на факультете, не слышишь этих разговоров, не мотаешь их на ус. А известно ли тебе, Мануэл де Прашедес, что, по мнению некоторых ученых мудрецов, «мулат» и «преступник» – синонимы?!
   – Я, дружище Педро, не знаю, что такое «синоним», но это бессовестное вранье и о нем надо рассказать поподробней!
   Подмастерье Тадеу не выдержал, захохотал, захлопал в ладоши:
   – Крестный научит их всех уму-разуму, и дурак, кто в этом сомневается.
   Напишет ли Педро Аршанжо свою книгу или, завертевшись в водовороте празднеств, женщин, репетиций пасторилов, капоэйры, обрядов макумбы, позабудет обещание, что дано было той штормовой, хмельной ночью в «Лавке чудес»? Наверно, позабыл бы, если б через несколько дней не потребовала его к себе для неотложного разговора матушка Маже Бассан.
   Она восседала у алтаря в своем кресле с подлокотниками – и убогое кресло казалось троном грозной царицы. Так сказала она Педро Аршанжо:
   – Прознала я, что обещал ты сочинить книгу, но ведомо мне, что ты не пишешь, а только разговоры разговариваешь и до дела руки твои не доходят. Только думать – мало! Ты носишься по всему городу, беседуешь со всеми и все записываешь, а зачем? Неужто собираешься ты всю жизнь быть на посылках у докторов? Служба твоя кормит тебя, но довольствоваться этим не имеешь ты права. И не писать не имеешь ты прав. Не для того создан ты Ожуобой.
   Вот тогда-то Аршанжо и взялся за перо.
   Лидио Корро помогал ему во всем: подбирал материал, делился своими догадками – они почти всегда подтверждались, – остроумно и ненавязчиво высказывал свое мнение. Если бы Лидио не торопил его, не доставал денег на типографскую краску и бумагу, может статься, бросил бы местре Педро сочинение свое на полдороге или затянул бы работу до невозможности, боясь наделать грамматических ошибок, поддавшись обстоятельствам, а то и просто отвлекшись. Очень не хватало ему танцулек, воскресной попойки, любви какой-нибудь новой подружки. Лидио подгонял Аршанжо, подмастерье Тадеу вдохновлял, а сам местре Педро излагал на бумаге свои мысли, так что поручение матушки Маже Бассан выполнено было в срок.
   В самом начале работы он никак не мог позабыть о самоуверенных факультетских профессорах, и отзвуки расистских теорий так или иначе влияли на его сочинение, лишая книгу свободы и силы, навязывая определенный тон. Но по мере того как на свет рождались новые и новые главы, Педро Аршанжо все меньше думал о профессорах и теориях, потому что вовсе не собирался разоблачать их в полемике, к которой не был готов, а просто хотел поведать о жизни народа Баии, о нищете и великолепии убогой и благородной повседневности – хотел показать, как этот преследуемый и гонимый народ полон решимости все пережить, все преодолеть, сохранив и умножив свое достояние: танец, песню, железо, дерево – свою культуру и свою свободу, рожденную в киломбо и сензалах[57].
   Вот тогда он и начал работать с истинным, почти чувственным удовольствием, тогда и стал уделять своему сочинению все свободное время – каждую его секунду. Он перестал вспоминать о сухом, грубом и недоброжелательном Нило Арголо, о вежливом, веселом и общительном, но оттого не менее яростно отстаивавшем дискриминационные доктрины профессоре Фонтесе и о прочих недругах. Наставники и воспитанники, эрудиты и шарлатаны не тревожили его больше. Рукою Педро Аршанжо водила любовь к народу Баии, а гнев только вносил в его книгу страсть и поэтичность, и потому из-под его пера вышел документ – документ неопровержимой силы.
   Бессонная ночь в типографии. В тяжком усилии напрягаются руки. Медленно постанывает печатный станок. И подмастерье Тадеу забыл про сон и усталость, увидав лист бумаги, покрытый буквами, – первую страницу книги! – вдохнув запах свежей типографской краски. Кумовья вынимают бумагу, и Педро Аршанжо читает – читает или произносит по памяти – первую фразу, свой боевой клич, лозунг, итог исследований, символ веры: «Смешение рас – это лицо бразильского народа, смешение рас – это его культура».
   Сентиментальный Лидио Корро чувствует, как сжимается его сердце – еще не хватало умереть от волнения в такой радостный час. А Педро Аршанжо вдруг становится серьезен, важен, держится как-то торжественно, и видно, что мысли его далеко. Но уже через минуту его не узнать: слышен его добрый, звонкий, ясный смех, раскатывается неумолчный, вольный хохот – он подумал об этих мудрецах, об этих столпах науки, о не знающих жизни знатоках, о профессоре Арголо, о профессоре Фонтесе. То-то скорчат они рожи! «И мы, и вы – плод смешения рас, но наша культура и родилась от смешения рас, а вот ваша вывезена из-за границы, как консервированное дерьмо!» Да их обоих кондрашка хватит! Смех Педро Аршанжо зажигает зарю, светом заливает баиянскую землю.
 
3
 
   За несколько месяцев до этого события, однажды ночью, когда празднество на террейро было в самом разгаре и ориша танцевали с сыновьями своими и дочерьми под гром атабаке и хлопков, там появилась Доротея, и за руку она вела мальчика-подростка лет четырнадцати. Иансан позвала было ее к себе, но она попросила прощенья и сначала опустилась на колени перед Маже Бассан, чтобы та благословила ее и мальчика. Потом подвела она его к Ожуобе и велела:
   – Подойди под благословение.
   И Аршанжо увидел, что мальчик худ, но крепок, что лицо у него тонкое, открытое, а волосы черные, прямые и блестящие, глаза живые, пальцы длинные, губы красиво очерчены. Жозе Аусса, жрец Ошосси, стоявший рядом, окинул их обоих быстрым любопытным взглядом и улыбнулся.
   – Кто он мне? – спросил мальчик.
   Доротея улыбнулась, как Аусса, – загадочно и едва заметно:
   – Он твой крестный.
   – Благословите, крестный.
   – Садись, дружок, – вот здесь, возле меня.
   А Доротея, прежде чем уйти к Иансан, которая нетерпеливо кликала ее, произнесла мягко, но властно, как она умела:
   – Он говорит, что хочет учиться – только о том и твердит. До сих пор ни к какому берегу не прибился: не пожелал стать ни плотником, ни каменщиком. Все считает да считает: таблицу умножения знает лучше учителя! Помощи мне от него никакой, одни расходы. Что мне делать? Не хочу ломать ему жизнь – видно, не в меня он пошел, – не хочу, чтобы он занимался тем, что ему не по душе. Я ведь ему не мачеха, а родная мать. Я и мать, и отец, а для меня это чересчур: сам знаешь, живу я бедно, торгую на улице, стою у жаровни – вот и весь мой заработок. Привела я его к тебе, Ожуоба, отдаю его тебе. Выведи его в люди.