Браво, господин Туташхиа,– Сегеди поднял свой бокал.– Я пью за вашу удачу, пусть поможет вам бог и дальше – во всем и везде! Я догадывался, не скрою, что вы за человек, но реальные впечатления оставили позади все догадки. Если бы эту беседу слышали мои петербургские начальники, ей-богу, они извинились бы передо мной за те попреки, которыми осыпали меня из-за вас.
   Меня обрадовало, что Сегеди был в таком же приподнятом настроении, как мы все. Поэтому обсуждение всех деликатных сторон отношений Даты Туташхиа с жандармами шли теперь под град шуток, хохот и тосты.
   – Господа,– сказал Сегеди, желая ввести в разговор деловую струю.– Все ли вам ясно? Есть ли у кого вопросы?
   Все утихли, и за столом воцарилась тишина.
   – Я думаю, все ясно,– ответил за всех я.
   – Тогда пусть каждый скажет в заключение, что он думает и как оценивает все, что слышал.
   Мы согласились.
   И так как все посмотрели на меня, я понял, что начать следует мне, тем более что по своей адвокатской привычке я все время старался собрать воедино все обстоятельства, которые позволяли утверждать, что у моего подзащитного Даты Туташхиа, который предстал сейчас перед нашим судом, не было никакой склонности к нарушению моральных и правовых норм, что он, при всех поворотах дела и всех гонениях, был человеком нестроптивым и мирным. И не может быть никаких сомнений, останется таким же после помилования.
   – Господа, обратите внимание на то,– сказал я,– что своими поступками Дата Туташхиа преградил путь для нападения на представителей закона. Он вырвал ружье из рук Зарнава. Конечно, как теперь нам это открылось, у злоумышленника была иная цель, но в тот момент сам черт мог запутаться в этом лабиринте, а уж Туташхиа и подавно. И, значит, он хотел оградить существующий порядок и его охранителей от угрозы нападения.
   Скажу честно, я перебрал лишку в своих доказательствах! Но каши маслом не испортишь, а в адвокатской практике того времени подобные аргументы часто производили на противника сильное впечатление, подрывали его уверенность в себе, вызываливали колебания, и после такой атаки даже справедливое обвинение тускнело, что приносило защитнику большой перевес, а иногда и большой успех.
   – А что случилось после того,—продолжал я,– как господин Туташхиа отнял свое ружье у Зарнава? После того, как он увидел, как тот в смертельном страхе хочет бежать, и понял что перед ним предатель? Как повел он себя, оставшись с ним лицом к лицу? Нужно ли убеждать вас, что Зарнава – подлец из подлецов, только что он предал человека бесправного и гонимого и на деньги, вырученные за это, собирался кормить своих детей. Я уверен, каждый, будь он на месте Даты Туташхиа, убил бы его не сходя с места. Убил спокойно, в полной уверенности, что ни одна живая душа на свете не узнает об этом. И любой самый пристрастный суд не нашел бы улик против него. Ведь нельзя было даже доказать, что он был у Зарнава, а тем более что он его убил. У Туташхиа хватило бы на это ума, захоти он мстить. Но он не захотел, он не поднял руки на преда теля, не наказал того по заслугам. Он повернулся и ушел! И я не представляю себе стечения обстоятельств, при которых помилованный Дата Туташхиа был бы более опасным, чем гонимый... Я сказал все, что хотел!
   Мой пример оказался, вероятно, заразительным, я увидел, что все зашевелились, всем захотелось говорить. Но среди нас была Нано, и как даме следовало уступить ей очередь. Я как адвокат был не в счет, я должен был задать тон всему разговору.
   Нано поняла, что ждут ее слова, и сказала:
   – Нет, не сейчас.... Я хочу подождать... Послушать других... Лучше потом.
   – Тогда разрешите мне! – воскликнул Элизбар Каричашвили. – Это будет мое заключение и мой тост!
   Все замолчали.
   – Провидение наградило небольшую часть рода людского талантом доброты и красоты,– начал Элизбар,– живым, непреходящим чувством прекрасного, умением оставлять неувядаемые ростки всюду, куда б ни заносила их судьба. Такие люди – цвет человечества. Я всего месяц знаком с Датой Туташхиа. И за этот месяц я не заметил ни одного шага, ни одного жеста, который не был бы отмечен таким талантом. И случай, о котором мы так много говорим, одухотворен тем же светом. Это человек, весь, какой он есть, от любого его жеста до самых сокровенных чувств,– натура глубоко поэтическая, поглощенная исканием и созиданием. Но поле, которое он избрал для приложения своих богатырских сил, так трудно для возделывания. Каждый выбирает ту крепость, которую хочет взять. Для одного это соперник, наделенный дарованиями, большими, чем он, и гонимый тщеславием, он тратит все свои духовные силы на то, чтобы побороть этого соперника. Таковых, увы, большинство среди тех, кто считает творчество своим призванием. Но есть и другие – цвет человечества,– они осаждают и штурмуют единственную крепость – собственную личность. Не зная устали и компромиссов, не на жизнь, а на смерть сражаются они с собой, чтобы как можно больше взять от собственных способностей, принести людям как можно больше плодов. Это возвышенная часть тех, кто творит. Борьба первых, возможно, увенчивается богатством и материальным преуспеянием, но борьба вторых приносит плоды духовные. И таков Дата Туташхиа. Он ведет великую войну только с самим собой... И нет в жизни ничто способно изменить лицо и смысл этой великой войны. – Элизбар Каричашвили перевел дыхание и, подняв бокал, завершил свой тост: – Может ли такой человек таить опасность для государства? Нет... Никогда... Я пью за самую благородную, бесконечную и беспощадную войну – войну с самим собой!
   – Я готов присоединиться к вам,– сказал Сегеди. – Но это целая философия! Я не встречал в развернутом виде этих выводов... Кто ваш предшественник, хотел бы я знать?
   – Представьте, граф,– сказал Элизбар, широко улыбаясь. – Я тоже не встречал... А предшественник у меня один – Сандро Каридзе. А у него, может быть,– Руставели и Гурамишвили. Может быть, говорю я, потому что в таком разработанном виде нет этого учения и у них.
   – Может быть, это идет от неоплатоников и Псевдо-Дионисия... – сказал я. – Гоги, что же до сих пор не слышно твоего голоса?
   – Я уже сказал, что думал,– отозвался Гоги. – Могу лишь повторить... Все, что я знал, и все, что узнал,– как звенья одной цепи. Человек такой, как Дата, не был опасным раньше, не будет опасным потом. Но не забудьте про закон... Закон и царский строй доводят до того, что пустяковая история оказывается преступлением. И мирный человек, рожденный для мирной жизни, называется злодеем и преступником... Многое зависит от того, как поведет себя власть, как отнесется к Дате Туташхиа закон... Вы хотели правды, я сказал то, что думал!
   – Это очень хорошо,– подхватил Сегеди. – Но пока есть на свете государство со своими законами, такая зависимость неизбежна в любой стране, не только в нашей. Больше или меньше, но с такой угрозой люди встречаются повсюду, и мера ответственности гражданина, высота его сознания должны быть компасом поведения... – Сегеди замолчал, собираясь, видимо, с мыслями, и снова заговорил: – Что я могу вам сказать? У меня нет особых расхождений с вами, хотя я догадываюсь, что ваши суждения о господине Туташхиа не могли быть свободными от пристрастных преувеличений. Но я понимаю, что речь шла о будущем вашего друга, о том, как жить ему дальше на земле... И я согласен с вами... Мне тоже кажется, что господин Туташхиа, помилованный и прощенный, не будет вступать в конфликты с законами и с учреждениями, призванными их охранять. Но скажу откровенно: важнее всего для меня, что думает обо всем этом сам господин Туташхиа... И так как госпожа Нано отложила свою речь напоследок, может быть, мы попросим Дату Туташхиа...
   Туташхиа откликнулся не сразу, какое-то время он сидел сутулясь и перебирая четки. Потом вопросительно поглядел на Нано, как бы желая пропустить ее впереди себя.
   – Говори, Дата, я потом,– тихо ответила ему Нано.
   Но он продолжал молчать, потом развел руками так, словно отталкивал мысли и слова, готовые сорваться с его уст. После этого он вытащил папиросу, собираясь закурить, но не закурил и отложил ее в сторону, продолжая молчать, словно колебался, стоит ли ему начинать.
   – Ваше сиятельство,– наконец заговорил он,– жизнь сделана для меня изрядным скептиком, я перестал различать, где правда, где ложь, перестал верить тому, чему, может быть, и можно было верить. А ведь когда-то я был доверчив, как ягненок, и готов был вступить в бой с человеком, который утверждал, что на земле торжествует коварство. Я бы не хотел обидеть, вас, но не могу не сказать, что вы пришли сюда с иной целью, не для того, чтобы обсуждать то, что мы обсуждаем добрых дна часа. И хотя цель ваша покрыта для меня туманом, мне ясно только одно, что вы – человек доброжелательный и благородный, и коли так, вы не могли прийти сюда не с добром и миром. В это я верю! И мне остается только сказать вам спасибо и низко поклониться! Добро всегда остается добром, и хороший человек – хорошим человеком! И люди всегда будут нуждаться в них... Но вы хотите услышать, что я думаю... Вам это интересно, хоть я и не знаю, почему... И я не имею права отказаться, я должен принять вашу просьбу, это долг вежливости и взаимного благорасположения... Но, говоря откровенно, мне почему-то трудно это сделать... – Туташхиа поднял свой бокал: – Алаверды к вам, ваше сиятельство! Надеюсь, вы примете мой тост?
   – С удовольствием! – ответил граф Сегеди.
   – В давние годы,– сказал Туташхиа,– в Кутаиси один мой друг затащил меня в ресторан. Там за наш столик пристроились еще трое знакомых, и пошла отчаянная гульба. Чаша была стопудовая, и опорожнить ее стоило немалых сил. И когда тамада поднял очередной тост, один из сидевших за нашим столом – звали его Датико – вдруг отказался пить. Тогда его друг Салуквадзе начал его уговаривать: «Что с тобой, брат? Почему ты не пьешь?» – «Не могу больше пить, сил никаких нет, трудно очень». – отвечал Датико. Салуквадзе очень удивился и сказал: «Быть грузином вообще трудно...» Сказал, как говорят о ремесле. Я, помню, засмеялся тогда, но слова эти врезались в мою память. Да, господа, быть грузином вообще трудно! И не потому только, что грузин должен пить кувшинами и чанами. Это еще полбеды. А главная беда в том, что сядет грузин за стол, начнут все пить за его здоровье, вознесут до небес, сравнят с богами, а он должен сидеть и слушать! И нет у него, бедняги, другого выхода, он обязан смириться и молчать... Большое нужно тут терпение! Очень большое! Я думаю, что грузин учится терпению за столом. Мы пропали бы без этого обычая! Потому что не за столом мы все время грыземся друг с другом, ссоримся, враждуем, ненавидим – должны же мы хоть где-нибудь любить и восхвалять друг друга. Для этого и придуман гурзинский стол, и это, право же, не так плохо! Я тоже грузин, и все, что вы здесь говорили обо мне, посчитал за тосты и только потому смог смириться и дослушать до конца, хотя, видит бог, было это вовсе не легко. Ваше сиятельство, вы столько лет живете в Грузии и успели, верно, узнать грузинский народ и понять грузинский характер. Поэтому прошу вас отпустить грехи моим друзьям и выпить вместе с нами за нелегкий труд быть грузином!
   Последние слова Туташхиа потонули в шуме, мы спорили и дружно уверяли, что не отступали от правды ни на шаг. Туташхиа молчал и, казалось, ждал лишь одного – чтобы снова наступила тишина.
   – Оставим в покое дом Зарнава и его хозяина,– сказал он чуть погодя,– забудем об их существовании. Последние пять лет я и вправду провел так, что перестал быть угрозой для государства. Но скажу вам от души: я не всегда был таким и не знаю, каким я буду потом... Разве может человек предсказать свою судьбу... Думаю, граф Сегеди это превосходно знает сам, и потому, верно, он не стал прочерчивать по одному лишь эпизоду прожитой мною жизни контуры моего будущего. Но сам я могу открыть вам больше, чем граф Сегеди, чтобы легче вам было ответить на его вопрос. И вы, господа, можете извлечь из моих слов, что вам будет угодно... Я вступил в жизнь заносчивым и самолюбивым гордецом. И таким оставался на многие годы, почему и стал абрагом... Был у меня когда-то старший друг, бывший офицер. Я верил ему, а он позволил себе непристойность, недостойную ни его, ни меня. Я не хотел прощать его, он и не искал прощения. И получилось само собой, что мы казались по разные стороны барьера и по очереди начали стрелять друг в друга. Первым стрелял я и нарочно промахнулся, но так, чтобы пуля прошла под мочкой уха моего нового врага и врезалась в ствол дерева. Он не мог стерпеть и уже не желал целиться мимо. Он выстрелил, и пуля попала мне в правую руку, которой я держал пистолет. Из руки пошла кровь; я мог с таким же успехом стрелять левой рукой, но не хотел, чтобы он видел, что это из-за его пули. Той же рукой я прицелился и направил дуло ему в правый глаз. Мне не надо было его убивать, но меня обуревало одно желание – чтобы он дрогнул передо мной. И я навел пистолет так, чтобы непременно попасть. Он догадался об этом и, почуяв, верно, смерть, то ли испугался, то ли удивился, что мне не жалко его убивать... И он вздрогнул, склонил голову и отвел глаз, в который я целился. Добившись своего, я спустил мушку к его правой руке и выстрелил. Я не рассчитал сил, не догадался, что моя раненая рука лишена прежней твердости. Пуля попала ему в живот и прострелила печень. Видит бог, я не хотел этого! Несчастный мой друг прожил еще несколько дней и умер – прекрасный и мужественный человек...
   Такова природа всех моих поступков – до того, как я стал абрагом. И немало лет спустя... Тогда я был опасен для государства и людей...
   Шло время, я получал удары от жизни с безмерной грубостью и беспощадной хлесткостью. Но не один лишь мой свое вольный нрав был тому причиной. Нет, причина была и в том, что с детства я не мог вынести, когда один человек топтал другого человека, унижал его достоинство и честь. Сострадать попавшему в беду, протянуть ему руку помощи... А за это ходить, в синяках и ссадинах... И если в юные свои годы я не мог стерпеть ударов по себе, то к зрелым годам для меня невыносимым стали удары по другим, унижение и бесчестность. Я готов был умереть – поверьте, то не пустые слова,– но только одержать, победу над человеком, который жил насилием и злобой. И я добивался своего и ходил по земле, одержимый своей целью, своем мечтой. Не было у меня другого дела, другой мечты. И тогда я тоже был опасен – для государства и для насилия.
   Так тянулось долго. Мне приходилось, конечно, играть в, прятки с правительством, на что я тратил не так уж много времени и ума. Но это было недурным развлечением... Вы знаете, как устроены люди... Если человек, стоящий вне закона, сделает добрый шаг, его раздуют, разукрасят и будут кричать о нем, не замолкая ни на миг. И с дурными делами точно так же. Но дурного я ничего не делал, поэтому пошла обо мне широко дорогой добрая слава... Но и она, как все на свете, имела свои конец. Потому что я задумался над тем, что сталось с людьми, которых я спас и защитил. Я не говорю о том, что многие заплатили мне злом за мое добро. Не это, быть может, самое печальное. Много хуже то, что спасенные мною, набравшись сил, сами становились насильниками и палачами. Да что там говорить! В горечи я отвернулся от всех: живите, как хотите, черт с вами, я больше не стану вмешиваться в вашу жизнь! Тогда все забыли о моих добрых делах и стали повторять злые сплетни злых людей и повернулись ко мне спиной. Я остался один как перст, понял, что был не прав, и все-таки не знал, что делать и как жить... Когда вы обсуждали, как вел я себя в деле Зарнава, вы не сказали главного: человек, который не рвался на помощь попавшим в западню борцам против царской власти, не может быть угрозой государству. Я уже не опасен, вот почему я не опасен вообще.
   Я знаю, всем вам интересно, почему я пришел к вам, чего ищу среди вас и во имя чего решил сунуть свою голову в петлю. Скажу и об этом... Поймите, я не одинокий волк, думающий только о добыче, и не мирный бык, живущий для того, чтобы щипать траву. Я сын своего народа. И хотел бы делать что-то во имя своего народа! Я не могу сложа руки, хладнокровно, со стороны взирать на свою родину!.. И я хотел проникнуть в ваш мир, узнать, чем питается ваш ум, где черпает силы сердце. Да, мы мечтаем об одном и том же и говорим, говорим, говорим... Как и я, вы не знаете цели, как и я, вы мечетесь и рветесь к ней. Может быть, вы и выбрались на дорогу, но пока по ней дойдете до дела, пройдет, наверно, целый век!
   Дата Туташхиа вскочил со своего места и зашагал по комнате, чтобы унять волнение. Ни разу не видел я его в таком возбуждении. Но оп умел управлять собой. Заговорил он успокоенно и устало.
   – Ваше сиятельство,– сказал он. – Не знаю, конечно, вручите ли вы свой документ мне или не вручите, но, простите меня, это не будет иметь значения для будущей моей жизни. Я сказал вам сам, что я не опасен. Но кто лучше вас знает, сколько раз за минувшие семнадцать лет менялся мой характер и образ жизни... И я не знаю и не могу узнать, что будет со мной завтра или через год... Прав был Гоги: это зависит от закона не меньше, чем от меня. Закон и власть пока что умеют лишь озлобить и ожесточить людей, втравить в их душу лютую ненависть и вражду. Не думайте, я не имею в виду одну лишь Российскую империю, так обстоит дело в любой современной стране с любым современным строем. Пройдет время, и – постепенно или сразу – мир изменит свое лицо, люди поймут, как надо жить. Но пока этого не случилось, я не имею права лгать и не позволю себе давать мнимые обещания, что, получив бумагу об амнистии и засунув ее в карман, я на другой же день постригусь в монахи и обобью себе колени в молитвах о долголетии царя и его государства. Нет, я все равно пойду только тем путем, каким поведет меня сердце! Вот и вся моя правда... Вы сказали: если Туташхиа не будет вручен тот документ, он получит недельный срок неприкосновенности. Я не хотел бы, чтобы вы были связаны словом. Поэтому можете считать, что этих слов вы не произносили... А куда вынесет меня сердце и десница божья, пусть то и будет моим уделом.
   Никто не решался заговорить. С моих глаз будто упала пелена, и я во всей осязаемой плотности ощутил, что помилование – звук пустой для Даты Туташхиа. Он будет жить с ним только так, как жил без него, потому что человек этот может существовать по своим, только ему отмеренным, высшим законам и рвется лишь к одному – к действию.
   – Господин Туташхиа! – послышался голос графа Сегеди. – Вы выразились так, что государство, как институт, есть начало, озлобляющее человека... Мне интересно, как остальные... Вы разделяете этот взгляд?
   – Я разделяю,—поспешно ответила Нано.
   – А не могли бы вы растолковать мне... Объяснить по глубже? Дело в том, что существуют теории, которые совпадают с этим взглядом.
   – Я готова, граф,– ответила Нано. – Хотя не думаю, что сказанное мною может с чем-нибудь совпасть. Мыслитель, на которого опираюсь я, никогда не повторяет чужих слов, не приводит цитат из чужих книг, не ссылается на другие авторитеты. Он говорит о самом насущном, о чем думаем все мы, но свет его чистого ума и доброго сердца придает неповторимую свежесть его суждениям.
   – Расскажите об этом,– попросил Сегеди.
   – Ну что ж, я воспользуюсь вашей любезностью,– сказала Нано. – Тем более что из всех, кто сидит в этой комнате, я одна все время молчала. А я хочу сказать... Сначала об этом мыслителе... Трудно, вы сами понимаете, повторять чужие мысли... Но попытаюсь... Итак, речь идет о великих государствах... О том, что в своей истории – и это главная их черта – они постоянно стремились к расширению, к покорению новых народов, к мировому господству. Они не случайно называются империями, потому что всегда готовы вести захватническую войну. Главная фигура такой войны, конечно, солдат. А главное условие непобедимости государства – ненависть как основное боевое настроение солдата. Когда идет оборонительная война, то в бои ведет любовь... Любовь к своей земле... Это понимает каждый. А как повести людей на истребление, на захват чужой земли, заставить бросить родной дом, жену, детей, чтобы в конце концов умирать где-то на чужбине?
   Чтобы добиться этого, есть один-единственный путь – вселить в его душу ненависть! Ненависть – пружина, движущая поработительными войнами... Ненависть, озлобление, дух стяжательства... Поэтому имперское государство по самой своей сути, по своей природе должно будить и развивать в людях низменные черты, разрушать веру в божественное предназначение человека. Это как цель, так и итог существования такого государства!.. Вот, ваше сиятельство, ответ на ваш вопрос... Все философские и религиозные учения, все общественные течения прошлых веков учили и наставляли человека – не быть злым. Но ни одно из них не создало такой модели общества, в глубинах которого лежало бы не озлобление, а доверие и любовь. Только марксизм, мне кажется, обещает нам это. Это учение набирает силы с поразительной быстротой и, надо думать, в ближайшее время станет ведущей идеей человечества, начнет новую эпоху в истории нравственности... А пока человек, которого ведут по жизни добрые чувства, любовь которого активна и прекрасна, такой человек не может не оказаться противником государства, живущего по иным законам, чем живет он. Конечно, если любовь и доброта для него не маска, прикрывающая корыстолюбие, а природные свойства его богатой натуры.
   Человеколюбие и справедливость – вот плоды, которые вырастают на этой плодотворной почве, и они неизбежно и бескомпромиссно ведут к противоречиям с великодержавным духом и строем империи. Да, такой человек – враг империи. Это непоправимо. Потому что его доброта – дурной пример для других людей, его любовь к родине может испугать своей бескорыстной мечтой о мирном благоденствии народа, его чувство прекрасного слишком прекрасно для нравственных, а вернее, безнравственных устоев общества. Такой человек – сын своей земли, истинный, а не мнимый патриот, создающий бесценные нравственные богатства народа. И потому он подчиняет свою жизнь благополучию народа, но такому благополучию, к которому ведут мирные и человечные пути, справедливость, умеренность, уважение к правам других наций. И в этом высшая мудрость, которая называется интернационализмом... Так вот, граф, если в вашем распоряжении, как вы сказали, и на самом деле разнообразные и богатые сведения о Дате Туташхиа, то вы и сами отлично понимаете, что такие люди, как Дата Туташхиа, конечно, в высшей степени опасны для государства. Всякий иной вывод, увы, по-моему, невозможен.
   Нано замолчала, а в тишине отчетливо прозвучал голос графа Сегеди:
   – Интересный человек этот Сандро Каридзе.
   Глава кавказских жандармов еще раз давал нам возможность убедиться, что для него нет ничего тайного.
   Вы думаете, что это мысли одного только Сандро Каридзе? – воскликнула Нано. – Совсем нет! Просто Каридзе лучше других выражает то, что думают все.
   – Вам не кажется,– сказал Сегеди,– что мы с вами – свидетели рождения новой философии... Свидетели и участники... Таково время!.. Вы кончили, госпожа Нано?
   – Нет, еще два слова...
   Нано заговорила с неподдельным волнением, голос ее прерывался так, будто она явилась на прием и ничего не доказывает, не разъясняет, а только просит, умоляет:
   – Ваше сиятельство, взгляните на него доброжелательным взглядом... Хотя бы один раз... Ничего больше не нужно. Разве часто встречались вам люди такие, как Дата Туташхиа, обаятельные и добрые? Доверьтесь своему сердцу, и сердце вас не обманет. Может ли такой человек быть опасным, преступным, жестоким? Могут ли гнездиться в его душе преступление и обман? Разве недостаточно претерпел он лишений и бед? Разве не заслужил кров над головой, семью, дом, спокойный сон?!
   Нано не могла договорить и, задыхаясь от слез, вскочила со своего места и побежала из комнаты. Но граф догнал ее, задержав на пороге.
   – Госпожа Нано,– заговорил он почтительно. – Мне грустно, что мой приход стал причиной вашего волнения и слез. Простите меня, бога ради! Но, поверьте, серьезного дела нельзя решить без волнения! Это может меня оправдать, но не может утешить. Прощение на небесах я все-таки, надеюсь, получу, но потому лишь только, что вам так идут слезы! Не прячьте лица! Теперь я понимаю, вас нужно нарочно доводить до слез... Вы так очаровательны, госпожа Нано... Я не могу допустить, чтобы вы нас покинули и приняли на душу грех погибели всех сидящих за этим столом мужчин!
   Нано засмеялась, повернувшись, но лицо ее было мокрым от слез, и она пыталась отвести его в сторону, стыдясь своей слабости и чувствительности. И улыбалась сквозь слезы... Нано была прелестна, что там говорить, граф Сегеди конечно же был прав.
   – Вина! – воскликнул он, сам бросился наполнять бокалы и обратился ко мне со смехом: – Князь, я устроил вам недурное развлечение, не так ли?
   – Ни с чем не сравнимое, граф! И весьма поучительное!
   – Да здравствуют женские слезы! – сказал он, поднимая бокал. – Самый неоспоримый, веский и плодотворный довод из всех, какие существуют на свете! И за здоровье госпожи Нано, которая только что продемонстрировала его в самом прекрасном варианте!
   Сегеди подошел к Нано и поцеловал ей руку.
   Этот тост окончательно расковал всех, мы зашумели, заговорили все разом, подливая друг другу вина.
   Но граф снова поднялся над всеми и попросил тишины.
   – Господа,– сказал он, – я очень сожалею, но вынужден вас покинуть. Спасибо вам за ваш гостеприимный пир, за ваше дружелюбие и радушный прием. Я унесу отсюда наилучшие впечатления и добрую память о вас как о прекрасных собеседниках и незаурядных людях. И был бы счастлив, если бы оставил подобный же след в вашей душе... Мое служебное положение до сих пор лишало меня возможности открыть вам все мотивы моего появления здесь. Но теперь я могу положить на стол перед вами свой главный козырь.