Страница:
Никколо Амманити
Ты и я
Поистине в ночном мраке
моей души всегда
три часа утра.
Фрэнсис Скотт ФицджеральдЭпоха джаза
But can you save me?
Come on and save me
If you could save me
From the ranks of the freaks
Who suspect they could never love
anyone[1].
Aimee MannSave Me
Мимикрия проявляется, когда какое-то безвредное животное использует свое сходство с опасным существом, живущим на одной с ним территории. Оно имитирует его окраску и поведение и пугает всех встречных – таким образом ему удается выжить.
Чивидале дель Фриули
12 января 2010
– Кофе?
Официантка смотрит на меня поверх очков. Держит серебристый термос. Протягиваю ей чашку.
– Спасибо.
Она наполняет ее.
– На ярмарку приехали?
Киваю в ответ.
– А что за ярмарка?
– Лошадей.
Она смотрит на меня, надеясь, что объясню, почему оказался в Чивидале дель Фриули. Не дождавшись ответа, достает блокнот.
– В каком вы номере?
Показываю ключ.
– Сто девятнадцать.
Она записывает номер.
– Если захотите еще кофе, можете сами налить в буфете.
– Спасибо!
– Не за что.
Когда она удаляется, достаю из бумажника сложенный вчетверо листок бумаги и разглаживаю его на столе.
Эту записку написала моя сестра Оливия десять лет тому назад, двадцать четвертого февраля двухтысячного года.
Мне было тогда четырнадцать лет, а ей ДВАДЦАТЬ ТРИ ГОДА.
Официантка смотрит на меня поверх очков. Держит серебристый термос. Протягиваю ей чашку.
– Спасибо.
Она наполняет ее.
– На ярмарку приехали?
Киваю в ответ.
– А что за ярмарка?
– Лошадей.
Она смотрит на меня, надеясь, что объясню, почему оказался в Чивидале дель Фриули. Не дождавшись ответа, достает блокнот.
– В каком вы номере?
Показываю ключ.
– Сто девятнадцать.
Она записывает номер.
– Если захотите еще кофе, можете сами налить в буфете.
– Спасибо!
– Не за что.
Когда она удаляется, достаю из бумажника сложенный вчетверо листок бумаги и разглаживаю его на столе.
Эту записку написала моя сестра Оливия десять лет тому назад, двадцать четвертого февраля двухтысячного года.
Мне было тогда четырнадцать лет, а ей ДВАДЦАТЬ ТРИ ГОДА.
Рим
Десять лет тому назад
1
Вечером восемнадцатого февраля двухтысячного года я рано лег спать и сразу уснул, однако ночью проснулся и больше уже не сомкнул глаз.
В шесть десять я лежал, натянув толстое пуховое одеяло до самого подбородка, и дышал открытым ртом.
В доме стояла тишина. Слышались только дождь, стучавший в окно, шаги матери этажом выше – она прошла из спальни в ванную – и сипение, исходившее из моего горла.
Вскоре мама придет будить меня, чтобы отвезти к ребятам.
Я включил лампу в виде кузнечика, стоящую на тумбочке. Зеленый свет упал в угол, где лежали рюкзак, набитый одеждой, куртка, мешок с лыжными ботинками и стояли лыжи.
В промежутке между тринадцатью и четырнадцатью годами я неожиданно вытянулся, словно меня откормили удобрениями, и стал выше сверстников. Мама говорила, что меня, наверное, тянули две тягловые лошади. Я уйму времени проводил перед зеркалом, разглядывая свою бледную кожу, усыпанную веснушками, волосы на ногах. Голову мою украшал каштановый кустарник, из которого торчали уши. Половое созревание изменило черты лица, и между зелеными глазами у меня выступал крупный нос.
Я поднялся и полез в карман рюкзака, лежавшего у двери.
– Перочинный нож тут. Фонарик тоже. Все есть, – прошептал я.
В коридоре послышались шаги матери. Должно быть, она в синих туфлях на высоких каблуках.
Я юркнул в кровать, погасил свет и притворился, будто сплю.
– Лоренцо, проснись. Уже поздно.
Я повернул голову и потер глаза.
Мама подняла штору.
– Какая противная погода… Будем надеяться, что в Кортине лучше.
В тусклом рассвете нарисовался ее тонкий силуэт. На ней были юбка и серый жакет, которые она надевала, когда занималась каким-нибудь важным делом. Глухой свитер. Жемчужное ожерелье. И синие туфли на высоких каблуках.
– Доброе утро. – Я зевнул, как будто только что проснулся.
Она присела ко мне на кровать.
– Дорогой мой, хорошо спал?
– Да.
– Пойду приготовлю завтрак… А ты умойся пока.
– А что Нихал?
Она поворошила мне волосы.
– В это время он еще спит. Он дал тебе выглаженные майки?
Я кивнул.
– Ну, вставай.
Я и хотел бы подняться, но что-то сдавило мне грудь.
– Что с тобой?
Я взял ее за руку.
– Любишь меня?
Она улыбнулась:
– Конечно люблю.
Она поднялась, посмотрелась в зеркало возле двери и пригладила юбку.
– Ну, давай же, вставай. Сегодня тоже тебя нужно тянуть из постели?
– Поцелуй.
Она наклонилась ко мне.
– Ладно, ведь не на военную службу отправляешься, а всего лишь на “лыжную неделю”.
Я обнял маму, прижался щекой к ее светлым волосам, ниспадавшим на лицо, и уткнулся в шею.
От нее исходил приятный запах. Он почему-то заставил меня подумать о Марокко. Представились узкие улочки со множеством лотков, покрытых какой-то пестрой пылью… Но я никогда не бывал в Марокко.
– Чем это пахнет?
– Сандаловым мылом. Как обычно.
– Дашь мне?
Она подняла брови:
– Зачем?
– Умоюсь, и ты будешь со мной.
Она стянула с меня одеяло.
– Что это еще за новости – умоюсь… Ладно, не дури, тебе некогда будет даже вспомнить обо мне.
Я смотрел из окошка “БМВ” на стену зоопарка, облепленную мокрыми предвыборными плакатами.
Над стеной в вольере хищных птиц сидел на сухой ветке черный гриф. Он походил на старуху в трауре, спящую под дождем.
От включенной печки в машине стало жарко, я с трудом дышал, печенье застряло в горле.
Дождь стихал. Супружеская пара – он тучный, она худая – делали гимнастические упражнения на усыпанной подгнившими листьями лестнице Музея современного искусства.
Я взглянул на маму.
– Ну что? – произнесла она, не отрывая глаз от дороги.
Я набрал в грудь побольше воздуха, чтобы заговорить низким голосом моего отца:
– Арианна, пора бы уже тебе вымыть машину. Это какой-то свинарник на колесах.
Она не засмеялась.
– Попрощался с отцом?
– Да.
– Что он сказал тебе?
– Чтобы не делал глупостей и не бегал на лыжах как сумасшедший. – Я помолчал. – И чтобы не названивал тебе каждые пять минут.
– Так и сказал?
– Да.
Она переключила скорость и свернула на виа Фламиниа.
Город уже заполнялся машинами.
– Звони когда захочешь. Ты все взял? Музыку? Мобильник?
– Да.
Серое небо давило на крыши и антенны.
– Аптечку не забыл? Градусник?
– Да.
Парень на огромном скутере смеялся, слушая телефон, засунутый под каску.
– Деньги?
– Да.
Мы проехали по мосту через Тибр.
– Остальное мы, кажется, вместе проверили вчера вечером. У тебя с собой все, что нужно.
– Да, все.
Мы остановились у светофора. Женщина в малолитражке смотрела прямо перед собой. По тротуару плелся на поводу у двух лабрадоров старик. Чайка сидела на голом как скелет, увешанном пластиковыми пакетами дереве, стоявшем в грязной луже.
Появись сейчас Господь Бог и спроси меня, хотел бы я быть этой чайкой, я ответил бы да.
Я расстегнул ремень безопасности.
– Выпусти меня здесь.
Она посмотрела на меня, словно не поняла.
– Как здесь?
– Да. Здесь.
Загорелся зеленый.
– Остановись, пожалуйста.
Но она продолжала двигаться. Хорошо, что перед нами замедлил ход мусоросборщик.
– Мама! Остановись.
– Застегни ремень.
– Прошу тебя – остановись.
– Но зачем?
– Я хочу один прийти к ребятам.
– Не понимаю…
Я повысил голос:
– Остановись, пожалуйста.
Мама подъехала к тротуару, выключила мотор и откинула рукой волосы.
– Так в чем дело? Лоренцо, прошу тебя, не начинай… Ты же знаешь, что в такую рань я плохо соображаю.
– Дело в том, что… – Я сжал кулаки. – Все остальные едут без родителей. Я не могу явиться к ним вместе с тобой. Произведу плохое впечатление.
– Объясни… – Она потерла глаза. – Это что же, я должна высадить тебя тут?
– Да.
– Но я не смогу в таком случае поблагодарить родителей Алессии.
Я пожал плечами:
– И не нужно. Я сам это сделаю.
– Об этом не может быть и речи. – И она повернула ключ зажигания.
Я рванулся к ней:
– Нет… Нет… Пожалуйста.
Она оттолкнула меня:
– Что “пожалуйста”?
– Пусти меня одного. Я не могу прийти туда с мамой. Меня засмеют.
– Но что за глупость… Я хочу узнать, все ли в порядке, не надо ли сделать еще что-нибудь. Элементарная вежливость. Я не такая грубиянка, как ты.
– Я не грубиян. Я такой, как все.
Она включила поворотник. Нет, она не уступает. Я не ожидал, что ей так важно проводить меня. Я почувствовал, как меня охватывает гнев. И принялся бить кулаками по ногам.
– Что это с тобой?
– Ничего. – Я так стиснул дверную ручку, что побелели костяшки пальцев. Я готов был вырвать зеркало заднего вида и разбить окошко.
– Ты ведешь себя как маленький.
– Это ты обращаешься со мной как с… – Я ругнулся.
Она метнула на меня быстрый взгляд.
– Не смей употреблять бранные слова. Ты же знаешь, я этого не терплю. И незачем устраивать сцены.
Я стукнул кулаком по приборному щитку.
– Мама, я хочу прийти туда один, черт возьми. – Злость душила меня. – Хорошо. Я никуда не поеду. Теперь ты довольна.
– Знаешь, Лоренцо, я ведь сейчас всерьез рассержусь.
У меня оставался последний козырь.
– Все сказали, что приедут без родителей. И только я, как всегда, появлюсь с мамой. Из-за этого-то у меня все проблемы…
– Не придумывай теперь, будто я виновата, что у тебя проблемы.
– Папа сказал, что я должен быть самостоятельным. Что у меня должна быть своя жизнь. Что я должен оторваться от тебя.
Мама сощурилась и сжала тонкие губы, словно заставляя себя молчать. Потом обернулась и посмотрела на проезжавшие мимо машины.
– Они впервые пригласили меня… и что теперь станут думать обо мне? – продолжал я.
Она осмотрелась, словно ища кого-то, кто подсказал бы ей, как быть.
Я сжал ее руку:
– Мама, не беспокойся…
Она покачала головой:
– Какое уж тут спокойствие.
Я стоял с рюкзаком за плечами, держа лыжи и мешок с лыжными ботинками, и смотрел, как мама разворачивает машину. Я попрощался с ней и подождал, пока “БМВ” скроется на мосту.
И пошел по аллее Мадзини. Миновал здание Итальянского радио и телевидения. Метрах в ста от виа Соль ди Лана остановился, чувствуя, как колотится сердце. Во рту ощущалась горечь, будто лизнул медный провод. Рюкзак оттягивал плечи. А пуховик на мне превращался в сауну.
У перекрестка я осторожно выглянул за угол.
В конце улицы возле современной церкви стоял огромный джип “мерседес”. Рядом Алессия Ронкато, ее мама, Шумер и Оскар Томмази. Они укладывали чемоданы в багажник. К “мерседесу” подъехал и остановился “вольво” с парой лыж на крыше. Из машины вышел Риккардо Добож и подбежал к остальным. Вскоре выбрался оттуда и его отец.
Я отпрянул. Прижавшись к стене и приставив к ней лыжи, расстегнул пуховик и снова посмотрел за угол.
Теперь мама Алессии и отец Добожа осматривали лыжи, лежавшие на крыше “мерседеса”. Шумер пружинил в боксерской стойке и выбрасывал вперед кулаки, как бы нанося Добожу удары. Алессия и Оскар Томмази говорили по мобильникам.
Они ужасно долго собирались, мать Алессии сердилась на дочь за то, что та не помогает ей, Шумер забрался на крышу машины, проверяя, хорошо ли укреплены лыжи.
Наконец они все же уехали.
В трамвае на обратном пути я чувствовал себя идиотом. С лыжами и ботинками, зажатый между служащими в пиджаках и галстуках и мамашами с детишками, ехавшими в школу.
Стоило закрыть глаза, и казалось, будто еду по канатной дороге. Вместе с Алессией, Оскаром Томмази, Добожем и Шумером. И будто даже ощущаю запах шоколадного масла, кремов для загара. Вот, толкаясь и смеясь, мы выбираемся из подвесной кабины, громко разговариваем, не обращая внимания на окружающих, – словом, ведем себя как те, кого мои родители называют грубиянами. Я наверняка захочу сказать что-нибудь забавное, чтобы все посмеялись, пока надевают лыжи. Мне хочется передразнить кого-нибудь, весело пошутить. У меня никогда не получались шутки, которые вызывали бы смех. Нужно быть очень уверенным в себе, чтобы острить на публике.
– Без юмора жизнь печальна, – произнес я.
– Золотые слова, – ответила синьора, стоявшая рядом.
Эту сентенцию о юморе высказал мой отец после того, как однажды на загородной прогулке мой двоюродный брат Витторио запустил в меня коровьей лепешкой. Разозлившись, я подобрал с земли огромный камень и запустил его в дерево, а этот недоумок катался по земле со смеху. Смеялись и мои родители.
Я подхватил лыжи и вышел из трамвая. Посмотрел на часы. Они показывали семь часов пятьдесят минут.
Слишком рано, чтобы возвращаться домой. Наверняка столкнусь с папой, уходящим на работу.
Я направился к вилле Боргезе, в ту часть, где у зоопарка собакам позволено бегать без поводка. Опустился на скамейку и, достав из рюкзака бутылку, глотнул кока-колы.
В кармане зазвонил мобильник.
Я немного подождал, прежде чем ответить.
– Мама…
– Все в порядке?
– Да.
– Уже едете?
– Да.
– Пробки есть?
Мимо пробежал далматинец.
– Ну есть немного…
– Передай трубку маме Алессии.
Я понизил голос:
– Не могу. Она за рулем.
– Ну хорошо, созвонимся вечером, и я поблагодарю ее.
Далматинец залаял на хозяйку – ему хотелось, чтобы она бросила палку.
Я прикрыл микрофон рукой и побежал к дороге.
– Хорошо.
– Еще созвонимся.
– Хорошо, мама, созвонимся… А ты где? Что делаешь?
– Ничего. Лежу в постели. Хочу поспать еще немного.
– А потом пойдешь куда-нибудь?
– Позднее схожу к бабушке.
– А папа?
– Он только что ушел.
– А, понятно… Ну тогда пока.
– Пока.
Отлично.
А вот и Мартышка, подметает листья во дворе.
Так мы прозвали Франкино, привратника в нашем доме.
Он в точности походил на мартышку, какие живут в Конго, – круглая голова, пришлепнутая полоской серебристых волос, венчавших затылок и спускавшихся по ушам на скулы, чтобы соединиться на подбородке, и одна бровь поперек лба. Даже походка у него была необычная. Он двигался сутулясь, слегка наклонившись и покачивая головой, длинные руки висели плетьми, ладони вывернуты наружу.
Он был родом из Соверато, в Калабрии, там жила его семья. Но работал в нашем доме испокон веку. Я относился к нему с симпатией. А мама и папа терпеть его не могли, потому что, говорили они, слишком фамильярничает.
Теперь предстояло так пробраться в дом, чтобы никто не увидел меня.
Франкино очень медлительный, и уж если начал мести двор, то конца этому не будет.
Укрывшись на другой стороне улицы за грузовиком, я достал мобильник и набрал номер.
Телефон в полуподвале зазвонил. Мартышка долго прислушивался, наконец оставил метлу, вразвалку направился к двери и скрылся на лестнице.
Я схватил лыжи и ботинки и пересек улицу. Едва не попал под “форд”, и тот принялся сигналить. За ним тормознули другие машины, и их водители осыпали меня бранью.
Стиснув зубы, едва не уронив лыжи и рюкзак, резавший плечо, я выключил мобильник и проскользнул в ворота. Миновал заросший мхом фонтан, где жили красные рыбки, и английскую лужайку с мраморными скамьями, на которых невозможно сидеть. Мамина машина стояла у подъезда, возле пальмы, которую мама лечила от красного долгоносика – пальмового вредителя.
Моля Бога, чтобы не встретился кто-нибудь из соседей, я вошел в подъезд, пробежал по красной ковровой дорожке, миновал лифт и бросился вниз по лестнице в подвал.
Внизу остановился, с трудом переводя дыхание. Нащупал на стене выключатель. Две длинные неоновые лампы тускло осветили узкий коридор без окон. По одной его стороне тянулись водопроводные трубы, по другой – запертые двери. У третьей двери я достал из кармана длинный ключ и вставил его в замочную скважину.
Дверь открылась в большую прямоугольную комнату. Два небольших запыленных окошка под потолком слабо освещали накрытую чехлами мебель, огромные коробки с книгами, посудой, одеждой, неточенные жучком оконные рамы, деревянные столы и двери, раковины с известковым налетом и пирамиды стоящих друг на друге плетеных стульев. Повсюду груды старого барахла, диван с обивкой в синих цветах. Гора замшелых шерстяных матрасов. Собрание каких-то подшивок, изъеденных молью. Старые пластинки. Лампы с погнутыми абажурами. Изголовье кровати из кованого железа. Свернутые в трубку ковры. Огромный керамический бульдог с отколотой лапой.
В подвале была свалена в кучу обстановка квартиры пятидесятых годов прошлого века.
У другой стены стояла кровать. Рядом на низком столике аккуратно выстроились десять консервных банок с говядиной, двадцать с тунцом, три упаковки хлеба для сэндвичей, шесть баночек оливкового масла, двенадцать бутылок минеральной воды, фруктовые соки и кока-кола, банка “Нутеллы”, два тюбика майонеза, печенье, кексы и две плитки молочного шоколада. На ящике – небольшой телевизор, игровая приставка, три романа Стивена Кинга и несколько комиксов “Марвел”.
Я запер дверь.
Вот тут я и проведу мою “лыжную неделю” в горах.
В шесть десять я лежал, натянув толстое пуховое одеяло до самого подбородка, и дышал открытым ртом.
В доме стояла тишина. Слышались только дождь, стучавший в окно, шаги матери этажом выше – она прошла из спальни в ванную – и сипение, исходившее из моего горла.
Вскоре мама придет будить меня, чтобы отвезти к ребятам.
Я включил лампу в виде кузнечика, стоящую на тумбочке. Зеленый свет упал в угол, где лежали рюкзак, набитый одеждой, куртка, мешок с лыжными ботинками и стояли лыжи.
В промежутке между тринадцатью и четырнадцатью годами я неожиданно вытянулся, словно меня откормили удобрениями, и стал выше сверстников. Мама говорила, что меня, наверное, тянули две тягловые лошади. Я уйму времени проводил перед зеркалом, разглядывая свою бледную кожу, усыпанную веснушками, волосы на ногах. Голову мою украшал каштановый кустарник, из которого торчали уши. Половое созревание изменило черты лица, и между зелеными глазами у меня выступал крупный нос.
Я поднялся и полез в карман рюкзака, лежавшего у двери.
– Перочинный нож тут. Фонарик тоже. Все есть, – прошептал я.
В коридоре послышались шаги матери. Должно быть, она в синих туфлях на высоких каблуках.
Я юркнул в кровать, погасил свет и притворился, будто сплю.
– Лоренцо, проснись. Уже поздно.
Я повернул голову и потер глаза.
Мама подняла штору.
– Какая противная погода… Будем надеяться, что в Кортине лучше.
В тусклом рассвете нарисовался ее тонкий силуэт. На ней были юбка и серый жакет, которые она надевала, когда занималась каким-нибудь важным делом. Глухой свитер. Жемчужное ожерелье. И синие туфли на высоких каблуках.
– Доброе утро. – Я зевнул, как будто только что проснулся.
Она присела ко мне на кровать.
– Дорогой мой, хорошо спал?
– Да.
– Пойду приготовлю завтрак… А ты умойся пока.
– А что Нихал?
Она поворошила мне волосы.
– В это время он еще спит. Он дал тебе выглаженные майки?
Я кивнул.
– Ну, вставай.
Я и хотел бы подняться, но что-то сдавило мне грудь.
– Что с тобой?
Я взял ее за руку.
– Любишь меня?
Она улыбнулась:
– Конечно люблю.
Она поднялась, посмотрелась в зеркало возле двери и пригладила юбку.
– Ну, давай же, вставай. Сегодня тоже тебя нужно тянуть из постели?
– Поцелуй.
Она наклонилась ко мне.
– Ладно, ведь не на военную службу отправляешься, а всего лишь на “лыжную неделю”.
Я обнял маму, прижался щекой к ее светлым волосам, ниспадавшим на лицо, и уткнулся в шею.
От нее исходил приятный запах. Он почему-то заставил меня подумать о Марокко. Представились узкие улочки со множеством лотков, покрытых какой-то пестрой пылью… Но я никогда не бывал в Марокко.
– Чем это пахнет?
– Сандаловым мылом. Как обычно.
– Дашь мне?
Она подняла брови:
– Зачем?
– Умоюсь, и ты будешь со мной.
Она стянула с меня одеяло.
– Что это еще за новости – умоюсь… Ладно, не дури, тебе некогда будет даже вспомнить обо мне.
Я смотрел из окошка “БМВ” на стену зоопарка, облепленную мокрыми предвыборными плакатами.
Над стеной в вольере хищных птиц сидел на сухой ветке черный гриф. Он походил на старуху в трауре, спящую под дождем.
От включенной печки в машине стало жарко, я с трудом дышал, печенье застряло в горле.
Дождь стихал. Супружеская пара – он тучный, она худая – делали гимнастические упражнения на усыпанной подгнившими листьями лестнице Музея современного искусства.
Я взглянул на маму.
– Ну что? – произнесла она, не отрывая глаз от дороги.
Я набрал в грудь побольше воздуха, чтобы заговорить низким голосом моего отца:
– Арианна, пора бы уже тебе вымыть машину. Это какой-то свинарник на колесах.
Она не засмеялась.
– Попрощался с отцом?
– Да.
– Что он сказал тебе?
– Чтобы не делал глупостей и не бегал на лыжах как сумасшедший. – Я помолчал. – И чтобы не названивал тебе каждые пять минут.
– Так и сказал?
– Да.
Она переключила скорость и свернула на виа Фламиниа.
Город уже заполнялся машинами.
– Звони когда захочешь. Ты все взял? Музыку? Мобильник?
– Да.
Серое небо давило на крыши и антенны.
– Аптечку не забыл? Градусник?
– Да.
Парень на огромном скутере смеялся, слушая телефон, засунутый под каску.
– Деньги?
– Да.
Мы проехали по мосту через Тибр.
– Остальное мы, кажется, вместе проверили вчера вечером. У тебя с собой все, что нужно.
– Да, все.
Мы остановились у светофора. Женщина в малолитражке смотрела прямо перед собой. По тротуару плелся на поводу у двух лабрадоров старик. Чайка сидела на голом как скелет, увешанном пластиковыми пакетами дереве, стоявшем в грязной луже.
Появись сейчас Господь Бог и спроси меня, хотел бы я быть этой чайкой, я ответил бы да.
Я расстегнул ремень безопасности.
– Выпусти меня здесь.
Она посмотрела на меня, словно не поняла.
– Как здесь?
– Да. Здесь.
Загорелся зеленый.
– Остановись, пожалуйста.
Но она продолжала двигаться. Хорошо, что перед нами замедлил ход мусоросборщик.
– Мама! Остановись.
– Застегни ремень.
– Прошу тебя – остановись.
– Но зачем?
– Я хочу один прийти к ребятам.
– Не понимаю…
Я повысил голос:
– Остановись, пожалуйста.
Мама подъехала к тротуару, выключила мотор и откинула рукой волосы.
– Так в чем дело? Лоренцо, прошу тебя, не начинай… Ты же знаешь, что в такую рань я плохо соображаю.
– Дело в том, что… – Я сжал кулаки. – Все остальные едут без родителей. Я не могу явиться к ним вместе с тобой. Произведу плохое впечатление.
– Объясни… – Она потерла глаза. – Это что же, я должна высадить тебя тут?
– Да.
– Но я не смогу в таком случае поблагодарить родителей Алессии.
Я пожал плечами:
– И не нужно. Я сам это сделаю.
– Об этом не может быть и речи. – И она повернула ключ зажигания.
Я рванулся к ней:
– Нет… Нет… Пожалуйста.
Она оттолкнула меня:
– Что “пожалуйста”?
– Пусти меня одного. Я не могу прийти туда с мамой. Меня засмеют.
– Но что за глупость… Я хочу узнать, все ли в порядке, не надо ли сделать еще что-нибудь. Элементарная вежливость. Я не такая грубиянка, как ты.
– Я не грубиян. Я такой, как все.
Она включила поворотник. Нет, она не уступает. Я не ожидал, что ей так важно проводить меня. Я почувствовал, как меня охватывает гнев. И принялся бить кулаками по ногам.
– Что это с тобой?
– Ничего. – Я так стиснул дверную ручку, что побелели костяшки пальцев. Я готов был вырвать зеркало заднего вида и разбить окошко.
– Ты ведешь себя как маленький.
– Это ты обращаешься со мной как с… – Я ругнулся.
Она метнула на меня быстрый взгляд.
– Не смей употреблять бранные слова. Ты же знаешь, я этого не терплю. И незачем устраивать сцены.
Я стукнул кулаком по приборному щитку.
– Мама, я хочу прийти туда один, черт возьми. – Злость душила меня. – Хорошо. Я никуда не поеду. Теперь ты довольна.
– Знаешь, Лоренцо, я ведь сейчас всерьез рассержусь.
У меня оставался последний козырь.
– Все сказали, что приедут без родителей. И только я, как всегда, появлюсь с мамой. Из-за этого-то у меня все проблемы…
– Не придумывай теперь, будто я виновата, что у тебя проблемы.
– Папа сказал, что я должен быть самостоятельным. Что у меня должна быть своя жизнь. Что я должен оторваться от тебя.
Мама сощурилась и сжала тонкие губы, словно заставляя себя молчать. Потом обернулась и посмотрела на проезжавшие мимо машины.
– Они впервые пригласили меня… и что теперь станут думать обо мне? – продолжал я.
Она осмотрелась, словно ища кого-то, кто подсказал бы ей, как быть.
Я сжал ее руку:
– Мама, не беспокойся…
Она покачала головой:
– Какое уж тут спокойствие.
Я стоял с рюкзаком за плечами, держа лыжи и мешок с лыжными ботинками, и смотрел, как мама разворачивает машину. Я попрощался с ней и подождал, пока “БМВ” скроется на мосту.
И пошел по аллее Мадзини. Миновал здание Итальянского радио и телевидения. Метрах в ста от виа Соль ди Лана остановился, чувствуя, как колотится сердце. Во рту ощущалась горечь, будто лизнул медный провод. Рюкзак оттягивал плечи. А пуховик на мне превращался в сауну.
У перекрестка я осторожно выглянул за угол.
В конце улицы возле современной церкви стоял огромный джип “мерседес”. Рядом Алессия Ронкато, ее мама, Шумер и Оскар Томмази. Они укладывали чемоданы в багажник. К “мерседесу” подъехал и остановился “вольво” с парой лыж на крыше. Из машины вышел Риккардо Добож и подбежал к остальным. Вскоре выбрался оттуда и его отец.
Я отпрянул. Прижавшись к стене и приставив к ней лыжи, расстегнул пуховик и снова посмотрел за угол.
Теперь мама Алессии и отец Добожа осматривали лыжи, лежавшие на крыше “мерседеса”. Шумер пружинил в боксерской стойке и выбрасывал вперед кулаки, как бы нанося Добожу удары. Алессия и Оскар Томмази говорили по мобильникам.
Они ужасно долго собирались, мать Алессии сердилась на дочь за то, что та не помогает ей, Шумер забрался на крышу машины, проверяя, хорошо ли укреплены лыжи.
Наконец они все же уехали.
В трамвае на обратном пути я чувствовал себя идиотом. С лыжами и ботинками, зажатый между служащими в пиджаках и галстуках и мамашами с детишками, ехавшими в школу.
Стоило закрыть глаза, и казалось, будто еду по канатной дороге. Вместе с Алессией, Оскаром Томмази, Добожем и Шумером. И будто даже ощущаю запах шоколадного масла, кремов для загара. Вот, толкаясь и смеясь, мы выбираемся из подвесной кабины, громко разговариваем, не обращая внимания на окружающих, – словом, ведем себя как те, кого мои родители называют грубиянами. Я наверняка захочу сказать что-нибудь забавное, чтобы все посмеялись, пока надевают лыжи. Мне хочется передразнить кого-нибудь, весело пошутить. У меня никогда не получались шутки, которые вызывали бы смех. Нужно быть очень уверенным в себе, чтобы острить на публике.
– Без юмора жизнь печальна, – произнес я.
– Золотые слова, – ответила синьора, стоявшая рядом.
Эту сентенцию о юморе высказал мой отец после того, как однажды на загородной прогулке мой двоюродный брат Витторио запустил в меня коровьей лепешкой. Разозлившись, я подобрал с земли огромный камень и запустил его в дерево, а этот недоумок катался по земле со смеху. Смеялись и мои родители.
Я подхватил лыжи и вышел из трамвая. Посмотрел на часы. Они показывали семь часов пятьдесят минут.
Слишком рано, чтобы возвращаться домой. Наверняка столкнусь с папой, уходящим на работу.
Я направился к вилле Боргезе, в ту часть, где у зоопарка собакам позволено бегать без поводка. Опустился на скамейку и, достав из рюкзака бутылку, глотнул кока-колы.
В кармане зазвонил мобильник.
Я немного подождал, прежде чем ответить.
– Мама…
– Все в порядке?
– Да.
– Уже едете?
– Да.
– Пробки есть?
Мимо пробежал далматинец.
– Ну есть немного…
– Передай трубку маме Алессии.
Я понизил голос:
– Не могу. Она за рулем.
– Ну хорошо, созвонимся вечером, и я поблагодарю ее.
Далматинец залаял на хозяйку – ему хотелось, чтобы она бросила палку.
Я прикрыл микрофон рукой и побежал к дороге.
– Хорошо.
– Еще созвонимся.
– Хорошо, мама, созвонимся… А ты где? Что делаешь?
– Ничего. Лежу в постели. Хочу поспать еще немного.
– А потом пойдешь куда-нибудь?
– Позднее схожу к бабушке.
– А папа?
– Он только что ушел.
– А, понятно… Ну тогда пока.
– Пока.
Отлично.
А вот и Мартышка, подметает листья во дворе.
Так мы прозвали Франкино, привратника в нашем доме.
Он в точности походил на мартышку, какие живут в Конго, – круглая голова, пришлепнутая полоской серебристых волос, венчавших затылок и спускавшихся по ушам на скулы, чтобы соединиться на подбородке, и одна бровь поперек лба. Даже походка у него была необычная. Он двигался сутулясь, слегка наклонившись и покачивая головой, длинные руки висели плетьми, ладони вывернуты наружу.
Он был родом из Соверато, в Калабрии, там жила его семья. Но работал в нашем доме испокон веку. Я относился к нему с симпатией. А мама и папа терпеть его не могли, потому что, говорили они, слишком фамильярничает.
Теперь предстояло так пробраться в дом, чтобы никто не увидел меня.
Франкино очень медлительный, и уж если начал мести двор, то конца этому не будет.
Укрывшись на другой стороне улицы за грузовиком, я достал мобильник и набрал номер.
Телефон в полуподвале зазвонил. Мартышка долго прислушивался, наконец оставил метлу, вразвалку направился к двери и скрылся на лестнице.
Я схватил лыжи и ботинки и пересек улицу. Едва не попал под “форд”, и тот принялся сигналить. За ним тормознули другие машины, и их водители осыпали меня бранью.
Стиснув зубы, едва не уронив лыжи и рюкзак, резавший плечо, я выключил мобильник и проскользнул в ворота. Миновал заросший мхом фонтан, где жили красные рыбки, и английскую лужайку с мраморными скамьями, на которых невозможно сидеть. Мамина машина стояла у подъезда, возле пальмы, которую мама лечила от красного долгоносика – пальмового вредителя.
Моля Бога, чтобы не встретился кто-нибудь из соседей, я вошел в подъезд, пробежал по красной ковровой дорожке, миновал лифт и бросился вниз по лестнице в подвал.
Внизу остановился, с трудом переводя дыхание. Нащупал на стене выключатель. Две длинные неоновые лампы тускло осветили узкий коридор без окон. По одной его стороне тянулись водопроводные трубы, по другой – запертые двери. У третьей двери я достал из кармана длинный ключ и вставил его в замочную скважину.
Дверь открылась в большую прямоугольную комнату. Два небольших запыленных окошка под потолком слабо освещали накрытую чехлами мебель, огромные коробки с книгами, посудой, одеждой, неточенные жучком оконные рамы, деревянные столы и двери, раковины с известковым налетом и пирамиды стоящих друг на друге плетеных стульев. Повсюду груды старого барахла, диван с обивкой в синих цветах. Гора замшелых шерстяных матрасов. Собрание каких-то подшивок, изъеденных молью. Старые пластинки. Лампы с погнутыми абажурами. Изголовье кровати из кованого железа. Свернутые в трубку ковры. Огромный керамический бульдог с отколотой лапой.
В подвале была свалена в кучу обстановка квартиры пятидесятых годов прошлого века.
У другой стены стояла кровать. Рядом на низком столике аккуратно выстроились десять консервных банок с говядиной, двадцать с тунцом, три упаковки хлеба для сэндвичей, шесть баночек оливкового масла, двенадцать бутылок минеральной воды, фруктовые соки и кока-кола, банка “Нутеллы”, два тюбика майонеза, печенье, кексы и две плитки молочного шоколада. На ящике – небольшой телевизор, игровая приставка, три романа Стивена Кинга и несколько комиксов “Марвел”.
Я запер дверь.
Вот тут я и проведу мою “лыжную неделю” в горах.
2
Говорить я начал только в три года и болтливостью никогда не отличался. Если со мной заговаривал незнакомый человек, я отвечал только “да”, “нет”, “не знаю”. А если он настаивал, отвечал то, что ему хотелось услышать.
Стоит ли повторять слова, уже сказанные про себя?
– Лоренцо, ты похож на кактус, растешь себе тихонько, никого не беспокоя, тебе достаточно капли воды и немного света, – вздыхала моя старая няня из Казерты.
Родители иногда приводили в дом девочек моего возраста, чтобы я играл с ними. Но я предпочитал играть один. Запирал дверь и представлял себе, будто моя комната – куб, летающий в безлюдном пространстве.
Проблемы начались в начальной школе.
Я мало что помню о том времени. Имена учительниц, олеандры во дворе, серебристую упаковку с горячими макаронами в столовой.
И других.
Другие – это все остальные, кроме мамы, папы и бабушки Лауры.
Если другие не оставляли меня в покое, если слишком наседали, кровь вскипала во мне, захлестывая желудок и переполняя все существо до самых кончиков пальцев, и тогда я сжимал кулаки и реагировал.
Когда я столкнул Джампаоло Тинари со стены и тот упал, ударившись головой о бетон, и потом ему зашивали лоб, из школы позвонили домой.
В учительской преподавательница говорила маме:
– Он похож на человека, который ждет на вокзале поезд, чтобы уехать домой. Он никогда никого не задевает, но если кто-то заденет его, орет, краснеет от гнева и швыряет все, что попадется под руку. – Учительница растерянно опустила глаза. – Иногда он пугает. Не знаю… Я посоветовала бы вам…
Мама повела меня к профессору Масбургеру.
– Вот увидишь. Он очень многим детям помогает.
– А сколько я там должен пробыть?
– Сорок пять минут. Два раза в неделю. Согласен?
– Да. Это немного, – ответил я.
Если мама надеялась, что таким образом я стану как другие, я не возражал. Все должны думать, и мама в том числе, будто я нормальный.
Меня отвел туда Нихал. Толстая, пахнувшая карамелью секретарша впустила меня в помещение с низким потолком, где било в нос сыростью. Окно выходило на глухую серую стену. Комнату с орехового цвета обоями украшали старые черно-белые фотографии Рима.
– Сюда ложатся все, у кого есть проблемы? – спросил я профессора Масбургера, когда он указал мне на кушетку, обтянутую вытертой парчой, и предложил лечь на нее.
– Конечно. Все. Так тебе будет легче говорить. Отлично. Притворюсь нормальным ребенком без проблем. Не так уж трудно обмануть его. Я точно знал, что думают другие, что им нравится и чего они хотят. И если моих знаний недостаточно, то эта кушетка, на которую я лег, подобно тому, как теплое тело передает свое тепло телу холодному, передаст мне мысли ребят, лежавших тут до меня.
И таким образом я рассказал ему о другом Лоренцо. О Лоренцо, который стеснялся говорить с другими, но хотел быть как другие. Мне нравилось притворяться, будто я люблю других.
Спустя несколько недель после начала лечения я услышал, как родители о чем-то шепчутся в гостиной. Я прошел в кабинет. Вынул из шкафа несколько книг и приложил ухо к стене.
– Ну, так что с ним? – спрашивал папа.
– Сказал, что он страдает нарциссизмом.
– Как это понимать?
– Говорит, что Лоренцо не способен сопереживать другим. Все, что существует вне его эмоционального круга, оставляет его безучастным. Он думает, будто он какой-то особый и понять его могут только такие же, как он, особые люди.
– Знаешь, что я думаю? Что этот Масбургер просто дурак. Никогда еще не видел более ласкового ребенка, чем наш сын.
– Это верно, Франческо, но только с нами. Лоренцо думает, что мы тоже особые, а всех остальных считает ниже себя.
– Это что же – выходит, он сноб какой-то? Так и говорит профессор?
– Он сказал, что у него сильно преувеличенное самомнение.
Отец расхохотался:
– Повезло! А представляешь, если бы он сильно недооценивал себя? Ладно, хватит, заберем парня у этого бездаря, пока он и вправду не свернул ему мозги. Лоренцо – нормальный ребенок.
– Лоренцо – нормальный ребенок, – повторил я.
Постепенно я понял, как вести себя в школе.
Нужно держаться в стороне, но не слишком, иначе обратят внимание.
Я делался неприметным подобно сардине в банке среди других сардин. Мимикрировал, точно насекомое среди сухих веток. И научился сдерживать свой гнев. Я обнаружил, что в желудке у меня имеется некая емкость, и когда она переполнялась, я опустошал ее, изливая через ноги, гнев выплескивался на землю, в самое ее чрево, и сгорал там в вечном пламени.
Теперь никто больше не мог достать меня.
После начальных классов меня отправили в колледж Святого Иосифа, в английскую школу, где учились дети дипломатов, иностранных артистов, влюбленных в Италию, американских менеджеров и богатых итальянцев, которые могли позволить себе оплачивать пансион. Там все были не на месте. Говорили на разных языках и словно бы оказались здесь проездом. Девочки держались отдельно, мальчики играли в футбол на огромной лужайке у школы. Мне там было хорошо.
Но родители мои остались недовольны. У меня должны быть друзья.
Футбол – дурацкая игра, все гоняются за одним мячом, но другим она нравилась. Научись я играть в футбол, все было бы в порядке. У меня появились бы друзья.
Я набрался храбрости и встал в воротах, чего обычно никто не хотел делать, и обнаружил, что не так уж и страшно защищать их от вражеских атак. Был там некий Анджело Стангони, дылда, у которого никто не мог отобрать мяч, когда тот попадал к нему. Он молнией летел к воротам и бил очень сильно. Однажды ему подставили подножку. Штрафной удар. Я становлюсь на середине ворот. Он разбегается.
Я не человек, повторяю, я – ньюццо, так называется отвратительное, необыкновенно подвижное существо, созданное в какой-то умбрийской лаборатории, у него в жизни только одна-единственная цель, достигнув которой он может спокойно умереть, – он должен защитить Землю от смертельно опасного метеорита.
Так вот этот Стангони направил свой сильнейший удар в правый угол, я кинулся туда со скоростью, на какую способен только ньюццо, и взял мяч.
Помню, остальные обнимали меня, и это было замечательно, потому что они думали, будто я такой же, как они.
Меня приняли в команду. Теперь у меня появились товарищи, которые звонили мне домой. Мама брала трубку и была счастлива, что может сказать: “Лоренцо, это тебя”.
Я говорил ей, что иду к друзьям. А на самом деле прятался у бабушки Лауры. Она жила недалеко от нас со старым бассетом и с сиделкой, русской женщиной по имени Ольга. Мы целыми днями играли в карты – в канасту. Бабушка пила “Кровавую Мэри”, а я – томатный сок с перцем и солью. Мы договорились: она прикрывает меня в этой истории с друзьями, а я молчу про “Кровавую Мэри”.
Учеба в средней школе, однако, быстро закончилась, и отец позвал меня к себе в кабинет, велел сесть в кресло и сказал:
– Лоренцо, я решил, что теперь тебе пора отправиться в обычный лицей. Надо кончать с этими частными школами для маменькиных сынков. Скажи-ка, что тебе больше нравится – математика или история?
Я посмотрел на все эти его книги о древних египтянах, вавилонянах, аккуратно расставленные на книжных полках.
– История.
Он остался доволен и хлопнул меня по плечу:
– Отлично, старик. Мы одинаково смотрим на вещи. Вот увидишь – классический лицей тебе понравится.
Когда я подошел в первый день занятий к лицею, то едва в обморок не упал.
Это оказался поистине ад на земле. Там толпились сотни ребят, точно у входа в концертный зал. Некоторые были намного выше меня. И даже со щетиной на щеках. Девочки пышногрудые. Все на мопедах или скейтбордах. Одни смеялись. Другие орали. Кто-то шастал в бар и обратно. А один парень забрался на дерево и подвесит там рюкзак какой-то девочки, и она бросала в него камни, надеясь скинуть.
От паники, завладевшей мною, перехватило дыхание. Я прислонился к стене сплошь в надписях и рисунках.
Почему я должен ходить в школу? Почему так все устроено? Рождаешься, ходишь в школу, работаешь и умираешь? Кто решил, что это правильно? Разве нельзя жить по-другому? Как первобытные люди? Как моя бабушка Лаура, которая в детстве не училась в школе, а учителя приходили к ней домой? Почему и я не могу учиться так же? Почему меня не оставят в покое? Почему я должен быть таким, как все остальные? Почему не могу жить отдельно в каком-нибудь канадском лесу?
– Я – не такой, как они. У меня преувеличенное самомнение, – прошептал я, а в это время трое негодяев, взявшись за руки, оттесняли меня прочь, словно кеглю.
Стоит ли повторять слова, уже сказанные про себя?
– Лоренцо, ты похож на кактус, растешь себе тихонько, никого не беспокоя, тебе достаточно капли воды и немного света, – вздыхала моя старая няня из Казерты.
Родители иногда приводили в дом девочек моего возраста, чтобы я играл с ними. Но я предпочитал играть один. Запирал дверь и представлял себе, будто моя комната – куб, летающий в безлюдном пространстве.
Проблемы начались в начальной школе.
Я мало что помню о том времени. Имена учительниц, олеандры во дворе, серебристую упаковку с горячими макаронами в столовой.
И других.
Другие – это все остальные, кроме мамы, папы и бабушки Лауры.
Если другие не оставляли меня в покое, если слишком наседали, кровь вскипала во мне, захлестывая желудок и переполняя все существо до самых кончиков пальцев, и тогда я сжимал кулаки и реагировал.
Когда я столкнул Джампаоло Тинари со стены и тот упал, ударившись головой о бетон, и потом ему зашивали лоб, из школы позвонили домой.
В учительской преподавательница говорила маме:
– Он похож на человека, который ждет на вокзале поезд, чтобы уехать домой. Он никогда никого не задевает, но если кто-то заденет его, орет, краснеет от гнева и швыряет все, что попадется под руку. – Учительница растерянно опустила глаза. – Иногда он пугает. Не знаю… Я посоветовала бы вам…
Мама повела меня к профессору Масбургеру.
– Вот увидишь. Он очень многим детям помогает.
– А сколько я там должен пробыть?
– Сорок пять минут. Два раза в неделю. Согласен?
– Да. Это немного, – ответил я.
Если мама надеялась, что таким образом я стану как другие, я не возражал. Все должны думать, и мама в том числе, будто я нормальный.
Меня отвел туда Нихал. Толстая, пахнувшая карамелью секретарша впустила меня в помещение с низким потолком, где било в нос сыростью. Окно выходило на глухую серую стену. Комнату с орехового цвета обоями украшали старые черно-белые фотографии Рима.
– Сюда ложатся все, у кого есть проблемы? – спросил я профессора Масбургера, когда он указал мне на кушетку, обтянутую вытертой парчой, и предложил лечь на нее.
– Конечно. Все. Так тебе будет легче говорить. Отлично. Притворюсь нормальным ребенком без проблем. Не так уж трудно обмануть его. Я точно знал, что думают другие, что им нравится и чего они хотят. И если моих знаний недостаточно, то эта кушетка, на которую я лег, подобно тому, как теплое тело передает свое тепло телу холодному, передаст мне мысли ребят, лежавших тут до меня.
И таким образом я рассказал ему о другом Лоренцо. О Лоренцо, который стеснялся говорить с другими, но хотел быть как другие. Мне нравилось притворяться, будто я люблю других.
Спустя несколько недель после начала лечения я услышал, как родители о чем-то шепчутся в гостиной. Я прошел в кабинет. Вынул из шкафа несколько книг и приложил ухо к стене.
– Ну, так что с ним? – спрашивал папа.
– Сказал, что он страдает нарциссизмом.
– Как это понимать?
– Говорит, что Лоренцо не способен сопереживать другим. Все, что существует вне его эмоционального круга, оставляет его безучастным. Он думает, будто он какой-то особый и понять его могут только такие же, как он, особые люди.
– Знаешь, что я думаю? Что этот Масбургер просто дурак. Никогда еще не видел более ласкового ребенка, чем наш сын.
– Это верно, Франческо, но только с нами. Лоренцо думает, что мы тоже особые, а всех остальных считает ниже себя.
– Это что же – выходит, он сноб какой-то? Так и говорит профессор?
– Он сказал, что у него сильно преувеличенное самомнение.
Отец расхохотался:
– Повезло! А представляешь, если бы он сильно недооценивал себя? Ладно, хватит, заберем парня у этого бездаря, пока он и вправду не свернул ему мозги. Лоренцо – нормальный ребенок.
– Лоренцо – нормальный ребенок, – повторил я.
Постепенно я понял, как вести себя в школе.
Нужно держаться в стороне, но не слишком, иначе обратят внимание.
Я делался неприметным подобно сардине в банке среди других сардин. Мимикрировал, точно насекомое среди сухих веток. И научился сдерживать свой гнев. Я обнаружил, что в желудке у меня имеется некая емкость, и когда она переполнялась, я опустошал ее, изливая через ноги, гнев выплескивался на землю, в самое ее чрево, и сгорал там в вечном пламени.
Теперь никто больше не мог достать меня.
После начальных классов меня отправили в колледж Святого Иосифа, в английскую школу, где учились дети дипломатов, иностранных артистов, влюбленных в Италию, американских менеджеров и богатых итальянцев, которые могли позволить себе оплачивать пансион. Там все были не на месте. Говорили на разных языках и словно бы оказались здесь проездом. Девочки держались отдельно, мальчики играли в футбол на огромной лужайке у школы. Мне там было хорошо.
Но родители мои остались недовольны. У меня должны быть друзья.
Футбол – дурацкая игра, все гоняются за одним мячом, но другим она нравилась. Научись я играть в футбол, все было бы в порядке. У меня появились бы друзья.
Я набрался храбрости и встал в воротах, чего обычно никто не хотел делать, и обнаружил, что не так уж и страшно защищать их от вражеских атак. Был там некий Анджело Стангони, дылда, у которого никто не мог отобрать мяч, когда тот попадал к нему. Он молнией летел к воротам и бил очень сильно. Однажды ему подставили подножку. Штрафной удар. Я становлюсь на середине ворот. Он разбегается.
Я не человек, повторяю, я – ньюццо, так называется отвратительное, необыкновенно подвижное существо, созданное в какой-то умбрийской лаборатории, у него в жизни только одна-единственная цель, достигнув которой он может спокойно умереть, – он должен защитить Землю от смертельно опасного метеорита.
Так вот этот Стангони направил свой сильнейший удар в правый угол, я кинулся туда со скоростью, на какую способен только ньюццо, и взял мяч.
Помню, остальные обнимали меня, и это было замечательно, потому что они думали, будто я такой же, как они.
Меня приняли в команду. Теперь у меня появились товарищи, которые звонили мне домой. Мама брала трубку и была счастлива, что может сказать: “Лоренцо, это тебя”.
Я говорил ей, что иду к друзьям. А на самом деле прятался у бабушки Лауры. Она жила недалеко от нас со старым бассетом и с сиделкой, русской женщиной по имени Ольга. Мы целыми днями играли в карты – в канасту. Бабушка пила “Кровавую Мэри”, а я – томатный сок с перцем и солью. Мы договорились: она прикрывает меня в этой истории с друзьями, а я молчу про “Кровавую Мэри”.
Учеба в средней школе, однако, быстро закончилась, и отец позвал меня к себе в кабинет, велел сесть в кресло и сказал:
– Лоренцо, я решил, что теперь тебе пора отправиться в обычный лицей. Надо кончать с этими частными школами для маменькиных сынков. Скажи-ка, что тебе больше нравится – математика или история?
Я посмотрел на все эти его книги о древних египтянах, вавилонянах, аккуратно расставленные на книжных полках.
– История.
Он остался доволен и хлопнул меня по плечу:
– Отлично, старик. Мы одинаково смотрим на вещи. Вот увидишь – классический лицей тебе понравится.
Когда я подошел в первый день занятий к лицею, то едва в обморок не упал.
Это оказался поистине ад на земле. Там толпились сотни ребят, точно у входа в концертный зал. Некоторые были намного выше меня. И даже со щетиной на щеках. Девочки пышногрудые. Все на мопедах или скейтбордах. Одни смеялись. Другие орали. Кто-то шастал в бар и обратно. А один парень забрался на дерево и подвесит там рюкзак какой-то девочки, и она бросала в него камни, надеясь скинуть.
От паники, завладевшей мною, перехватило дыхание. Я прислонился к стене сплошь в надписях и рисунках.
Почему я должен ходить в школу? Почему так все устроено? Рождаешься, ходишь в школу, работаешь и умираешь? Кто решил, что это правильно? Разве нельзя жить по-другому? Как первобытные люди? Как моя бабушка Лаура, которая в детстве не училась в школе, а учителя приходили к ней домой? Почему и я не могу учиться так же? Почему меня не оставят в покое? Почему я должен быть таким, как все остальные? Почему не могу жить отдельно в каком-нибудь канадском лесу?
– Я – не такой, как они. У меня преувеличенное самомнение, – прошептал я, а в это время трое негодяев, взявшись за руки, оттесняли меня прочь, словно кеглю.