Страница:
Этим мы, евреи, и отличаемся от прочих — мы не только верим в единого Творца, но мы соединены с ним процессом Приобщения. У остальных племен, все еще верящих в сонмы нелепых богов, такого нет — подумать только, они сразу после рождения тела присоединяют к нему голову! Это противно воле Творца, да и непрактично в нашем жарком климате — возникают инфекции, голова приживается плохо, соображает туго. Взять хоть вождя гиптов, неплохой, вроде, начальник, и нас, евреев, не обижал, но ведь, если разобраться, дебил дебилом, а все почему — голову ему посадили на плечи через час после рождения, и инстинкты тут же закрепились.
— Мы пойдем вперед, — сказал я, не все еще вспомнив, но и тянуть время с ответом было ни к чему. — Если вождь гиптов послал войско, не миновать битвы. Если нам суждено погибнуть от голода и жажды, значит, на то воля Творца.
Хорошо сформулировал, верно? Особенно, если учесть почти полное отсутствие информации.
Насколько я мог понять, перекатив голову к спине, племя, которое шло со мной через пустыню, насчитывало около двух сотен существ, и я даже в мыслях не мог заставить себя называть своих единоплеменников людьми. Мало того — евреями. Но ведь, по сути, так и было. Мое племя первым на этой планете поняло, что Творец один. Мое племя в течение столетий жило в рабстве у другого племени. Мое племя подняло бунт и ушло в пустыню. И теперь я вел этих… ну, хорошо, буду говорить — людей. Буду даже говорить
— евреев. Так удобнее, все равно придется писать для директора Рувинского отчет о проделанной работе, и, если я буду использовать слишком много непонятных терминов, меня просто не поймут.
А для вас сообщаю: на самом деле эти люди именовали себя «бзогстс», что означало «переходящие». Евреи, в общем.
Каждое утро, когда восходило голубое солнце, а коричневое заходило за горизонт, я поднимал свой народ на молитву. Арс, Грис и Физ, родоначальники, говорили текст, а я поправлял в тех местах, где обращение к Творцу казалось мне не очень почтительным. Ну, например, в первое же утро я обнаружил, что молитву начинают словами «Господь, ты должен нам, сынам твоим…» Что нам Господь должен? Нет, я понимаю, это чисто потребительское отношение: дети всегда считают, что родители им что-то должны. Раз уж родили, извольте заботиться. Но Творец, согласитесь, не просто родитель. И не нас одних он создал, а всю Вселенную, и хотя бы поэтому достоин большего уважения.
Так вот, в первое же утро мне пришлось невежливо прервать Гриса, произносившего молитву, и сказать:
— Отныне начало будет таким: «Слава тебе, Господи, царь всей Вселенной»…
Пришлось объяснять им, что такое Вселенная, но с этим я справился — все-таки, в школе у меня по физике было девяносто баллов. Не уверен, конечно, что они поняли, но обращение к Творцу изменили и даже добавили от себя «и обоих солнц».
Мы двинулись на восток. То есть, это я так говорю — на восток, на самом деле это мог быть и запад, потому что коричневое солнце за этот горизонт заходило, а голубое из-под него выползало. Но для того, чтобы хоть как-то описать направление нашего движения, я назвал эту точку востоком, и да будет так.
И, конечно, через неделю кончилась еда. Надо сказать, что во всем виноваты были безголовые дети. Половинки туловища соединяют, как я уже говорил, на третий день, и до самого обряда Приобщения к Творцу, когда на туловище надевают голову, дети кормятся сами, ничего при этом не соображая, и объяснить им, что провизию нужно экономить, совершенно невозможно.
Когда даже безголовым стало ясно, что племя перемрет с голода, Арс, Грис и Физ явились ко мне и потребовали:
— Ты увел нас от стойбища гиптов, которые кормили нас. И теперь мы погибнем в этой пустыне.
— Я дал вам свободу, — заявил я, — а свобода дороже жизни.
— Согласен, — сказал Арс, перекатывая голову по шейной тарелке со скоростью футбольного мяча.
— Свобода, — добавил Грис, — конечно, дороже жизни, раз ты так говоришь, но еда дороже свободы.
Вот уж, действительно: два еврея — три мнения.
Физ промолчал, но третья его нога решительно поднялась, показывая на запад, и я понял, что он не прочь вернуться со своим родом в рабство.
— Мы пойдем вперед, — твердо сказал я, — и Бог нам поможет.
Я надеялся на Шехтеля, который должен был наблюдать за нами.
Шехтель бессовестно манкировал своими обязанностями. Я понял это неделю спустя, когда мы оказались на дне довольно глубокой впадины. Аборигены едва передвигались от голода, жара днем стояла такая, что плавились камни, и народ был уже готов поверить во что угодно, в том числе в сотню богов, если хотя бы один из них способен был бы ниспослать на землю хоть корочку того, что здесь называли хлебом. Я внимательно осматривал горизонт, надеясь увидеть отблески объективов наблюдательных камер Шехтеля, но видел кругом только песок да скалы. Даже для Синая здесь было слишком сухо и жарко.
Спасти нас могла только манна.
А манну нам мог ниспослать только доктор Фрайман, если бы, конечно, догадался это сделать.
Рано утром, когда коричневое солнце зашло, а голубое взошло, я собрал народ на молитву, которую начал так:
— Слава тебе, Господь наш, царь всей Вселенной и обоих солнц, благослови хлеб наш, дарованный тобой…
Если Шехтель нас слышал, он просто обязан был сделать выводы.
Но прежде Шехтеля народ сделал свои выводы.
Арс, Грис и Физ обступили меня и заявили:
— Господь не дает нам пищи, значит, ему не позволяют это сделать, значит, он не один, значит, богов много, значит, молиться нужно каждому из них.
— Эй! — закричал я, отбросив всякие предосторожности и забыв о конспирации. — Эй, Шехтель, о чем ты там думаешь?
То ли он услышал, то ли операция спасения готовилась заранее, но небо вмиг заволокло тучей, сильный ветер навалился с севера, и неожиданно посыпался на землю белый порошок, который я тут же попробовал на вкус, поймав немного в ладонь. По-моему, Шехтель распылил над нами детскую смесь «Матерна».
— Манна! — закричал я. — Творец ниспослал нам манну небесную!
И они ели, и они благословляли Создателя, и сразу после пиршества почти все мужчины зачали детей в ребрах своих. А чем же еще заниматься на сытый желудок, если не сексом?
Я еще не описывал, как происходил в этом мире процесс сексуальных услад? Так вот, для того, чтобы зачать ребенка, требовались один мужчина и две женщины. Сам, с позволения сказать, акт заключался в том, что все три особи сцеплялись всеми ногами, и дальнейшие их действия описанию не поддаются по причине того, что группа впадала в экстаз. Потом каждая женщина вынашивала свою половину туловища будущего младенца, а голову, как я уже упоминал, мужчина выращивал в своем ребре. Не могу сказать, насколько все это было приятно, сам я от сексуальных оргий решительно уклонялся, и меня, кажется, начали считать импотентом. Впрочем, так мне казалось сначала, но несколько недель спустя я понял, что ошибался — меня почитали святым, потому что, оказывается, только человеку с огромной силой воли удается прожить месяц, не вступая в сексуальные контакты.
Воли у меня было достаточно. Собственно говоря, я все время смотрел вперед, ожидая, когда покажется на горизонте какая-нибудь гора. Если в этом мире суждено быть своему Синаю, то пора было уже ему появиться, хождение по пустыне начало меня утомлять. Я понимал, что это для меня здесь проходили недели, а для Шехтеля с его аппаратурой и, тем более, для директора Рувинского, сидевшего в своем кабинете, прошло, может быть, три-четыре часа. Все в мире, конечно, относительно, но еще со времен Эйнштейна люди научились учитывать это обстоятельство.
Гора встала перед нами, когда я уже потерял надежду. Обычно так бывает в кино — герой теряет последние силы, и только тогда является помощь.
Мы встали лагерем у подножия, и женщины занялись рождением детей, поскольку могли вызывать у себя роды по собственному желанию — на день раньше или позже планового срока. А я смотрел на довольно крутые склоны и понимал, что нужно кого-то послать на вершину, потому что лезть самому очень не хотелось. Если я сверну себе шею, Рон Шехтель даже не сможет похоронить мое тело.
— Ты что-то увидел? — спросил у меня подошедший слева Арс. А подошедший справа Риз добавил:
— Там что-то блестит на вершине. Надо бы посмотреть, может, это золото?
Мне хотелось сказать «ну так и лез бы сам», но это было непедагогично
— воспитывать народ нужно на собственном примере.
— Сейчас, — сказал я небрежно.
И полез.
Вершина местного Синая оказалась довольно плоской, но склоны были очень круты, и я возрадовался, что имел в этом мире три ноги, одна из которых прежде казалась мне совершенно лишней. Несколько аборигенов вознамерились было сопровождать меня, но я пшикнул, и они остались в лагере: мне вовсе не хотелось, чтобы местные евреи застали меня за разговором с Шехтелем. Ясное дело — я был уверен, что сигнал с вершины горы подавал мне наш испытатель, выбравший это место для того, чтобы без помех передать мне сконструированные для этого мира заповеди. Честно говоря, я соскучился без нормального человеческого трепа и, перескакивая со скалы на скалу, предвкушал неспешную беседу о том, что произошло в Израиле за время моего отсутствия.
На вершине — было бы желание — можно было поставить небольшой стол со стульями и провести внеочередное заседание под руководством директора Рувинского. На его месте я бы так и сделал. Взобравшись, я, однако, не обнаружил ни стола, ни директора, ни даже Шехтеля. Только валуны да пронизывающий ветер. На краю небольшой площадки лежал огромный, неправильной формы, камень, отшлифованный ветрами, грани его отражали свет голубого солнца, подобно плохому зеркалу, это свечение и было видно с равнины.
Если бы позволяла физиология моего организма, я непременно плюнул бы на камень, из-за которого едва не свалился в пропасть. Никто меня здесь не ждал, чтобы подарить заповеди.
Я решил отдохнуть, насладившись, действительно, безумно красивым пейзажем, и возвращаться восвояси. Народу что-нибудь наплету — не впервой.
Голубое солнце как раз коснулось линии горизонта, когда камень неожиданно начал светиться. Хотелось бы сказать «я не поверил своим глазам», но дело в том, что глазам своим я верил всегда и не хотел отказываться от этой привычки. Камень стал желто-оранжевым и жарким, будто раскалился под лучами светила, на меня дохнуло горячим воздухом, и я отступил на несколько шагов, чтобы не свариться заживо. Желто-оранжевый цвет сменился ослепительно белым, и мне пришлось перекатить голову на противоположную сторону моей шейной тарелки, чтобы не ослепнуть.
Чего только не создает природа!
В следующую секунду я понял, что природа здесь не при чем, потому что из камня послышался голос:
— И говорю я тебе: вот заповеди мои для народа, избранного мной. Бери слово мое и соблюдай все установления мои!
Я подумал, что Шехтель мог бы избрать для своей деятельности и менее экзотический антураж. Возможно, он решил, что я поднимусь на вершину не один? Но где его глаза, в конце-то концов? Мог бы выйти и поговорить как человек с человеком — знает же, как недостает мне общения!
— Хорошо, хорошо, — сказал я, — это все понятно, не трать слов зря. Выходи, не стесняйся.
Камень ослепительно вспыхнул и сразу потускнел. А рядом с камнем, там, где должен был бы ждать меня Шехтель, я увидел сваленные кучей металлические на вид полосы. Даже близорукий дальтоник мог бы разглядеть, что на каждой полосе выбит некий текст — несколько десятков слов, не больше.
Заповеди.
Я подумал, что, вернувшись в институт, задам Шехтелю, а заодно и Рувинскому, трепку за нелепое, рассчитанное на невежественных аборигенов, представление, после чего собрал полосы в заплечный мешок и поспешил вниз, чтобы успеть спуститься на равнину до наступления местной ночи с бурым солнцем в зените.
По дороге, впрочем, меня разобрало любопытство, и я сделал пятиминутный привал. Достав из мешка металлические полосы, я разложил их в порядке нумерации и узнал, что:
— первой заповедью в этом мире, как и в нашем, было почитание Творца, а второй стало указание не творить себе кумира (логично: если верить в единого Бога, кумиры ни к чему);
— третьей и четвертой заповедями оказались требования убивать только по приказу Творца, а прелюбодействовать только по обоюдному согласию с тем, кому собираешься наставить рога (тоже логично, хотя в нашем, например, мире, трудно осуществимо);
— пятая и прочие заповеди, до десятой включительно, в нашем мире были бы совершенно неприменимы — что, например, мы могли бы делать с настоятельным требованием не снимать голову с плечевой тарелки по требованию врага и должника?
Конечно, компьютерам института виднее, какие заповеди нужны местным евреям, но мне показалось, честно говоря, что требование любить ближнего не могло бы помешать. Погрузив пластины в мешок, я продолжил спуск, на ходу обдумывая свои возражения в будущем споре с господами теоретиками.
Народ ждал меня, но я не могу сказать, что мой рассказ о встрече с Создателем, явившимся из горящего камня, привел аборигенов в трепетный восторг. Пришлось применить силу и тумаками доказать, что Творец избрал-таки себе народ, и что он-таки дал именно нам, местным евреям, заповеди, и не для того кормил он нас манной небесной и выводил из рабства, чтобы мы тут прохлаждались, когда нас ждут подвиги в земле, текущей чем-то вкусным и тягучим.
Первую заповедь народ начал исполнять сразу, устроив большой молебен. В ту же ночь я исполнил и четвертую заповедь, показав народу пример того, как нужно совершать прелюбодеяния, чтобы не оскорбить нежной души Творца.
А когда народ, утомленный первым в истории этой планеты исполнением заповедей, уснул крепким сном, я решил, что моя миссия здесь выполнена, и пора возвращаться в институт.
Что я и сделал, бросив свой народ на произвол судьбы.
Несколько часов я приходил в себя — мне все время хотелось перекинуть голову на другой край шейной тарелки и дернуть третьей ногой, что, как вы понимаете, было затруднительно. Директор Рувинский, а также господа Шехтель, Моцкин, Фрайман и Бельский смотрели на мои конвульсии с сочувствием. Их бы на мое место!
Но, скажу честно, я был преисполнен гордости: по сути, никто иной, как я, подарил народу, живущему черт знает в какой галактической дали, заповеди, создав тем самым новую цивилизацию.
Отдохнув, я, естественно, немедленно предъявил свои претензии.
— Послушай, Рон, — сказал я испытателю Шехтелю, — ты никак не мог без фокусов? Я был на вершине один, зачем тебе понадобилось устраивать спектакль и портить хороший камень? А вы, господа, — сказал я молодым гениям Фрайману и Бельскому, — могли бы лучше продумать текст заповедей, особенно насчет прелюбодеяния…
Господа переглянулись, и директор Рувинский прервал мой монолог словами:
— Песах, у тебя, видимо, временной сдвиг в сознании. Ты лучше объясни, почему вернулся раньше срока!
— О каком спектакле ты говоришь? — спросил доктор Фрайман.
— И о каких заповедях? — добавило молодое дарование Бельский. — Мы еще не закончили обсуждать текст.
В мою душу закралось ужасное подозрение и, помолчав минуту, я спросил:
— Не хотите ли вы сказать, что не раскаляли камня на вершине, не передавали мне металлических пластин с текстом заповедей и не вещали голосом Творца для усиления впечатления?
— Нет! — ответили хором все пятеро.
И я понял, что совершенно зря сорок лет своей жизни был атеистом.
— Альтернатива, собственно, одна, — сказал доктор Фрайман после того, как мы потратили два часа, обсуждая варианты. — Либо Песах, действительно, общался с Творцом, каким его представляют религиозные евреи во всех мирах Вселенной, либо где-то на иной планете в нашей или иной галактике существует другой институт, подобный нашему, и некие инопланетяне, надеюсь, тоже евреи, просто опередили нас в этой благородной миссии по дарованию Торы.
— Согласен, — сказал директор Рувинский, помедлив. — Надеюсь, все присутствующие, будучи людьми нерелигиозными, склоняются ко второму варианту.
Мы переглянулись и склонились. Правда, писатель-романист Эльягу Моцкин не преминул внести нотку сомнения.
— Я все время думаю… — сказал он. — Во Вселенной наверняка множество планет, на которых развилась разумная жизнь. И на множестве планет аборигены уже пришли или еще придут к идее единого Бога-творца, поскольку это необходимая ступень в эволюции любой цивилизации. И каждый раз это племя, посвятившее себя служению единому Богу, должно получить в свое распоряжение некий свод моральных принципов, без которых цивилизация не может успешно развиваться… Верно?
— Ну, — сказал доктор Фрайман.
— Вот мы с вами собрались осчастливить евреев на бете Козерога… Произошла накладка, но об этом потом… А кто-то осчастливил нас, подарив Моше заповеди на горе Синай. Но подумайте, господа, о том времени, когда во Вселенной возникла первая цивилизация. Самая первая после Большого взрыва. Там тоже были свои евреи, и именно они, выйдя впоследствии в космос, начали помогать остальным… Но кто дал заповеди им, первым?
— Сами и придумали, — буркнул испытатель Рон Шехтель, доказав тем самым, что не силен в теории.
— Рон, — сказал доктор Фрайман, — даже у самых первых евреев во Вселенной должен был быть свой Синай, и свой огненный куст, или пылающий камень, или что-то еще… Не забывай, ведь они верили в единого Творца. Именно Творец должен был дать им заповеди, иначе все предприятие не имело смысла. Разве мы, евреи, приняли бы что-то от человека, а не от Бога? Разве ты забыл, что два еврея это три мнения? Если бы Моше сам придумал заповеди, его племя до сих пор спорило бы о том, какую заповедь нужно принять, а какую исключить из списка! Не может быть и речи о том, что евреи в лице Моше придумали заповеди сами.
Сказал как отрезал.
— А если, — тихо сказал я, — допустить вмешательство Творца в том, самом первом, случае, то, используя метод математической индукции, нужно признать, что и во всех прочих миллионах случаев, включая наш, земной, именно Творец, и никто иной, давал евреям заповеди. И сейчас, на бете Козерога, я присутствовал при очередном, рутинном уже для Творца, акте вручения заповедей евреям. И мы тут зря копья ломаем, ибо от нас ничего не зависит.
— Похоже, — ехидно сказало молодое дарование Шай Бельский, — что Песах завтра наденет кипу и запишется в ешиву. А как у тебя насчет седьмой заповеди?
— Тебя бы на мое место, — пробормотал я, вспомнив добела раскаленный камень и голос, густой и вязкий, и металлические пластины, которые мне пришлось на своем горбу тащить по крутым склонам.
— Думаю, что предложение Песаха дельное, и его нужно принять, — заявил директор Рувинский.
— Разве я что-то успел предложить? — удивился я.
— Конечно. Ты предложил, чтобы следующий этап операции «Моше» провел Шай Бельский. Какая там планета на очереди? В какой системе?
— Омега Эридана, — подсказал доктор Фрайман.
— Ну вот, — удовлетворенно сказал Рувинский. — Отправится Бельский. Шехтель, как и прежде, будет обеспечивать безопасность, а мы начнем конструировать заповеди для евреев той планеты по мере поступления информации от Бельского. Либо мы успешно проведем операцию, либо нас опять опередит кто-то другой. Тогда и будем разбираться — верить ли нам в Творца или…
Он пожал плечами, и Шехтель отправился налаживать аппаратуру.
Должен признаться уважаемым читателям, что гораздо интереснее самому участвовать в операции, чем смотреть на происходящее со стороны, не всегда понимая, как развиваются события. Тем более, если речь идет о мире, в котором разумны растения, а к идее единого Бога приходит трава высотой в два человеческих роста.
Я так и не понял, что тамошние евреи называют пустыней. На мой непросвещенный взгляд, пустыня — это место, где песок, скалы, горные козлы и колючки, где не растут деревья и где нет трав и кустарников, пусть даже и разумных.
Как бы то ни было, Шай Бельский очень удачно слился с пейзажем, и в первые часы я вообще не мог отличить его стебель от прочих стеблей — все были высокими, зелеными, все шевелились, когда дул ветер, все бодро шлепали корнями по мокрой почве. Наконец я понял: Бельский постоянно вылезал на сухую землю, и соплеменники оттаскивали его обратно, а то этот новоявленный Моше мог бы усохнуть раньше срока.
Деревья, кстати (а точнее — те племена, кто пока не приняли идею единого Бога), не обращали никакого видимого внимания на то, что вытворяла трава. По крайней мере, они не пытались своими огромными корнями примять еретиков и никак не реагировали на то обстоятельство, что трава все быстрее и быстрее перемещалась на восток — туда, где, по идее, пропагандируемой Бельским, находилась исключительно плодородная земля, в которой травы могли за один сезон вымахать до десятиметровой высоты.
Вы когда-нибудь пытались вести растительный образ жизни? Даже если ваши корни способны перемещаться, такая жизнь — не для творческого человека, я так считаю. Могу себе представить, какие муки испытывала деятельная натура Шая Бельского, тем более, что, если для нас, сидевших в лаборатории института, проходил час нашего локального времени, в мире омеги Эридана успевали пробежать сутки.
Телеметрия исправно информировала о состоянии дел, доктор Фрайман с директором Рувинским обрабатывали данные, компьютеры переваривали информацию и создавали предварительные варианты заповедей, а мы с писателем-романистом Эльягу Моцкином, забравшись в киберпространство, пытались ощутить весь процесс как бы изнутри.
Шай Бельский старался, конечно, изо всех сил, но евреи роптали.
— Если бы мы верили не в единого Бога, — подстрекали провокаторы, — то смогли бы вырасти такими же большими, как вот эти племена, и нам никто не был бы страшен.
— Глупости, — говорил Бельский, покачивая стеблем, — не нужно путать причину и следствие. Мы не потому стали травой, что поверили в единого Бога, но наоборот, — нам пришлось понять, что Бог один и неповторим, потому что мы трава, и врагов у нас больше, чем у кого бы то ни было, и только мысль о Творце всего сущего может сплотить нас и вывести из плена этих огромных деревьев!
Для соплеменников эти слова были слишком умны. Бельский еще пользовался авторитетом, но терял его на глазах. Призрак золотого тельца и многобожия уже маячил впереди. Только одно могло спасти цивилизацию на омеге Эридана — немедленное вмешательство и дарование заповедей.
Торопить Фраймана и Рувинского не имело смысла, они и так едва ли не опережали компьютер по скорости создания новых идей.
В Тель-Авиве настала ночь, а на планете, где Бельский изображал из себя Моше, прошел месяц, когда трава достигла опушки леса. Это я так говорю «опушка» — за неимением другого, столь же однозначного, термина. Огромные деревья, верившие в сонмы богов, остались позади, и трава, шагавшая на восток, вышла на крутой берег довольно широкой реки. Не думаю, чтобы вода в реке обладала разумом — иначе она сумела бы пробить себе прямое русло, а не текла бы изгибами, будто змея. Для травы, которую вел вперед Шай Бельский, даже эта преграда была непреодолима.
Вполне возможно, что деревья только этого и ждали, потому что «лес» неожиданно сдвинулся с места, и корни огромных деревьев начали сшибать оставшиеся в тылу травинки местного еврейского племени. Как говорил великий Шекспир: «Когда в поход пошел Бирнамский лес…» Все знают, чем это кончилось для Макбета. Конец Шая Бельского оказался бы не менее плачевным.
— Еще хотя бы час локального времени! — воскликнул доктор Фрайман. — Компьютер уже сконструировал восемь из десяти заповедей, неужели Шай не может потянуть время?
Нет, времени больше не было. Высокий стебель, в котором даже я уже без труда мог признать Шая Бельского, отделился от общей травяной массы и, шлепая корнями, полез на крутой склон, нависший над берегом реки. Нашел-таки Синай!
— Сейчас, сейчас, — бормотал над моим ухом доктор Фрайман, — уже девятая заповедь готова, еще пять минут…
— Я появлюсь там из-за того вот камня, — сказал испытатель Шехтель, который уже наладил аппаратуру и ждал только приказа изобразить Создателя.
— Барух ата, Адонай… — неожиданно забормотал писатель-романист Эльягу Моцкин, чья нервная система, видимо, не выдержала напряжения ожидания.
— Тихо! — рявкнул я, ибо и мои нервы находились на пределе.
Вот тогда-то все и случилось.
На крутом берегу реки трава не росла, а деревья — подавно. Видимо, здесь не раз случались оползни, и растения, будучи существами разумными, предпочитали пускать корни в более безопасном месте. Шай Бельский, видимо, не успел полностью свыкнуться со своим телом (да и кто смог бы — попробуйте-ка на досуге пошевелить корнями, растущими у вас из коленных суставов!), и движения его, если смотреть со стороны, выглядели угловатыми и неуклюжими. Он едва не сорвался с обрыва в реку, и я едва успел удержать за рукав Эльягу Моцкина, бросившегося на помощь.
— Мы пойдем вперед, — сказал я, не все еще вспомнив, но и тянуть время с ответом было ни к чему. — Если вождь гиптов послал войско, не миновать битвы. Если нам суждено погибнуть от голода и жажды, значит, на то воля Творца.
Хорошо сформулировал, верно? Особенно, если учесть почти полное отсутствие информации.
Насколько я мог понять, перекатив голову к спине, племя, которое шло со мной через пустыню, насчитывало около двух сотен существ, и я даже в мыслях не мог заставить себя называть своих единоплеменников людьми. Мало того — евреями. Но ведь, по сути, так и было. Мое племя первым на этой планете поняло, что Творец один. Мое племя в течение столетий жило в рабстве у другого племени. Мое племя подняло бунт и ушло в пустыню. И теперь я вел этих… ну, хорошо, буду говорить — людей. Буду даже говорить
— евреев. Так удобнее, все равно придется писать для директора Рувинского отчет о проделанной работе, и, если я буду использовать слишком много непонятных терминов, меня просто не поймут.
А для вас сообщаю: на самом деле эти люди именовали себя «бзогстс», что означало «переходящие». Евреи, в общем.
Каждое утро, когда восходило голубое солнце, а коричневое заходило за горизонт, я поднимал свой народ на молитву. Арс, Грис и Физ, родоначальники, говорили текст, а я поправлял в тех местах, где обращение к Творцу казалось мне не очень почтительным. Ну, например, в первое же утро я обнаружил, что молитву начинают словами «Господь, ты должен нам, сынам твоим…» Что нам Господь должен? Нет, я понимаю, это чисто потребительское отношение: дети всегда считают, что родители им что-то должны. Раз уж родили, извольте заботиться. Но Творец, согласитесь, не просто родитель. И не нас одних он создал, а всю Вселенную, и хотя бы поэтому достоин большего уважения.
Так вот, в первое же утро мне пришлось невежливо прервать Гриса, произносившего молитву, и сказать:
— Отныне начало будет таким: «Слава тебе, Господи, царь всей Вселенной»…
Пришлось объяснять им, что такое Вселенная, но с этим я справился — все-таки, в школе у меня по физике было девяносто баллов. Не уверен, конечно, что они поняли, но обращение к Творцу изменили и даже добавили от себя «и обоих солнц».
Мы двинулись на восток. То есть, это я так говорю — на восток, на самом деле это мог быть и запад, потому что коричневое солнце за этот горизонт заходило, а голубое из-под него выползало. Но для того, чтобы хоть как-то описать направление нашего движения, я назвал эту точку востоком, и да будет так.
И, конечно, через неделю кончилась еда. Надо сказать, что во всем виноваты были безголовые дети. Половинки туловища соединяют, как я уже говорил, на третий день, и до самого обряда Приобщения к Творцу, когда на туловище надевают голову, дети кормятся сами, ничего при этом не соображая, и объяснить им, что провизию нужно экономить, совершенно невозможно.
Когда даже безголовым стало ясно, что племя перемрет с голода, Арс, Грис и Физ явились ко мне и потребовали:
— Ты увел нас от стойбища гиптов, которые кормили нас. И теперь мы погибнем в этой пустыне.
— Я дал вам свободу, — заявил я, — а свобода дороже жизни.
— Согласен, — сказал Арс, перекатывая голову по шейной тарелке со скоростью футбольного мяча.
— Свобода, — добавил Грис, — конечно, дороже жизни, раз ты так говоришь, но еда дороже свободы.
Вот уж, действительно: два еврея — три мнения.
Физ промолчал, но третья его нога решительно поднялась, показывая на запад, и я понял, что он не прочь вернуться со своим родом в рабство.
— Мы пойдем вперед, — твердо сказал я, — и Бог нам поможет.
Я надеялся на Шехтеля, который должен был наблюдать за нами.
Шехтель бессовестно манкировал своими обязанностями. Я понял это неделю спустя, когда мы оказались на дне довольно глубокой впадины. Аборигены едва передвигались от голода, жара днем стояла такая, что плавились камни, и народ был уже готов поверить во что угодно, в том числе в сотню богов, если хотя бы один из них способен был бы ниспослать на землю хоть корочку того, что здесь называли хлебом. Я внимательно осматривал горизонт, надеясь увидеть отблески объективов наблюдательных камер Шехтеля, но видел кругом только песок да скалы. Даже для Синая здесь было слишком сухо и жарко.
Спасти нас могла только манна.
А манну нам мог ниспослать только доктор Фрайман, если бы, конечно, догадался это сделать.
Рано утром, когда коричневое солнце зашло, а голубое взошло, я собрал народ на молитву, которую начал так:
— Слава тебе, Господь наш, царь всей Вселенной и обоих солнц, благослови хлеб наш, дарованный тобой…
Если Шехтель нас слышал, он просто обязан был сделать выводы.
Но прежде Шехтеля народ сделал свои выводы.
Арс, Грис и Физ обступили меня и заявили:
— Господь не дает нам пищи, значит, ему не позволяют это сделать, значит, он не один, значит, богов много, значит, молиться нужно каждому из них.
— Эй! — закричал я, отбросив всякие предосторожности и забыв о конспирации. — Эй, Шехтель, о чем ты там думаешь?
То ли он услышал, то ли операция спасения готовилась заранее, но небо вмиг заволокло тучей, сильный ветер навалился с севера, и неожиданно посыпался на землю белый порошок, который я тут же попробовал на вкус, поймав немного в ладонь. По-моему, Шехтель распылил над нами детскую смесь «Матерна».
— Манна! — закричал я. — Творец ниспослал нам манну небесную!
И они ели, и они благословляли Создателя, и сразу после пиршества почти все мужчины зачали детей в ребрах своих. А чем же еще заниматься на сытый желудок, если не сексом?
Я еще не описывал, как происходил в этом мире процесс сексуальных услад? Так вот, для того, чтобы зачать ребенка, требовались один мужчина и две женщины. Сам, с позволения сказать, акт заключался в том, что все три особи сцеплялись всеми ногами, и дальнейшие их действия описанию не поддаются по причине того, что группа впадала в экстаз. Потом каждая женщина вынашивала свою половину туловища будущего младенца, а голову, как я уже упоминал, мужчина выращивал в своем ребре. Не могу сказать, насколько все это было приятно, сам я от сексуальных оргий решительно уклонялся, и меня, кажется, начали считать импотентом. Впрочем, так мне казалось сначала, но несколько недель спустя я понял, что ошибался — меня почитали святым, потому что, оказывается, только человеку с огромной силой воли удается прожить месяц, не вступая в сексуальные контакты.
Воли у меня было достаточно. Собственно говоря, я все время смотрел вперед, ожидая, когда покажется на горизонте какая-нибудь гора. Если в этом мире суждено быть своему Синаю, то пора было уже ему появиться, хождение по пустыне начало меня утомлять. Я понимал, что это для меня здесь проходили недели, а для Шехтеля с его аппаратурой и, тем более, для директора Рувинского, сидевшего в своем кабинете, прошло, может быть, три-четыре часа. Все в мире, конечно, относительно, но еще со времен Эйнштейна люди научились учитывать это обстоятельство.
Гора встала перед нами, когда я уже потерял надежду. Обычно так бывает в кино — герой теряет последние силы, и только тогда является помощь.
Мы встали лагерем у подножия, и женщины занялись рождением детей, поскольку могли вызывать у себя роды по собственному желанию — на день раньше или позже планового срока. А я смотрел на довольно крутые склоны и понимал, что нужно кого-то послать на вершину, потому что лезть самому очень не хотелось. Если я сверну себе шею, Рон Шехтель даже не сможет похоронить мое тело.
— Ты что-то увидел? — спросил у меня подошедший слева Арс. А подошедший справа Риз добавил:
— Там что-то блестит на вершине. Надо бы посмотреть, может, это золото?
Мне хотелось сказать «ну так и лез бы сам», но это было непедагогично
— воспитывать народ нужно на собственном примере.
— Сейчас, — сказал я небрежно.
И полез.
Вершина местного Синая оказалась довольно плоской, но склоны были очень круты, и я возрадовался, что имел в этом мире три ноги, одна из которых прежде казалась мне совершенно лишней. Несколько аборигенов вознамерились было сопровождать меня, но я пшикнул, и они остались в лагере: мне вовсе не хотелось, чтобы местные евреи застали меня за разговором с Шехтелем. Ясное дело — я был уверен, что сигнал с вершины горы подавал мне наш испытатель, выбравший это место для того, чтобы без помех передать мне сконструированные для этого мира заповеди. Честно говоря, я соскучился без нормального человеческого трепа и, перескакивая со скалы на скалу, предвкушал неспешную беседу о том, что произошло в Израиле за время моего отсутствия.
На вершине — было бы желание — можно было поставить небольшой стол со стульями и провести внеочередное заседание под руководством директора Рувинского. На его месте я бы так и сделал. Взобравшись, я, однако, не обнаружил ни стола, ни директора, ни даже Шехтеля. Только валуны да пронизывающий ветер. На краю небольшой площадки лежал огромный, неправильной формы, камень, отшлифованный ветрами, грани его отражали свет голубого солнца, подобно плохому зеркалу, это свечение и было видно с равнины.
Если бы позволяла физиология моего организма, я непременно плюнул бы на камень, из-за которого едва не свалился в пропасть. Никто меня здесь не ждал, чтобы подарить заповеди.
Я решил отдохнуть, насладившись, действительно, безумно красивым пейзажем, и возвращаться восвояси. Народу что-нибудь наплету — не впервой.
Голубое солнце как раз коснулось линии горизонта, когда камень неожиданно начал светиться. Хотелось бы сказать «я не поверил своим глазам», но дело в том, что глазам своим я верил всегда и не хотел отказываться от этой привычки. Камень стал желто-оранжевым и жарким, будто раскалился под лучами светила, на меня дохнуло горячим воздухом, и я отступил на несколько шагов, чтобы не свариться заживо. Желто-оранжевый цвет сменился ослепительно белым, и мне пришлось перекатить голову на противоположную сторону моей шейной тарелки, чтобы не ослепнуть.
Чего только не создает природа!
В следующую секунду я понял, что природа здесь не при чем, потому что из камня послышался голос:
— И говорю я тебе: вот заповеди мои для народа, избранного мной. Бери слово мое и соблюдай все установления мои!
Я подумал, что Шехтель мог бы избрать для своей деятельности и менее экзотический антураж. Возможно, он решил, что я поднимусь на вершину не один? Но где его глаза, в конце-то концов? Мог бы выйти и поговорить как человек с человеком — знает же, как недостает мне общения!
— Хорошо, хорошо, — сказал я, — это все понятно, не трать слов зря. Выходи, не стесняйся.
Камень ослепительно вспыхнул и сразу потускнел. А рядом с камнем, там, где должен был бы ждать меня Шехтель, я увидел сваленные кучей металлические на вид полосы. Даже близорукий дальтоник мог бы разглядеть, что на каждой полосе выбит некий текст — несколько десятков слов, не больше.
Заповеди.
Я подумал, что, вернувшись в институт, задам Шехтелю, а заодно и Рувинскому, трепку за нелепое, рассчитанное на невежественных аборигенов, представление, после чего собрал полосы в заплечный мешок и поспешил вниз, чтобы успеть спуститься на равнину до наступления местной ночи с бурым солнцем в зените.
По дороге, впрочем, меня разобрало любопытство, и я сделал пятиминутный привал. Достав из мешка металлические полосы, я разложил их в порядке нумерации и узнал, что:
— первой заповедью в этом мире, как и в нашем, было почитание Творца, а второй стало указание не творить себе кумира (логично: если верить в единого Бога, кумиры ни к чему);
— третьей и четвертой заповедями оказались требования убивать только по приказу Творца, а прелюбодействовать только по обоюдному согласию с тем, кому собираешься наставить рога (тоже логично, хотя в нашем, например, мире, трудно осуществимо);
— пятая и прочие заповеди, до десятой включительно, в нашем мире были бы совершенно неприменимы — что, например, мы могли бы делать с настоятельным требованием не снимать голову с плечевой тарелки по требованию врага и должника?
Конечно, компьютерам института виднее, какие заповеди нужны местным евреям, но мне показалось, честно говоря, что требование любить ближнего не могло бы помешать. Погрузив пластины в мешок, я продолжил спуск, на ходу обдумывая свои возражения в будущем споре с господами теоретиками.
Народ ждал меня, но я не могу сказать, что мой рассказ о встрече с Создателем, явившимся из горящего камня, привел аборигенов в трепетный восторг. Пришлось применить силу и тумаками доказать, что Творец избрал-таки себе народ, и что он-таки дал именно нам, местным евреям, заповеди, и не для того кормил он нас манной небесной и выводил из рабства, чтобы мы тут прохлаждались, когда нас ждут подвиги в земле, текущей чем-то вкусным и тягучим.
Первую заповедь народ начал исполнять сразу, устроив большой молебен. В ту же ночь я исполнил и четвертую заповедь, показав народу пример того, как нужно совершать прелюбодеяния, чтобы не оскорбить нежной души Творца.
А когда народ, утомленный первым в истории этой планеты исполнением заповедей, уснул крепким сном, я решил, что моя миссия здесь выполнена, и пора возвращаться в институт.
Что я и сделал, бросив свой народ на произвол судьбы.
Несколько часов я приходил в себя — мне все время хотелось перекинуть голову на другой край шейной тарелки и дернуть третьей ногой, что, как вы понимаете, было затруднительно. Директор Рувинский, а также господа Шехтель, Моцкин, Фрайман и Бельский смотрели на мои конвульсии с сочувствием. Их бы на мое место!
Но, скажу честно, я был преисполнен гордости: по сути, никто иной, как я, подарил народу, живущему черт знает в какой галактической дали, заповеди, создав тем самым новую цивилизацию.
Отдохнув, я, естественно, немедленно предъявил свои претензии.
— Послушай, Рон, — сказал я испытателю Шехтелю, — ты никак не мог без фокусов? Я был на вершине один, зачем тебе понадобилось устраивать спектакль и портить хороший камень? А вы, господа, — сказал я молодым гениям Фрайману и Бельскому, — могли бы лучше продумать текст заповедей, особенно насчет прелюбодеяния…
Господа переглянулись, и директор Рувинский прервал мой монолог словами:
— Песах, у тебя, видимо, временной сдвиг в сознании. Ты лучше объясни, почему вернулся раньше срока!
— О каком спектакле ты говоришь? — спросил доктор Фрайман.
— И о каких заповедях? — добавило молодое дарование Бельский. — Мы еще не закончили обсуждать текст.
В мою душу закралось ужасное подозрение и, помолчав минуту, я спросил:
— Не хотите ли вы сказать, что не раскаляли камня на вершине, не передавали мне металлических пластин с текстом заповедей и не вещали голосом Творца для усиления впечатления?
— Нет! — ответили хором все пятеро.
И я понял, что совершенно зря сорок лет своей жизни был атеистом.
— Альтернатива, собственно, одна, — сказал доктор Фрайман после того, как мы потратили два часа, обсуждая варианты. — Либо Песах, действительно, общался с Творцом, каким его представляют религиозные евреи во всех мирах Вселенной, либо где-то на иной планете в нашей или иной галактике существует другой институт, подобный нашему, и некие инопланетяне, надеюсь, тоже евреи, просто опередили нас в этой благородной миссии по дарованию Торы.
— Согласен, — сказал директор Рувинский, помедлив. — Надеюсь, все присутствующие, будучи людьми нерелигиозными, склоняются ко второму варианту.
Мы переглянулись и склонились. Правда, писатель-романист Эльягу Моцкин не преминул внести нотку сомнения.
— Я все время думаю… — сказал он. — Во Вселенной наверняка множество планет, на которых развилась разумная жизнь. И на множестве планет аборигены уже пришли или еще придут к идее единого Бога-творца, поскольку это необходимая ступень в эволюции любой цивилизации. И каждый раз это племя, посвятившее себя служению единому Богу, должно получить в свое распоряжение некий свод моральных принципов, без которых цивилизация не может успешно развиваться… Верно?
— Ну, — сказал доктор Фрайман.
— Вот мы с вами собрались осчастливить евреев на бете Козерога… Произошла накладка, но об этом потом… А кто-то осчастливил нас, подарив Моше заповеди на горе Синай. Но подумайте, господа, о том времени, когда во Вселенной возникла первая цивилизация. Самая первая после Большого взрыва. Там тоже были свои евреи, и именно они, выйдя впоследствии в космос, начали помогать остальным… Но кто дал заповеди им, первым?
— Сами и придумали, — буркнул испытатель Рон Шехтель, доказав тем самым, что не силен в теории.
— Рон, — сказал доктор Фрайман, — даже у самых первых евреев во Вселенной должен был быть свой Синай, и свой огненный куст, или пылающий камень, или что-то еще… Не забывай, ведь они верили в единого Творца. Именно Творец должен был дать им заповеди, иначе все предприятие не имело смысла. Разве мы, евреи, приняли бы что-то от человека, а не от Бога? Разве ты забыл, что два еврея это три мнения? Если бы Моше сам придумал заповеди, его племя до сих пор спорило бы о том, какую заповедь нужно принять, а какую исключить из списка! Не может быть и речи о том, что евреи в лице Моше придумали заповеди сами.
Сказал как отрезал.
— А если, — тихо сказал я, — допустить вмешательство Творца в том, самом первом, случае, то, используя метод математической индукции, нужно признать, что и во всех прочих миллионах случаев, включая наш, земной, именно Творец, и никто иной, давал евреям заповеди. И сейчас, на бете Козерога, я присутствовал при очередном, рутинном уже для Творца, акте вручения заповедей евреям. И мы тут зря копья ломаем, ибо от нас ничего не зависит.
— Похоже, — ехидно сказало молодое дарование Шай Бельский, — что Песах завтра наденет кипу и запишется в ешиву. А как у тебя насчет седьмой заповеди?
— Тебя бы на мое место, — пробормотал я, вспомнив добела раскаленный камень и голос, густой и вязкий, и металлические пластины, которые мне пришлось на своем горбу тащить по крутым склонам.
— Думаю, что предложение Песаха дельное, и его нужно принять, — заявил директор Рувинский.
— Разве я что-то успел предложить? — удивился я.
— Конечно. Ты предложил, чтобы следующий этап операции «Моше» провел Шай Бельский. Какая там планета на очереди? В какой системе?
— Омега Эридана, — подсказал доктор Фрайман.
— Ну вот, — удовлетворенно сказал Рувинский. — Отправится Бельский. Шехтель, как и прежде, будет обеспечивать безопасность, а мы начнем конструировать заповеди для евреев той планеты по мере поступления информации от Бельского. Либо мы успешно проведем операцию, либо нас опять опередит кто-то другой. Тогда и будем разбираться — верить ли нам в Творца или…
Он пожал плечами, и Шехтель отправился налаживать аппаратуру.
Должен признаться уважаемым читателям, что гораздо интереснее самому участвовать в операции, чем смотреть на происходящее со стороны, не всегда понимая, как развиваются события. Тем более, если речь идет о мире, в котором разумны растения, а к идее единого Бога приходит трава высотой в два человеческих роста.
Я так и не понял, что тамошние евреи называют пустыней. На мой непросвещенный взгляд, пустыня — это место, где песок, скалы, горные козлы и колючки, где не растут деревья и где нет трав и кустарников, пусть даже и разумных.
Как бы то ни было, Шай Бельский очень удачно слился с пейзажем, и в первые часы я вообще не мог отличить его стебель от прочих стеблей — все были высокими, зелеными, все шевелились, когда дул ветер, все бодро шлепали корнями по мокрой почве. Наконец я понял: Бельский постоянно вылезал на сухую землю, и соплеменники оттаскивали его обратно, а то этот новоявленный Моше мог бы усохнуть раньше срока.
Деревья, кстати (а точнее — те племена, кто пока не приняли идею единого Бога), не обращали никакого видимого внимания на то, что вытворяла трава. По крайней мере, они не пытались своими огромными корнями примять еретиков и никак не реагировали на то обстоятельство, что трава все быстрее и быстрее перемещалась на восток — туда, где, по идее, пропагандируемой Бельским, находилась исключительно плодородная земля, в которой травы могли за один сезон вымахать до десятиметровой высоты.
Вы когда-нибудь пытались вести растительный образ жизни? Даже если ваши корни способны перемещаться, такая жизнь — не для творческого человека, я так считаю. Могу себе представить, какие муки испытывала деятельная натура Шая Бельского, тем более, что, если для нас, сидевших в лаборатории института, проходил час нашего локального времени, в мире омеги Эридана успевали пробежать сутки.
Телеметрия исправно информировала о состоянии дел, доктор Фрайман с директором Рувинским обрабатывали данные, компьютеры переваривали информацию и создавали предварительные варианты заповедей, а мы с писателем-романистом Эльягу Моцкином, забравшись в киберпространство, пытались ощутить весь процесс как бы изнутри.
Шай Бельский старался, конечно, изо всех сил, но евреи роптали.
— Если бы мы верили не в единого Бога, — подстрекали провокаторы, — то смогли бы вырасти такими же большими, как вот эти племена, и нам никто не был бы страшен.
— Глупости, — говорил Бельский, покачивая стеблем, — не нужно путать причину и следствие. Мы не потому стали травой, что поверили в единого Бога, но наоборот, — нам пришлось понять, что Бог один и неповторим, потому что мы трава, и врагов у нас больше, чем у кого бы то ни было, и только мысль о Творце всего сущего может сплотить нас и вывести из плена этих огромных деревьев!
Для соплеменников эти слова были слишком умны. Бельский еще пользовался авторитетом, но терял его на глазах. Призрак золотого тельца и многобожия уже маячил впереди. Только одно могло спасти цивилизацию на омеге Эридана — немедленное вмешательство и дарование заповедей.
Торопить Фраймана и Рувинского не имело смысла, они и так едва ли не опережали компьютер по скорости создания новых идей.
В Тель-Авиве настала ночь, а на планете, где Бельский изображал из себя Моше, прошел месяц, когда трава достигла опушки леса. Это я так говорю «опушка» — за неимением другого, столь же однозначного, термина. Огромные деревья, верившие в сонмы богов, остались позади, и трава, шагавшая на восток, вышла на крутой берег довольно широкой реки. Не думаю, чтобы вода в реке обладала разумом — иначе она сумела бы пробить себе прямое русло, а не текла бы изгибами, будто змея. Для травы, которую вел вперед Шай Бельский, даже эта преграда была непреодолима.
Вполне возможно, что деревья только этого и ждали, потому что «лес» неожиданно сдвинулся с места, и корни огромных деревьев начали сшибать оставшиеся в тылу травинки местного еврейского племени. Как говорил великий Шекспир: «Когда в поход пошел Бирнамский лес…» Все знают, чем это кончилось для Макбета. Конец Шая Бельского оказался бы не менее плачевным.
— Еще хотя бы час локального времени! — воскликнул доктор Фрайман. — Компьютер уже сконструировал восемь из десяти заповедей, неужели Шай не может потянуть время?
Нет, времени больше не было. Высокий стебель, в котором даже я уже без труда мог признать Шая Бельского, отделился от общей травяной массы и, шлепая корнями, полез на крутой склон, нависший над берегом реки. Нашел-таки Синай!
— Сейчас, сейчас, — бормотал над моим ухом доктор Фрайман, — уже девятая заповедь готова, еще пять минут…
— Я появлюсь там из-за того вот камня, — сказал испытатель Шехтель, который уже наладил аппаратуру и ждал только приказа изобразить Создателя.
— Барух ата, Адонай… — неожиданно забормотал писатель-романист Эльягу Моцкин, чья нервная система, видимо, не выдержала напряжения ожидания.
— Тихо! — рявкнул я, ибо и мои нервы находились на пределе.
Вот тогда-то все и случилось.
На крутом берегу реки трава не росла, а деревья — подавно. Видимо, здесь не раз случались оползни, и растения, будучи существами разумными, предпочитали пускать корни в более безопасном месте. Шай Бельский, видимо, не успел полностью свыкнуться со своим телом (да и кто смог бы — попробуйте-ка на досуге пошевелить корнями, растущими у вас из коленных суставов!), и движения его, если смотреть со стороны, выглядели угловатыми и неуклюжими. Он едва не сорвался с обрыва в реку, и я едва успел удержать за рукав Эльягу Моцкина, бросившегося на помощь.