Страница:
Песах Амнуэль
Только один старт
I
Огненная волна захлестнула звездную сферу. «Гелиос» погрузился в солнечный океан, и Росину показалось, что пламенный поток несет их к центру Солнца. Спутник вынырнул из протуберанца и вошел в разреженную плазму короны
— здесь была тихая гавань, в которой «Гелиос» парил перед каждым погружением в штормовые слои хромосферы.
Кончился восемнадцатый виток звездной вахты, и — ничего. Никаких следов «Икара». Будто никогда и не было солнечной лаборатории, астрофизика Вершинина…
Росин посмотрел на Галанова, который сидел так близко, что, казалось, можно было угадать его мысли. Но сейчас только чуткие анализаторы солнечных зондов, плававших за сотни тысяч километров от «Гелиоса», улавливали планы и тактику конструктора. Мысль Галанова работала, но Росину было доступно лишь внешнее: он видел лицо конструктора с чуть приметной улыбкой, тронувшей углы подетски полноватых губ. Конструктор зондов был невероятно молод с точки зрения Росина, вышедшего из мира, в котором лишь немногие люди к пятидесяти годам достигали того, что сделал Галанов в свои неполные семнадцать.
Сферический экран вновь окатила огненная пена, и Росин инстинктивно закрыл глаза. Сколько они уже сидят здесь, повиснув в парящей капсуле у сфероэкрана? Галанов неутомим; но он, Росин, очень устал.
— Поиск затягивается, — сказал конструктор, будто почувствовав состояние Росина. — В запасе три витка, потом предстоит замена термоизоляции. Я мог бы форсировать поиски, но… Нужны данные об «Икаре»… Деталь, уточняющая момент, когда лаборатория изменила орбиту.
Росин поднялся, ощущая тяжесть в теле. Одна мысль о возвращении к прочитанным десятки раз документам приводила его чуть ли не в отчаяние. Он
знал, что не сможет найти в текстах ничего нового, но Галанов опять повторил:
— Нужна деталь…
Для Галанова это деталь, а для него, Росина, — часть жизни, потому что он современник Вершинина. Точнее — был современником до полета к Капелле. Но, несмотря на это, поступки и мысли командира «Икара» ему сейчас почти так же непонятны, как и при первом знакомстве с его записями. А понять их нужно не
только ему, Росину, не только Галанову, но и экипажу «Гефеста», звездолета-2.
«Гефест» возвращается к Земле. Завтра должна пойти в эфир передача, подготовленная Росиным для его экипажа. Завтра… А у Галанова в запасе только три витка. И почти ничего не сделано…
Росин вернулся в свою каюту, достал кассеты с магнитной записью: наброски передачи, предназначенной для «Гефеста». В этих кассетах споры с самим собой, с людьми новой Земли, с Вершининым. Росин прослушивал записи много раз, стирал, вписывал, исправлял. Сейчас он взял их, чтобы вернуться к тем первым дням, найти давно искомую точку опоры, или, как выразился Галанов, деталь…
Синяя кассета
…Я не долетел до Капеллы.
Механизмы обожают логику и, когда была израсходована на разгон ровно четверть горючего, они начали торможение. До цели оставалось три световых месяца, а мой «Вестник» повернул к Земле… Я был в полете около года — сто пятнадцать лет по земному времени. Программа включала такое количество исследований, что эмоциям почти не оставалось места. Только при подлете, когда закончился основной этап торможения, я начал принимать земные передачи
— отрывочные, искаженные расстоянием, часто непонятные. Тогда я впервые спросил себя: кому ты отдашь свою работу, Росин? Кто эти люди, опередившие тебя на сто пятнадцать лет?
Цикл передач специально для возвращающегося звездолета «Вестник» я смотрел несколько раз в сутки. Мне показали звездные старты, знакомые и незнакомые картины из жизни моего времени. Уходили в полет космонавты, люди, с которыми я встречался, которых знал, о которых часто вспоминал в пути. Была передача и о «Гефесте» — корабле, посланном к Гемме через семь лет после моего отлета. На нем ушли двое — Войтов и Вилецкий. Мне сообщили, что двусторонней связи с ними еще нет, но через несколько месяцев «Гефест» войдет в информационную зону.
Эти слова что-то сдвинули в моем сознании. Войтова я не знал, а со Станиславом Вилецким мы вместе учились в Воздушнокосмической академии. Станислав стал космонавтом на третьем курсе, а до этого занимался экономикой космических исследований, написал несколько статей и часто спорил со мной, доказывая, что экономическая целесообразность уменьшается с дальностью полета. Может оказаться, говорил он, что человечество дойдет до некоего рубежа в космосе, дальше которого полеты станут принципиально невыгодными, лишенными смысла. Интересно, сумел ли Станислав доказать свою правоту? Теперь он возвращается, и в первый же вечер, как только мы встретимся, я спрошу его об этом…
Передача продолжалась — шла киноповесть о конструкторе звездолетов Лозанове, с которым я тоже был знаком. Герой картины говорил о действительно существовавших вещах, но говорил как-то не так. Авторы фильма явно не понимали образа мыслей Лозанова, искусственно приближали его к себе, и Лозанов в фильме стал ученым из будущего.
Все последующие передачи отличались от первых. Это был методичный и очень доступный показ развития науки за последнее столетие Меня, «возвращенца», готовили к новой жизни. Но чем больше я смотрел, тем отчетливей сознавал, что по-настоящему эту проблему возвращенцев мне предстоит решать самому. Решать не только для себя, но и для «Гефеста» — для всех, кто еще не вернулся.
— здесь была тихая гавань, в которой «Гелиос» парил перед каждым погружением в штормовые слои хромосферы.
Кончился восемнадцатый виток звездной вахты, и — ничего. Никаких следов «Икара». Будто никогда и не было солнечной лаборатории, астрофизика Вершинина…
Росин посмотрел на Галанова, который сидел так близко, что, казалось, можно было угадать его мысли. Но сейчас только чуткие анализаторы солнечных зондов, плававших за сотни тысяч километров от «Гелиоса», улавливали планы и тактику конструктора. Мысль Галанова работала, но Росину было доступно лишь внешнее: он видел лицо конструктора с чуть приметной улыбкой, тронувшей углы подетски полноватых губ. Конструктор зондов был невероятно молод с точки зрения Росина, вышедшего из мира, в котором лишь немногие люди к пятидесяти годам достигали того, что сделал Галанов в свои неполные семнадцать.
Сферический экран вновь окатила огненная пена, и Росин инстинктивно закрыл глаза. Сколько они уже сидят здесь, повиснув в парящей капсуле у сфероэкрана? Галанов неутомим; но он, Росин, очень устал.
— Поиск затягивается, — сказал конструктор, будто почувствовав состояние Росина. — В запасе три витка, потом предстоит замена термоизоляции. Я мог бы форсировать поиски, но… Нужны данные об «Икаре»… Деталь, уточняющая момент, когда лаборатория изменила орбиту.
Росин поднялся, ощущая тяжесть в теле. Одна мысль о возвращении к прочитанным десятки раз документам приводила его чуть ли не в отчаяние. Он
знал, что не сможет найти в текстах ничего нового, но Галанов опять повторил:
— Нужна деталь…
Для Галанова это деталь, а для него, Росина, — часть жизни, потому что он современник Вершинина. Точнее — был современником до полета к Капелле. Но, несмотря на это, поступки и мысли командира «Икара» ему сейчас почти так же непонятны, как и при первом знакомстве с его записями. А понять их нужно не
только ему, Росину, не только Галанову, но и экипажу «Гефеста», звездолета-2.
«Гефест» возвращается к Земле. Завтра должна пойти в эфир передача, подготовленная Росиным для его экипажа. Завтра… А у Галанова в запасе только три витка. И почти ничего не сделано…
Росин вернулся в свою каюту, достал кассеты с магнитной записью: наброски передачи, предназначенной для «Гефеста». В этих кассетах споры с самим собой, с людьми новой Земли, с Вершининым. Росин прослушивал записи много раз, стирал, вписывал, исправлял. Сейчас он взял их, чтобы вернуться к тем первым дням, найти давно искомую точку опоры, или, как выразился Галанов, деталь…
Синяя кассета
…Я не долетел до Капеллы.
Механизмы обожают логику и, когда была израсходована на разгон ровно четверть горючего, они начали торможение. До цели оставалось три световых месяца, а мой «Вестник» повернул к Земле… Я был в полете около года — сто пятнадцать лет по земному времени. Программа включала такое количество исследований, что эмоциям почти не оставалось места. Только при подлете, когда закончился основной этап торможения, я начал принимать земные передачи
— отрывочные, искаженные расстоянием, часто непонятные. Тогда я впервые спросил себя: кому ты отдашь свою работу, Росин? Кто эти люди, опередившие тебя на сто пятнадцать лет?
Цикл передач специально для возвращающегося звездолета «Вестник» я смотрел несколько раз в сутки. Мне показали звездные старты, знакомые и незнакомые картины из жизни моего времени. Уходили в полет космонавты, люди, с которыми я встречался, которых знал, о которых часто вспоминал в пути. Была передача и о «Гефесте» — корабле, посланном к Гемме через семь лет после моего отлета. На нем ушли двое — Войтов и Вилецкий. Мне сообщили, что двусторонней связи с ними еще нет, но через несколько месяцев «Гефест» войдет в информационную зону.
Эти слова что-то сдвинули в моем сознании. Войтова я не знал, а со Станиславом Вилецким мы вместе учились в Воздушнокосмической академии. Станислав стал космонавтом на третьем курсе, а до этого занимался экономикой космических исследований, написал несколько статей и часто спорил со мной, доказывая, что экономическая целесообразность уменьшается с дальностью полета. Может оказаться, говорил он, что человечество дойдет до некоего рубежа в космосе, дальше которого полеты станут принципиально невыгодными, лишенными смысла. Интересно, сумел ли Станислав доказать свою правоту? Теперь он возвращается, и в первый же вечер, как только мы встретимся, я спрошу его об этом…
Передача продолжалась — шла киноповесть о конструкторе звездолетов Лозанове, с которым я тоже был знаком. Герой картины говорил о действительно существовавших вещах, но говорил как-то не так. Авторы фильма явно не понимали образа мыслей Лозанова, искусственно приближали его к себе, и Лозанов в фильме стал ученым из будущего.
Все последующие передачи отличались от первых. Это был методичный и очень доступный показ развития науки за последнее столетие Меня, «возвращенца», готовили к новой жизни. Но чем больше я смотрел, тем отчетливей сознавал, что по-настоящему эту проблему возвращенцев мне предстоит решать самому. Решать не только для себя, но и для «Гефеста» — для всех, кто еще не вернулся.
II
Росин вернулся в капсулу, когда «Гелиос» выходил из факельного поля. Россыпью холодных искр загорались звезды на темнеющем экране. Галанов, приветствуя Росина, сказал:
— Начинаю зонный поиск. Это последний шанс выиграть время.
— А у меня ничего нового.
— Догадываюсь…
Мальчишеское лицо Галанова еще сохраняло следы понимающей улыбки, а глаза были отрешенными: Галанов словно слился с мозгом солнечного зонда, плыл вместе с ним в раскаленном водороде фотосферы, где некогда погиб «Икар».
Росин подумал, что сейчас он для конструктора — условный персонаж поиска и, если бы не задание Центра звездолетной связи, Галанов, вероятно, не разрешил бы ему принять участие в рейде «Гелиоса». Ну что ж, пусть он, Росин, здесь не нужен, но кассета должна быть обязательно готова. Завтра передача для «Гефеста»…
Зеленая кассета
…На Земле меня встречали ученые, готовые работать днем и ночью, чтобы разобраться в привезенных мной материалах. Никаких длительных карантинов, никакого отчуждения. Но именно тогда я окончательно понял, что между мной и рубежами новой науки — вакуум. Да, я беседовал с учеными и внешне как будто не испытывал затруднений, но не мог перейти какую-то качественную границу. Трудность заключалась даже не в сумме знаний, а в ином масштабе воображения.
Когда шла работа по сдаче «Вестника», я вспомнил фильм о Лозанове и подумал, что в истории еще не было подобной ситуации. Действительно, с того момента, когда «Вестник» приземлился на антарктическом космодроме, я автоматически стал единственным в своем роде специалистом по двадцать первому веку. Я знал свое время, жил его волнениями, знал многих выдающихся ученых, и знания эти были для меня живыми, сегодняшними. Я мог стать в новом мире историком своего времени.
Окончательно решился я после встречи с Митей Добровым. Мы познакомились в Байконурском институте истории науки и техники. Когда меня представляли сотрудникам, белобрысый паренек буквально налетел на меня:
— Юлий Александрович, давайте займемся Арсениным! Я написал о нем две работы, но многие факты его биографии так и остаются неясными.
…Через несколько дней я стал работать в отделе «Двадцать первый век» при Байконурском институте.
Сразу возникло множество проблем. Изменилась организация научно-исследовательских работ, я же привык к дедовским методам: книги, архивы, микрофильмы. Начальник информационного отдела объяснил мне, что рукописи никогда не хранились в институте. Многие из них пересняты на голограммы, а не имеющие большого значения после периода ознакомления уничтожаются без всякой пересъемки.
Мои знания о своем времени оказались довольно ограниченными. Добров был еще полон энтузиазма, его работа об Арсенине успешно продвигалась, а я уже представлял тот день, когда мои хранящиеся в памяти сведения о двадцать первом веке будут исчерпаны…
И тогда я сбежал. Не сказав никому, уехал в Новосибирск. Бродил по городу, который когда-то был моей родиной, и не узнавал его. За сто лет Новосибирск стал городом колоссальных «консервных заводов» — здесь выпускались нейтронные кристаллы, капельки размером в миллиметр и весом около тонны. Путь этих «консервов информации» был долог — их посылали на исследовательские станции дальних рубежей: за орбиту Трансплутона, к звездам…
Впоследствии я не раз совершал «побеги» и однажды попал в Елисейск. В мое время это был небольшой город с единственным научным центром — Институтом подземного земледелия. Я убеждал себя, что попал в Елисейск случайно, но, конечно, это было не так — ведь здесь жила Вера.
Я познакомился с Верой Либединской сто двадцать лет назад. Вера была биологом — работала в институте подземного земледелия, и теперь комендант института Нарыков вел меня по оранжереям, давал объяснения.
— Исследовательские работы приостановлены, но климатрон работает. Так что я здесь один, как подземный дух… Вас интересуют архивы Либединской? Они сохранились — конечно, не полностью…
Мне была странна мысль, что от Веры осталось всего несколько пыльных папок, — хотя мог ли я ожидать большего? Сто двадцать лет. Я не стремился узнать, что стало с Верой после моего отлета. Убеждал себя, что не должен этого знать. Ведь, в сущности, само мое знакомство с Верой было нарушением предполетных наставлений. Меня готовили к скачку во времени, убеждали, что моя личная жизнь — в двадцать втором веке, а двадцать первый не больше, чем стартовая площадка. В этом была логика — но всегда ли удается следовать инструкциям?..
Нарыков вызвал меня из оранжереи, и мы оказались в… тропиках. Стоял гниловатый запах девственного леса. Мы шли по тропинке между карликовыми деревьями и, в конце концов, попали в склад. Нарыков вручил мне несколько папок с рукописями и пожелтевшими стереоснимками. На одной из папок я прочитал: «Влияние солнечных вспышек на клеточную активность южноамериканской гевеи. Лаборатория Либединской В. П. Год 2027. Папка 24-А».
— Это все, — подтвердил Нарыков.
Солнечные вспышки. Должно быть, Вера занялась ими уже после моего отлета. Она никогда не рассказывала мне, что интересуется Солнцем. Я листал страницы и не столько искал смысл, сколько думал о том, что вот эти строки Вера писала вечером, при боковом свете. Буквы теснились, я чувствовал, что Вера устала, я думал ее мыслями, я вернулся назад — в двадцать первый век.
Между страницами лежал пакет. В нем были фотограммы солнечных вспышек — данные солнечной лаборатории «Икар», присланные Вере астрофизиком Вершининым. Это были цветные, по тем временам превосходные снимки вспышечных выбросов сжатого газа, выбрасываемого из Солнца со сверхзвуковой скоростью. На фотограммах были выбросы геометрически точной формы — два ослепительно белых луча тянулись в пространство и исчезали после выхода из хромосферы…
Вечером я связался с Добровым. Хотел сказать ему многое, потому что воспоминания о Вере неожиданно навели меня на ту единственную мысль, которую я искал все время. Но я сказал только:
— Митя, свяжись с Астросоветом. Нужно узнать, что представляют собой солнечные вспышки. Снимки я высылаю. И еще: в Институте космонавтики должны быть данные об «Икаре» — в мое время была такая лаборатория.
Рано утром Добров и социолог Лукас вызвали меня к голоскопу. Митя начал говорить так быстро, что я с трудом понимал его:
— История снимков неясна: их нет в архивах Астросовета. Сам же «Икар» погиб во время солнечной бури — Вершинин работал на опасном расстоянии от Солнца.
— В две тысячи двадцать восьмом году, — уточнил Лукас. — Через три года после вашего отлета, Юлий Александрович. В Институте космонавтики должны быть, вероятно, и более точные данные о Вершинине.
— Что интересного в этих снимках? — спросил Добров.
— Выброс похож на луч лазера — прямой и узкий. Очень необычное образование. Меня заинтересовало, есть ли ему объяснение.
Добров выразил свою точку зрения кратко и определенно. Он заявил, что вспышечные выбросы — редчайший вид солнечной активности и экспертиза это лишь подтвердит.
— Давайте разделимся, — предложил я. — Вы дождитесь результатов экспертизы, а я поеду в Институт космонавтики. Начну с личности Вершинина — с его мыслей, идей. Кажется, я наконец понял, чем мы должны заниматься — все, кто вернется со звезд. Нужно искать идеи.
Да, теперь я знал свое место в новом мире. Я — кладоискатель идей прошлого.
Что это значит?
Труд ученого — айсберг, и мы видим лишь то, что доступно с первого взгляда: даты жизни, опубликованные работы, эксперименты, а под водой, скрытая для мира, заключена вся глубинная сущность человека-творца: мысли, планы, идеи, не нашедшие выражения. Проходит время — ученый умирает, а люди, которые после его смерти читают старые издания, ищут в них мысли, близкие своему времени, своему складу ума. Недаром Лозанов в фильме, который я смотрел в полете, говорил и думал как человек будущего.
И есть только один путь воскресить для будущего оставшиеся «под водой» идеи великих ученых: нужен человек, вмещающий в себе две эпохи, два мира.
Идеи — вот что давало мне возможность не только открывать свое время для потомков, но заново открывать его и для себя. На новом уровне пересмотреть, переоценить сделанное моими современниками и, возможно, открыть для нового времени много ценных идей. Я должен был понять строй мыслей астрофизика Вершинина, должен был понять Веру. Возрождение идей — это и будет подлинная история науки.
— Начинаю зонный поиск. Это последний шанс выиграть время.
— А у меня ничего нового.
— Догадываюсь…
Мальчишеское лицо Галанова еще сохраняло следы понимающей улыбки, а глаза были отрешенными: Галанов словно слился с мозгом солнечного зонда, плыл вместе с ним в раскаленном водороде фотосферы, где некогда погиб «Икар».
Росин подумал, что сейчас он для конструктора — условный персонаж поиска и, если бы не задание Центра звездолетной связи, Галанов, вероятно, не разрешил бы ему принять участие в рейде «Гелиоса». Ну что ж, пусть он, Росин, здесь не нужен, но кассета должна быть обязательно готова. Завтра передача для «Гефеста»…
Зеленая кассета
…На Земле меня встречали ученые, готовые работать днем и ночью, чтобы разобраться в привезенных мной материалах. Никаких длительных карантинов, никакого отчуждения. Но именно тогда я окончательно понял, что между мной и рубежами новой науки — вакуум. Да, я беседовал с учеными и внешне как будто не испытывал затруднений, но не мог перейти какую-то качественную границу. Трудность заключалась даже не в сумме знаний, а в ином масштабе воображения.
Когда шла работа по сдаче «Вестника», я вспомнил фильм о Лозанове и подумал, что в истории еще не было подобной ситуации. Действительно, с того момента, когда «Вестник» приземлился на антарктическом космодроме, я автоматически стал единственным в своем роде специалистом по двадцать первому веку. Я знал свое время, жил его волнениями, знал многих выдающихся ученых, и знания эти были для меня живыми, сегодняшними. Я мог стать в новом мире историком своего времени.
Окончательно решился я после встречи с Митей Добровым. Мы познакомились в Байконурском институте истории науки и техники. Когда меня представляли сотрудникам, белобрысый паренек буквально налетел на меня:
— Юлий Александрович, давайте займемся Арсениным! Я написал о нем две работы, но многие факты его биографии так и остаются неясными.
…Через несколько дней я стал работать в отделе «Двадцать первый век» при Байконурском институте.
Сразу возникло множество проблем. Изменилась организация научно-исследовательских работ, я же привык к дедовским методам: книги, архивы, микрофильмы. Начальник информационного отдела объяснил мне, что рукописи никогда не хранились в институте. Многие из них пересняты на голограммы, а не имеющие большого значения после периода ознакомления уничтожаются без всякой пересъемки.
Мои знания о своем времени оказались довольно ограниченными. Добров был еще полон энтузиазма, его работа об Арсенине успешно продвигалась, а я уже представлял тот день, когда мои хранящиеся в памяти сведения о двадцать первом веке будут исчерпаны…
И тогда я сбежал. Не сказав никому, уехал в Новосибирск. Бродил по городу, который когда-то был моей родиной, и не узнавал его. За сто лет Новосибирск стал городом колоссальных «консервных заводов» — здесь выпускались нейтронные кристаллы, капельки размером в миллиметр и весом около тонны. Путь этих «консервов информации» был долог — их посылали на исследовательские станции дальних рубежей: за орбиту Трансплутона, к звездам…
Впоследствии я не раз совершал «побеги» и однажды попал в Елисейск. В мое время это был небольшой город с единственным научным центром — Институтом подземного земледелия. Я убеждал себя, что попал в Елисейск случайно, но, конечно, это было не так — ведь здесь жила Вера.
Я познакомился с Верой Либединской сто двадцать лет назад. Вера была биологом — работала в институте подземного земледелия, и теперь комендант института Нарыков вел меня по оранжереям, давал объяснения.
— Исследовательские работы приостановлены, но климатрон работает. Так что я здесь один, как подземный дух… Вас интересуют архивы Либединской? Они сохранились — конечно, не полностью…
Мне была странна мысль, что от Веры осталось всего несколько пыльных папок, — хотя мог ли я ожидать большего? Сто двадцать лет. Я не стремился узнать, что стало с Верой после моего отлета. Убеждал себя, что не должен этого знать. Ведь, в сущности, само мое знакомство с Верой было нарушением предполетных наставлений. Меня готовили к скачку во времени, убеждали, что моя личная жизнь — в двадцать втором веке, а двадцать первый не больше, чем стартовая площадка. В этом была логика — но всегда ли удается следовать инструкциям?..
Нарыков вызвал меня из оранжереи, и мы оказались в… тропиках. Стоял гниловатый запах девственного леса. Мы шли по тропинке между карликовыми деревьями и, в конце концов, попали в склад. Нарыков вручил мне несколько папок с рукописями и пожелтевшими стереоснимками. На одной из папок я прочитал: «Влияние солнечных вспышек на клеточную активность южноамериканской гевеи. Лаборатория Либединской В. П. Год 2027. Папка 24-А».
— Это все, — подтвердил Нарыков.
Солнечные вспышки. Должно быть, Вера занялась ими уже после моего отлета. Она никогда не рассказывала мне, что интересуется Солнцем. Я листал страницы и не столько искал смысл, сколько думал о том, что вот эти строки Вера писала вечером, при боковом свете. Буквы теснились, я чувствовал, что Вера устала, я думал ее мыслями, я вернулся назад — в двадцать первый век.
Между страницами лежал пакет. В нем были фотограммы солнечных вспышек — данные солнечной лаборатории «Икар», присланные Вере астрофизиком Вершининым. Это были цветные, по тем временам превосходные снимки вспышечных выбросов сжатого газа, выбрасываемого из Солнца со сверхзвуковой скоростью. На фотограммах были выбросы геометрически точной формы — два ослепительно белых луча тянулись в пространство и исчезали после выхода из хромосферы…
Вечером я связался с Добровым. Хотел сказать ему многое, потому что воспоминания о Вере неожиданно навели меня на ту единственную мысль, которую я искал все время. Но я сказал только:
— Митя, свяжись с Астросоветом. Нужно узнать, что представляют собой солнечные вспышки. Снимки я высылаю. И еще: в Институте космонавтики должны быть данные об «Икаре» — в мое время была такая лаборатория.
Рано утром Добров и социолог Лукас вызвали меня к голоскопу. Митя начал говорить так быстро, что я с трудом понимал его:
— История снимков неясна: их нет в архивах Астросовета. Сам же «Икар» погиб во время солнечной бури — Вершинин работал на опасном расстоянии от Солнца.
— В две тысячи двадцать восьмом году, — уточнил Лукас. — Через три года после вашего отлета, Юлий Александрович. В Институте космонавтики должны быть, вероятно, и более точные данные о Вершинине.
— Что интересного в этих снимках? — спросил Добров.
— Выброс похож на луч лазера — прямой и узкий. Очень необычное образование. Меня заинтересовало, есть ли ему объяснение.
Добров выразил свою точку зрения кратко и определенно. Он заявил, что вспышечные выбросы — редчайший вид солнечной активности и экспертиза это лишь подтвердит.
— Давайте разделимся, — предложил я. — Вы дождитесь результатов экспертизы, а я поеду в Институт космонавтики. Начну с личности Вершинина — с его мыслей, идей. Кажется, я наконец понял, чем мы должны заниматься — все, кто вернется со звезд. Нужно искать идеи.
Да, теперь я знал свое место в новом мире. Я — кладоискатель идей прошлого.
Что это значит?
Труд ученого — айсберг, и мы видим лишь то, что доступно с первого взгляда: даты жизни, опубликованные работы, эксперименты, а под водой, скрытая для мира, заключена вся глубинная сущность человека-творца: мысли, планы, идеи, не нашедшие выражения. Проходит время — ученый умирает, а люди, которые после его смерти читают старые издания, ищут в них мысли, близкие своему времени, своему складу ума. Недаром Лозанов в фильме, который я смотрел в полете, говорил и думал как человек будущего.
И есть только один путь воскресить для будущего оставшиеся «под водой» идеи великих ученых: нужен человек, вмещающий в себе две эпохи, два мира.
Идеи — вот что давало мне возможность не только открывать свое время для потомков, но заново открывать его и для себя. На новом уровне пересмотреть, переоценить сделанное моими современниками и, возможно, открыть для нового времени много ценных идей. Я должен был понять строй мыслей астрофизика Вершинина, должен был понять Веру. Возрождение идей — это и будет подлинная история науки.
III
…Напряженное ожидание закончилось в тот момент, когда галановские зонды обнаружили в Солнце то, что оставалось загадкой более века.
Галанов ждал Росина в гелиокаре. Машина отделилась от «Гелиоса» и пошла в хромосферу, где плавала Двойная Спираль — космолет чужой цивилизации.
Объяснения конструктора были скупы: на двадцать первом витке зонды нашли останки «Икара», но гораздо интереснее оказался объект, плававший рядом с погибшей лабораторией. «Двойная Спираль», — сказал Галанов. Это было точное определение — чужой корабль по внешнему виду очень напоминал ДНК. Первым предположением, которое высказали астрономы, было: Спираль символизирует общность жизненных форм в Галактике…
Теперь они будто поменялись ролями: Галанов волновался при мысли о трудностях, связанных с необычной работой по выводу Двойной Спирали в открытый космос. Росин спокойно наблюдал за ярко вспыхивавшими лепестками гранул и думал, что астрофизик Вершинин оказался прозорливее Галанова. Он знал, уходя в свой последний бросок, что впереди — не природный феномен, что впереди — чужой разум.
Галанов окунул машину в солнечный прибой, провел по плазменным волнам и, когда их швырнуло в зону гигантского факела, сумел удержать гелиокар так, что в поле зрения появились зонды, окружившие Двойную Спираль.
Галанов остановил гелиокар в десятке километров от чужого корабля. Зонды медленно вели его в зону «Гелиоса». Чужак кипел — от его бурлящей поверхности отделялись гибкие плазменные пузыри. Взрываясь, они обдавали зонды снопами светящихся брызг. Кипение усилилось, и Росин понял: то, что он видит, еще не корабль, а прилипшее к нему солнечное вещество. Это напомнило Росину старый фильм: подъем со дна Средиземного моря финикийской галеры. Судно настолько обросло водорослями и ракушками, что невозможно было отличить нос от кормы…
Очень скупо стали вырисовываться контуры Спирали. Галанов повел гелиокар на сближение. Он остановил машину в километре от чужака, и теперь Росин мог оценить все сооружение. Двойная Спираль возвышалась до звезд, нижний ее край терялся в огненном мареве. Росин видел лишь одно звено Спирали, которое, если только это не было оптической иллюзией, быстро вращалось.
Гелиокар пошел вверх — поперек Спирали. В поле зрения появился «Гелиос». Спутник был виден далеко от линии полета, среди тусклых звезд, и Спираль, а вместе с ней зонды, все дальше уходили от расчетной траектории.
Двойная Спираль перестала подниматься, на мгновение застыла на протуберанце, как на постаменте, и поплыла вниз — в Солнце.
Зонды теряли энергию. Галанов форсировал работу двигателей, но Спираль не поддавалась действию силовых полей. Ничего не добившись, конструктор решил возвращаться.
Росин физически ощутил напряжение Галанова, прежде чем сам увидел опасность. Гелиокар двигался вдоль внешних обводов Спирали как челнок, усилия конструктора удалиться от чужака ни к чему не приводили.
Впервые с момента вылета Галанов заговорил. Росин с трудом разобрался в галановской скороговорке и понял, что все возможное уже сделано и резервные мощности, и аварийные зонды, и даже сам «Гелиос» не мог теперь помочь гелиокару. Галанов передавал сейчас на спутник последние инструкции, указания, методику работ…
До входа в фотосферу оставались мгновения — и вдруг Спираль наклонилась, пронзая факел, и в ощущениях Росина возникло нечто новое. Будто упали оковы, связывавшие гелиокар со Спиралью. Это почувствовал и Галанов. Гелиокар обрел подвижность и с возрастающим ускорением начал удаляться от чужака.
Они вылетели на гребень факела, и это уже была настоящая свобода, хотя Росин все еще не понимал, как удалось ее завоевать. Напряжение медленно спадало.
— Нас спасло Солнце, — сказал Галанов.
«Возможно, — подумал Росин. — Солнце, вещество которого ослабило связи гелиокара и Спирали. А может быть, логика чужого корабля? Но тогда почему погиб „Икар“? Несовершенство техники — термоизоляция солнечной лаборатории не выдержала погружения в фотосферу?…»
Вернувшись на «Гелиос», Росин долго сидел в своем кресле, закрыв глаза. Он еще не вполне опомнился после пережитого. Что же тогда пришлось пережить Вершинину?..
Красная кассета
Довольно быстро я собрал необходимый материал об «Икаре». Но не было того последнего звена в цепи, которое позволило бы сделать окончательные выводы. По-прежнему оставались неясными причины, заставившие Вершинина пойти на риск, нарушить элементарные нормы безопасности. Во всех материалах оказался пробел именно в этой части. Отсутствие «побудительных мотивов» исследователи ощущали и раньше. Они, как и я, имели скудную информацию о последних днях работы «Икара».
За столетие накопилось много версий. Все они были неубедительны, и ни в одной не упоминались солнечные феномены, обнаруженные Вершининым. Вспышечные выбросы командир «Икара» наблюдал не один раз: на фотографиях, найденных в вериной папке, стояли различные даты. Но сведения о феноменах не сохранились в электронной памяти Института. Вероятно, Вершинин, отлично понимая необычность своего открытия, не хотел сообщать о нем, не собрав веских доказательств. Эксперты, расследовавшие гибель «Икара», не знали о фотограммах, иначе и они искали бы связующее звено между наблюдениями и гибелью астрофизика.
Моя задача разделилась на три вопроса. Предстояло узнать прежде всего действительные причины гибели «Икара», каналы, по которым Вера получала от Вершинина фотограммы, и, наконец, что думал об уникальных вспышечных выбросах сам астрофизик.
На первые два вопроса я не смог ответить из-за отсутствия необходимых материалов. Оставалась еще одна возможность: разыскать записи частных разговоров командира «Икара» с Землей. Вершинин мог говорить с Верой, ведь он направлял данные в ее лабораторию. Наконец, родственники и потомки могли найти черновики ее работ, записи, дневники.
Раньше, после возвращения, я заставлял себя не думать о Вере, не узнавать о ее судьбе, точно боялся, что это отравит мне всю жизнь. Теперь я видел, что знание деталей необходимо для поиска, и послал запрос в справочный Центр. У Веры была дочь — Лидия Скляревская, художница, создававшая интерьеры для дальних космолетов. Внешне она мало походила на Веру. Я заметил это, как только включился экран голоскопа.
Нет, письма и дневники матери у художницы не сохранились, но Вершинина и меня она знала по рассказам Веры. Я не ожидал такого результата. Оказывается, в памяти Веры мы стояли рядом — я и Вершинин — и во мне неожиданно возникло чувство, очень напоминавшее ревность.
— Я была совсем маленькой, — рассказывала Скляревская. — Мама водила меня в планетарий, где показывали звезды, Солнце. Мама говорила, что там, в огне, работает отважный человек. Он скоро вернется и привезет мне кусочек далекой звезды. А я думала — какой это будет кусочек, его, наверно, нельзя будет взять в руки и придется хранить в магнитной бутылке…
Скляревская засмеялась, и только теперь я уловил сходство: это была улыбка Веры. Художница еще долго говорила об «отважном человеке», и я не мог обнаружить, где в ее воспоминаниях кончается рассказ о Вершинине и начинается рассказ обо мне. Детская фантазия создала из нас один образ и пронесла ею через всю жизнь…
Добров разыскал меня на третий день.
— Две ночи не спал, — устало заявил мой помощник, — но коечего добился. Выяснилось, что ни одна обсерватория того времени не наблюдала вершининских выбросов. Они были зарегистрированы, судя по всему, лишь «Икаром» и поэтому у гелиофизиков возникло сомнение в их достоверности. Это могло быть иллюзией, дефектом аппаратуры… Мне посоветовали обратиться к Галанову — конструктору солнечных зондов. Он отличный знаток Солнца. Я говорил с Галановым об «Икаре», и он отдал фотограммы на экспертизу своим космореставраторам. Дел у Галанова по горло, идет подготовка новой серии зондов, но он непременно хочет увидеться с вами…
Утром следующего дня мы встретились — я и Галанов.
Разговор как-то сразу удался. Возможно, это произошло благодаря особому свойству галановского характера: он умел говорить со всеми. Отчасти это объяснялось возрастом: конструктору солнечных зондов было тогда шестнадцать лет, он почти с детской непосредственностью находил общий язык с любым собеседником. Иногда я думаю, что могло произойти, окажись Галанов другим человеком. Он мог играючи разбить мои шаткие версии и снисходительно пожелать удачи в будущих начинаниях.
Выслушав мой рассказ о судьбе Вершинина, конструктор сказал:
— Я подхожу со своей точки зрения. Мои зонды никогда не сталкивались с подобным явлением, но я знаком с конструкцией «Икара», и не думаю, что это была ошибка аппаратуры или наблюдателя.
— Не правда ли, выбросы очень похожи на лазерные сигналы?
— Вероятно, — согласился Галанов. — Мы это выясним, когда найдем останки «Икара». Найти следы спутника спустя сто лет трудно, но возможно. Сейчас, с новыми зондами, я могу это проделать.
В таком свете картина поиска предстала передо мной впервые. Какой же чувствительности должна быть аппаратура зондов, если она способна регистрировать остаточные эффекты в бурлящих слоях фотосферы спустя такой долгий срок!
— Если выбросы, замеченные Вершининым, — лазерные сигналы, то нельзя ли говорить о гибели в Солнце космолета?
— О гибели? — переспросил Галанов. — Выбросы, судя по фотограммам, не изменили положения и интенсивности за несколько суток наблюдения. Аппаратов, которые могли бы продержаться в Солнце так долго, в ваше время не было, а выбросы подобного типа могут быть только искусственного происхождения. Это пришелец, Юлий Александрович.
Все было просто у Галанова! Пришелец — такая версия пришла бы мне в голову в последнюю очередь. И я сейчас, несмотря на уверенность конструктора, был убежден, что он ошибается. Я просто не привык подходить к гипотезе внеземного происхождения космических объектов как к равноправной альтернативе и учитывать ее во всех выводах. Таков был путь науки моего времени, никогда не сталкивавшейся с явными следами деятельности чужого разума. Для Галанова такой преграды в мышлении не существовало.
Мы договорились съездить на следующий день на завод, где изготовлялись покрытия теплозащиты для зондов, но я не поехал: вечером меня вызвала по голоскопу Скляревская. Это была первая счастливая случайность за время поиска. Лидия обнаружила письма Вершинина к Вере, посланные с «Икара» незадолго до гибели.
Я впервые реально увидел свое преимущество перед любым историком новой эпохи. Письма оказались на редкость скупы, но за каждым словом я угадывал чувство. Они были знакомы мне, чувства моего современника.
У меня уже успел сложиться определенный образ Вершинина, когда я начал знакомиться с его биографией: ученый «без страха и упрека», он отличался от Лозанова в фильме лишь профессией. Но теперь, в письмах, передо мной предстал совсем другой человек: сомневающийся, даже робкий.
«Я не опубликую этого, — писал Вершинин, — потому что не уверен. Интересна форма, но ведь главное — содержание Поколение за поколением, как у живых организмов…»
И в другом письме:
«Сфотографировать не удалось — помешал факел. Теперь у меня несколько не очень качественных снимков. Но я уверен: это механическое развитие. Что я могу сделать еще? Теплоизоляция лаборатории…»
Галанов ждал Росина в гелиокаре. Машина отделилась от «Гелиоса» и пошла в хромосферу, где плавала Двойная Спираль — космолет чужой цивилизации.
Объяснения конструктора были скупы: на двадцать первом витке зонды нашли останки «Икара», но гораздо интереснее оказался объект, плававший рядом с погибшей лабораторией. «Двойная Спираль», — сказал Галанов. Это было точное определение — чужой корабль по внешнему виду очень напоминал ДНК. Первым предположением, которое высказали астрономы, было: Спираль символизирует общность жизненных форм в Галактике…
Теперь они будто поменялись ролями: Галанов волновался при мысли о трудностях, связанных с необычной работой по выводу Двойной Спирали в открытый космос. Росин спокойно наблюдал за ярко вспыхивавшими лепестками гранул и думал, что астрофизик Вершинин оказался прозорливее Галанова. Он знал, уходя в свой последний бросок, что впереди — не природный феномен, что впереди — чужой разум.
Галанов окунул машину в солнечный прибой, провел по плазменным волнам и, когда их швырнуло в зону гигантского факела, сумел удержать гелиокар так, что в поле зрения появились зонды, окружившие Двойную Спираль.
Галанов остановил гелиокар в десятке километров от чужого корабля. Зонды медленно вели его в зону «Гелиоса». Чужак кипел — от его бурлящей поверхности отделялись гибкие плазменные пузыри. Взрываясь, они обдавали зонды снопами светящихся брызг. Кипение усилилось, и Росин понял: то, что он видит, еще не корабль, а прилипшее к нему солнечное вещество. Это напомнило Росину старый фильм: подъем со дна Средиземного моря финикийской галеры. Судно настолько обросло водорослями и ракушками, что невозможно было отличить нос от кормы…
Очень скупо стали вырисовываться контуры Спирали. Галанов повел гелиокар на сближение. Он остановил машину в километре от чужака, и теперь Росин мог оценить все сооружение. Двойная Спираль возвышалась до звезд, нижний ее край терялся в огненном мареве. Росин видел лишь одно звено Спирали, которое, если только это не было оптической иллюзией, быстро вращалось.
Гелиокар пошел вверх — поперек Спирали. В поле зрения появился «Гелиос». Спутник был виден далеко от линии полета, среди тусклых звезд, и Спираль, а вместе с ней зонды, все дальше уходили от расчетной траектории.
Двойная Спираль перестала подниматься, на мгновение застыла на протуберанце, как на постаменте, и поплыла вниз — в Солнце.
Зонды теряли энергию. Галанов форсировал работу двигателей, но Спираль не поддавалась действию силовых полей. Ничего не добившись, конструктор решил возвращаться.
Росин физически ощутил напряжение Галанова, прежде чем сам увидел опасность. Гелиокар двигался вдоль внешних обводов Спирали как челнок, усилия конструктора удалиться от чужака ни к чему не приводили.
Впервые с момента вылета Галанов заговорил. Росин с трудом разобрался в галановской скороговорке и понял, что все возможное уже сделано и резервные мощности, и аварийные зонды, и даже сам «Гелиос» не мог теперь помочь гелиокару. Галанов передавал сейчас на спутник последние инструкции, указания, методику работ…
До входа в фотосферу оставались мгновения — и вдруг Спираль наклонилась, пронзая факел, и в ощущениях Росина возникло нечто новое. Будто упали оковы, связывавшие гелиокар со Спиралью. Это почувствовал и Галанов. Гелиокар обрел подвижность и с возрастающим ускорением начал удаляться от чужака.
Они вылетели на гребень факела, и это уже была настоящая свобода, хотя Росин все еще не понимал, как удалось ее завоевать. Напряжение медленно спадало.
— Нас спасло Солнце, — сказал Галанов.
«Возможно, — подумал Росин. — Солнце, вещество которого ослабило связи гелиокара и Спирали. А может быть, логика чужого корабля? Но тогда почему погиб „Икар“? Несовершенство техники — термоизоляция солнечной лаборатории не выдержала погружения в фотосферу?…»
Вернувшись на «Гелиос», Росин долго сидел в своем кресле, закрыв глаза. Он еще не вполне опомнился после пережитого. Что же тогда пришлось пережить Вершинину?..
Красная кассета
Довольно быстро я собрал необходимый материал об «Икаре». Но не было того последнего звена в цепи, которое позволило бы сделать окончательные выводы. По-прежнему оставались неясными причины, заставившие Вершинина пойти на риск, нарушить элементарные нормы безопасности. Во всех материалах оказался пробел именно в этой части. Отсутствие «побудительных мотивов» исследователи ощущали и раньше. Они, как и я, имели скудную информацию о последних днях работы «Икара».
За столетие накопилось много версий. Все они были неубедительны, и ни в одной не упоминались солнечные феномены, обнаруженные Вершининым. Вспышечные выбросы командир «Икара» наблюдал не один раз: на фотографиях, найденных в вериной папке, стояли различные даты. Но сведения о феноменах не сохранились в электронной памяти Института. Вероятно, Вершинин, отлично понимая необычность своего открытия, не хотел сообщать о нем, не собрав веских доказательств. Эксперты, расследовавшие гибель «Икара», не знали о фотограммах, иначе и они искали бы связующее звено между наблюдениями и гибелью астрофизика.
Моя задача разделилась на три вопроса. Предстояло узнать прежде всего действительные причины гибели «Икара», каналы, по которым Вера получала от Вершинина фотограммы, и, наконец, что думал об уникальных вспышечных выбросах сам астрофизик.
На первые два вопроса я не смог ответить из-за отсутствия необходимых материалов. Оставалась еще одна возможность: разыскать записи частных разговоров командира «Икара» с Землей. Вершинин мог говорить с Верой, ведь он направлял данные в ее лабораторию. Наконец, родственники и потомки могли найти черновики ее работ, записи, дневники.
Раньше, после возвращения, я заставлял себя не думать о Вере, не узнавать о ее судьбе, точно боялся, что это отравит мне всю жизнь. Теперь я видел, что знание деталей необходимо для поиска, и послал запрос в справочный Центр. У Веры была дочь — Лидия Скляревская, художница, создававшая интерьеры для дальних космолетов. Внешне она мало походила на Веру. Я заметил это, как только включился экран голоскопа.
Нет, письма и дневники матери у художницы не сохранились, но Вершинина и меня она знала по рассказам Веры. Я не ожидал такого результата. Оказывается, в памяти Веры мы стояли рядом — я и Вершинин — и во мне неожиданно возникло чувство, очень напоминавшее ревность.
— Я была совсем маленькой, — рассказывала Скляревская. — Мама водила меня в планетарий, где показывали звезды, Солнце. Мама говорила, что там, в огне, работает отважный человек. Он скоро вернется и привезет мне кусочек далекой звезды. А я думала — какой это будет кусочек, его, наверно, нельзя будет взять в руки и придется хранить в магнитной бутылке…
Скляревская засмеялась, и только теперь я уловил сходство: это была улыбка Веры. Художница еще долго говорила об «отважном человеке», и я не мог обнаружить, где в ее воспоминаниях кончается рассказ о Вершинине и начинается рассказ обо мне. Детская фантазия создала из нас один образ и пронесла ею через всю жизнь…
Добров разыскал меня на третий день.
— Две ночи не спал, — устало заявил мой помощник, — но коечего добился. Выяснилось, что ни одна обсерватория того времени не наблюдала вершининских выбросов. Они были зарегистрированы, судя по всему, лишь «Икаром» и поэтому у гелиофизиков возникло сомнение в их достоверности. Это могло быть иллюзией, дефектом аппаратуры… Мне посоветовали обратиться к Галанову — конструктору солнечных зондов. Он отличный знаток Солнца. Я говорил с Галановым об «Икаре», и он отдал фотограммы на экспертизу своим космореставраторам. Дел у Галанова по горло, идет подготовка новой серии зондов, но он непременно хочет увидеться с вами…
Утром следующего дня мы встретились — я и Галанов.
Разговор как-то сразу удался. Возможно, это произошло благодаря особому свойству галановского характера: он умел говорить со всеми. Отчасти это объяснялось возрастом: конструктору солнечных зондов было тогда шестнадцать лет, он почти с детской непосредственностью находил общий язык с любым собеседником. Иногда я думаю, что могло произойти, окажись Галанов другим человеком. Он мог играючи разбить мои шаткие версии и снисходительно пожелать удачи в будущих начинаниях.
Выслушав мой рассказ о судьбе Вершинина, конструктор сказал:
— Я подхожу со своей точки зрения. Мои зонды никогда не сталкивались с подобным явлением, но я знаком с конструкцией «Икара», и не думаю, что это была ошибка аппаратуры или наблюдателя.
— Не правда ли, выбросы очень похожи на лазерные сигналы?
— Вероятно, — согласился Галанов. — Мы это выясним, когда найдем останки «Икара». Найти следы спутника спустя сто лет трудно, но возможно. Сейчас, с новыми зондами, я могу это проделать.
В таком свете картина поиска предстала передо мной впервые. Какой же чувствительности должна быть аппаратура зондов, если она способна регистрировать остаточные эффекты в бурлящих слоях фотосферы спустя такой долгий срок!
— Если выбросы, замеченные Вершининым, — лазерные сигналы, то нельзя ли говорить о гибели в Солнце космолета?
— О гибели? — переспросил Галанов. — Выбросы, судя по фотограммам, не изменили положения и интенсивности за несколько суток наблюдения. Аппаратов, которые могли бы продержаться в Солнце так долго, в ваше время не было, а выбросы подобного типа могут быть только искусственного происхождения. Это пришелец, Юлий Александрович.
Все было просто у Галанова! Пришелец — такая версия пришла бы мне в голову в последнюю очередь. И я сейчас, несмотря на уверенность конструктора, был убежден, что он ошибается. Я просто не привык подходить к гипотезе внеземного происхождения космических объектов как к равноправной альтернативе и учитывать ее во всех выводах. Таков был путь науки моего времени, никогда не сталкивавшейся с явными следами деятельности чужого разума. Для Галанова такой преграды в мышлении не существовало.
Мы договорились съездить на следующий день на завод, где изготовлялись покрытия теплозащиты для зондов, но я не поехал: вечером меня вызвала по голоскопу Скляревская. Это была первая счастливая случайность за время поиска. Лидия обнаружила письма Вершинина к Вере, посланные с «Икара» незадолго до гибели.
Я впервые реально увидел свое преимущество перед любым историком новой эпохи. Письма оказались на редкость скупы, но за каждым словом я угадывал чувство. Они были знакомы мне, чувства моего современника.
У меня уже успел сложиться определенный образ Вершинина, когда я начал знакомиться с его биографией: ученый «без страха и упрека», он отличался от Лозанова в фильме лишь профессией. Но теперь, в письмах, передо мной предстал совсем другой человек: сомневающийся, даже робкий.
«Я не опубликую этого, — писал Вершинин, — потому что не уверен. Интересна форма, но ведь главное — содержание Поколение за поколением, как у живых организмов…»
И в другом письме:
«Сфотографировать не удалось — помешал факел. Теперь у меня несколько не очень качественных снимков. Но я уверен: это механическое развитие. Что я могу сделать еще? Теплоизоляция лаборатории…»