Страница:
И вот теперь – такие новости. Ванька, получается, живой, не ранен, не в плену, того гляди, сам напишет родителям… А письма не ходят, чтоб сгорела эта война…
Глядя на то, как над тёмной гладью реки поднимается белый бубен луны, Илья подумал о том, что хорошо бы поехать в Москву самому. Самому обрадовать дочь, посмотреть на то, как осветится радостью её бледное, осунувшееся, уже несколько лет не улыбающееся лицо, услышать её смех, её песню… На Митьку надежды мало, может и не доехать – запить, украсть что-нибудь по дороге, усесться в тюрьму… чтоб он подох, паршивец. Вот послал господь сынка, не иначе за грехи, мрачно думал Илья, идя берегом реки. Кабы не слово, которое он Розе давал… А как было не дать, когда помирала? И кто знал, что из Митьки этакая пакость получится?..
– Дед…
Он не спеша обернулся. За спиной стоял Сенька, улыбался: из темноты блестели зубы.
– Тебе чего? – строго спросил Илья.
– Мами[16] ужинать зовёт. Без тебя не садимся.
– Заждались, стало быть? – проворчал он. – Ладно… Беги скажи: сейчас буду.
– Дед, я спросить хотел…
– Ну?
– Можно я в Москву поеду? С Мардо?
– С чего это? – удивился Илья. – Мёдом тебе там намазано?
– Нет. Просто так. Я помог бы…
– «Помог бы…» – сердито передразнил Илья. – Ты у него только под ногами путаться будешь! Скажи вот мне лучше, отчего у тебя морда битая?
Сенька покраснел так, что видно было даже в темноте. Неловко поднёс руку к лицу.
– Это?.. Упал… С лошади…
– Это которая тебя сбросила? – невозмутимо поинтересовался Илья. – Из тех, что вы с Митькой у офицерья сменяли? Горячие рысаки, нечего сказать…
Сенька опустил лохматую голову. Илья молчал, глядя на отражение луны в медленно текущей реке. Чуть погодя произнёс:
– Какого лешего ты за ним таскаешься? Он тебе морду бьёт, как сопляку, от себя гоняет, а ты… тьфу! Будто не цыган вовсе… Чему он тебя выучит?! В карты играть?! Карты, чяворо, дело гнилое, сегодня сфартит, а завтра – без штанов поскачешь. Али в тюрьму захотел? Митька – вор, и дело его воровское, пропащее, он другим уж не будет, а ты молод ещё по тюрьмам ошиваться. Женить тебя, жеребца, что ли? Чтоб дурь из башки вытрусить?!
– Не надо! – быстро проговорил Сенька, и Илья скупо усмехнулся. Не глядя на внука, пошёл дальше тёмным берегом реки. Слушая осторожные шаги Сеньки у себя за спиной, думал о том, что отпускать этого балбеса с его дядькой-вором, конечно, ни к чему. Но как положиться на Митьку, про которого никогда не знаешь, в каком городе ему приспичит загулять? Сенька-то в любом случае и до Москвы с лошадьми доберётся, и всё, как надо, Дашке передаст, и назад в табор вернётся ещё до осени…
– Ладно, поезжай, коль охота есть, – не оглядываясь, хмуро бросил Илья. – Прямо на рассвете и трогайте с богом. А ещё раз увижу, что Мардо тебя картам учит, отдеру кнутом обоих! Так ему и передай!
Сеньку словно ветром сдуло: парень явно боялся, как бы дед не передумал. Илья с усмешкой проводил его взглядом, ещё раз посмотрел на качающееся в тёмной воде отражение луны и медленно пошёл в сторону табора.
– Повеселей бы спела что… – не открывая глаз, сказал Мардо, и Копчёнка, сидящая у углей и вполголоса напевающая без слов вальс «На сопках Манчьжурии», испуганно смолкла.
– Я думала, ты спишь…
– Не жравши да под вытьё твоё заснёшь, пожалуй… – Мардо, усмехнувшись, сел на расстеленном прямо у костра половике, потянулся, поскрёб голову. – Готово, что ли?
– Садись.
Мардо сел, скрестив ноги; молча смотрел на то, как жена ловко и быстро расстилает на траве скатёрку, раскладывает на ней посуду, кладёт хлеб, соль, испечённую картошку. Последним на скатерти утвердился дымящийся котелок, и Мардо, подавшись к нему, с удовольствием потянул носом:
– Кура, что ли? Где берёшь только?
– Сам же сказал – цыганка небось, – усмехнувшись, дёрнула плечом Юлька.
Мардо придвинул к себе дымящуюся миску с супом, отхлебнул одну ложку, другую, откусил половину очищенной луковицы, кусок хлеба. С набитым ртом буркнул:
– Что присохла, дальше пой давай!
Юлька внимательно посмотрела на него, заметила, что муж хмуро, не поднимая глаз, улыбается, вздохнула и запела – сначала тихо, потом, увлёкшись, всё сильней, чистым, звонким голосом. Из темноты подошли несколько молодых цыган, остановились, слушая песню, поглядели на Митьку, но тот не пригласил садиться рядом, и парни, ещё раз восхищённо вздохнув, отошли.
«…Дуракам счастье даётся…» – донёсся до Мардо из темноты обрывок их разговора. Он жёстко усмехнулся, уставившись в землю. Чуть погодя посмотрел на жену. Та, казалось, не слышала ничего; поймав его взгляд, улыбнулась и забрала ещё звонче. Мардо лёг на спину, закинул руки за голову, закрыл глаза, слушая Юльку. Лениво подумал: где она только набирается этих песен, никто в таборе таких не знает… Сама сочиняет, что ли?
– Куда ты от меня снова едешь?..
– Дела, стало быть, – спокойно произнёс он в ответ.
– Надолго?
– Как выйдет.
Юлька отвернулась. Чуть погодя сдавленно прошептала:
– Ты только возвращайся.
– Куда ж я денусь? – удивился Митька, открывая глаза и садясь на половике. Незнакомые нотки в голосе жены насторожили его.
– Да мало ли… – Юлька не поворачивалась к нему. – Митька, если ты другую жену возьмёшь, я в реку брошусь, так и знай.
– Тьфу, дура… – растерянно сказал он. – Да на кой чёрт мне другую-то? Шило на мыло менять? Все вы одинаковые, визгу много, толку мало…
– Так уж и мало?
– Ну-у… сегодня хорошо, конечно, сделала, – нехотя признал Мардо. – Гаджэ чуть с тобой вместе в голос не завыли там, в трактире-то… Э! Юлька! А сейчас-то чего ревёшь, бестолковая?!
– И ничего подобного. – Копчёнка быстро и сердито вытерла лицо рукавом, высморкалась. Вытерев пальцы о траву, села рядом с мужем. – Митя, ты бы взял меня с собой хоть раз, а?
– Тебя? – рассмеялся он. – Сдурела? Зачем?!
– Сгожусь. Вот хоть как сегодня… – Юлька взяла его руку, заглянула в глаза. – Возьми меня, а? Я бы… я бы и в карты играть выучилась, если надо!
– Да кто с тобой сядет, безголовая, играть-то?! – расхохотался Митька так, что от огня испуганной стайкой метнулись в сторону мотыльки. Но Юлька осталась серьёзной.
– Гаджэ сядут, – пристально глядя на мужа блестящими глазами, ответила она. – У них бабы играют, я знаю.
– Да ты дура! Это ж тебе не в подкидного… – всё ещё не мог успокоиться Мардо. – Это ж уметь надо, счёт знать, карту помнить…
Юлька вздохнула, умолкла. Слегка озадаченный Митька тёр кулаком лоб, искоса посматривал на жену. Та сидела неподвижно, глядя на луну. А затем вдруг неожиданно вскочила и, подхватив от шатра ведро, кинулась в темноту, к реке.
– Кобыла, ноги же переломаешь! – заорал ей вслед Мардо, но жена не отозвалась. Он посмотрел ещё немного в темноту, пожал плечами, вздохнул, усмехнулся. Залез в шатёр и, притянув к себе подушку, снова закрыл глаза. На него неудержимо наваливалась дрёма, в животе чувствовалась приятная тяжесть, подушки Юлькины были мягкими и тёплыми, а вскоре должна подкатиться ему под бок и она сама… «Правда, что ли, в таборе остаться?..» – благодушно подумал Митька, переворачиваясь на живот и утыкаясь лицом в пахнущий мятой угол подушки. – Настя успокоится, а то всё: «Убьют тебя, убьют…» Вот косяк в Москву отгоню и подумаю…» Остальные мысли словно отрезало ножом: Мардо заснул как умер, так и не дождавшись жены, и, проваливаясь в сон, слышал лишь её песню у реки:
Ах, качаются, качаются берёзки…
Спор, впрочем, продолжался и там. Во время представления картин он вёлся украдкой, приглушёнными голосами, отдельными отрывистыми репликами. Но когда барышни, продемонстрировав под угрожающие раскаты рояля проникновение демона в башню Тамары, убежали в глубь дома готовиться к очередной фигуре, молодые люди спустились в сад покурить, и там разговор возобновился.
– Вздор, Щукин, вы болтаете чего не знаете! – горячился Солонцов – стройный, ещё по-мальчишески тонкий юнкер первого курса. – Газеты могут писать всё, что им угодно, о добровольном отречении государя в интересах державы! Но преданные престолу люди великолепно понимают: никакого добровольного отречения нет! И, право, нельзя было ожидать такого поведения от передовых граждан города! Видели бы вы, что творилось в Петербурге! Все как один – с красными бантами носятся по улицам, поздравляют друг друга с долгожданным приходом в Россию европейского законодательства! Барышни пищат, студенты с видом старозаветных пророков вещают о чем-то воссиявшем и взошедшем… Сущий апокалипсис! С ma tante нервический припадок сделался, а она – дама адмиральского здоровья…
Над головой Солонцова, вкрадчиво звеня, вился комар. Он сел наконец на лоб юнкера, и Солонцов шлёпнул его с такой силой, что сам же и поморщился. Стоящие рядом молодые люди негромко рассмеялись.
– И ничего смешного в моих словах нет, господа обер-офицеры! – вспылил Солонцов, стряхивая безвременно почившего комара в лопухи. – Вот вам, поручик, хорошо, вы уже успели присягнуть государю, а что прикажете делать нам в конце будущего года? Кому мы станем присягать после выпуска? Этому Временному правительству? Керенскому? Эсерам?!
– Присягнёте России, Солонцов, и спокойно поедете прямиком на фронт, исполнять свой долг, – уверенно пообещал низкий голос с чуть заметным кавказским акцентом, и могучая фигура поручика Дадешкелиани выдвинулась из тени в красную полосу заходящего солнца. – Что до меня, то мой отпуск кончается завтра, и я отправляюсь на позиции. С большим облегчением, надо вам сознаться. Видит бог, если б не тётя и сестра, я бы вовсе не оставил своей роты. По нынешним временам это просто опасно. Солдаты сейчас находятся, пожалуй, ещё в более затруднительном положении, чем мы с вами.
– Это отчего же, князь, позвольте вас спросить?!
– Неграмотны, дремучи, смертельно устали и легко попадают под влияние самой дешёвой пропаганды, – невозмутимо отозвался Дадешкелиани. Он был старше всех присутствующих молодых людей, уже полтора года находился в действующей армии и лишь несколько минут назад покинул взрослую компанию, чтобы присоединиться к молодёжи. – А пропагандистов на фронтах сейчас хватает. Люди не знают, чему верить, кого слушать, слухи по полкам носятся невероятные, отовсюду лезут какие-то провидцы и старцы со старицами… и как только просачиваются через посты?! Даже некоторые из офицерского состава уже подвержены… Что и говорить, в одном господа социалисты правы: не стоило загонять народ на эту бестолковую бойню.
– А кто его туда загнал, позвольте вас спросить, поручик? – Медленным, протяжным голосом спросил сутуловатый юнкер в сдвинутой на затылок фуражке – сын хозяйки дома. – Народ, как вы сами изволили заметить, слеп и доверчив, собственной воли не имеет, привык к вековой покорности царю-батюшке… А батюшка втравил своих чадушек в бестолковую, как вы справедливо сказали, бойню и быстренько отрёкся… похоже, торопясь избежать ответственности. Да ведь он и сам был человек подневольный…
Дадешкелиани чуть заметно усмехнулся, отвечать не стал, но Солонцов вскинулся, как боевой конь при звуках трубы.
– Как вам не стыдно, Щукин! Хуже базарной бабы, право слово! Повторяете уличные сплетни, смеётесь над святым…
– Это что же у вас святое, Солонцов? – усмешка Щукина стала совершенно издевательской. – Их старец Григорий? Воистину, господа, каждый монарх… или монархиня… имеют таких фаворитов, которых заслуживают. Фавориты – деталь необходимая при любом правлении, спору нет, без них нигде не обходится… Но в минувшей истории это были, по крайней мере, достойные люди, заботившиеся о России не менее своих августейших покровителей, много сделавшие для государства и подданных… Вспомните Миниха, вспомните Разумовского, Орловых, Потёмкина-Таврического, наконец… А что мы наблюдаем в наши дни?! Какое-то немытое недоразумение из сибирской глубинки, у которого только и было, что беспримерное нахальство и безразмерный…
– Щукин, здесь поблизости дамы, спокойнее… – мягко напомнил Дадешкелиани, и юнкер нехотя умолк. Солонцов, от возмущения утративший дар речи, открывал и закрывал рот, как вытащенный из воды карась. Щукин следил за ним со скептической усмешкой на тонких губах. Остальные молодые люди молчали, не решаясь вмешиваться в спор.
– По крайней мере, развал армии и бардак в тылу налицо, – сухо подвёл итог разговору поручик. – Письма и те не ходят. Вообразите, я в трёх посланиях предупреждаю тётю о своем возможном отпуске – и всё равно сваливаюсь как снег на голову! Оказывается, моё последнее письмо она получила ещё в Тифлисе полгода назад! Беспорядки… и чем дальше, тем хуже. Все эти игры во французские революции и свободы у нас в России скоро приобретут необратимый характер. Временами я боюсь, что впереди ожидается кое-что похуже войны и отречения государя.
Политическая дискуссия прервалась самым неожиданным образом. Дамы, о которых упоминал князь, в полном составе высыпали на веранду, и одна из них, младшая сестра юнкера Щукина, звонко возвестила:
– Господа, вот вы всё о войне да революции, с тоски умереть можно, а у нас, между прочим, сюрприз! У нас сегодня в гостях цыгане! Бросайте свои противные папиросы и идите к нам!
– Вот это здорово! – вырвалось у Щукина, и он, сразу утратив скучающую улыбку, повернулся в сторону освещённой гостиной. Молодые люди, поспешно гася папиросы, один за другим устремились на зов. Последними шли Дадешкелиани и Солонцов.
– Поручик, сознайтесь, что вы были в курсе! – восторженным шёпотом сказал юнкер. – Это же ваши? С Живодёрки?
– Ну, разумеется, чьи же ещё? Вот и познакомитесь наконец.
– О-о, это, право, счастье! – Солонцов, подскакивая, на ходу пытался оттереть испачканный пылью сапог сорванным лопухом. – Поручик, вот вы у них свой человек, объясните, почему цыганки ведут себя строже светских барышень? Как же там у Пушкина? «И над бровями надпись ада: «Оставь надежду навсегда!» Я ещё в имении у тётушки сколько раз пытался познакомиться короче… У нас там, видите ли, постоянно стоят таборы… стояли, по крайней мере, до всего этого революционного свинства… И вот, ходят по дворам в отрепьях: «Барин, миленький, погадаю!» Даёшь руку гадать – улыбается, бесовка, врёт, блестит глазами, голые, пардон, плечи показывает сквозь дырки в кофте… «Милая, я приду нынче вечером к вам?» – «Окажите милость, барин, как дорогого гостя примем!» Приходишь. Принимают. Песни-пляски до ночи, вытрясут из карманов всё до копейки. «А где Маша? Маша-то где?» А Маши и не видать, и её старший брат с острожной совершенно физиономией вежливо объясняет, что сестра, изволите видеть, уехала! «Как уехала, куда, час назад здесь была, плясала у костра, чего ты врёшь, мерзавец?!» – «Никак нет, барин, уехала по цыганским делам, что ещё изволите приказать?» И возвращаешься как болван один домой… А на другой день та же самая Маша опять у тебя на дворе, и снова хохочет, и врёт, и просит то ситцу, то хлеба, то платок, и обещает, что нынче же вечером будет ждать в таборе… Дадешкелиани, ну как вам не стыдно, право?! Вам, конечно, легко смеяться!
Но было поздно: собеседник Солонцова хохотал, блестя большими белыми зубами и вытирая кулаком слёзы. Его темное, резкое лицо сразу, казалось, помолодело, и лишь сейчас стало заметно, что поручику Николаевского полка, князю Зурабу Георгиевичу Дадешкелиани, всего двадцать два года.
– Вах, Солонцов, уби-и-ил… Ну-ну, юнкер, не обижайтесь, простите… Что делать, таковы эти люди. Поверьте, у них на то свои причины. Ну, обещаю, сегодня же познакомлю вас со всеми тётиными… м-м… эрзац-родственниками.
– Тогда я – ваш раб, Дадешкелиани! – весело отозвался Солонцов.
Молодые люди вошли в гостиную и, следуя примеру других, заняли места для зрителей: юнкер пристроился верхом на венском стуле, Дадешкелиани опустился было на дряхлый пуфик, но тот истерически заскрипел под его могучей фигурой, и поручик поспешно переместился на величественный кожаный диван.
На импровизированной сцене, устроенной на месте отодвинутого к стене рояля, меж тем в самом деле появились цыгане: трое очень молодых гитаристов в синих казакинах. Ни одному из них на вид не было и двадцати. Дадешкелиани весело помахал им. Гитаристы в ответ чинно поклонились, но видно было, что они едва сдерживают улыбки. Если б зрители присмотрелись внимательнее, то заметили бы многозначительные взгляды, которыми обменивались цыгане и поручик. Но как раз в это время из-за портьеры, отгораживающей «сцену» от соседней комнаты, быстрой, почти нервной походкой вышла певица в черном узком платье.
– Наша Дина Дмитриева певица, цыганка, просите же, господа! – весело объявила Таня Щукина.
Гости с воодушевлением захлопали. Дадешкелиани весь подался вперёд, и сидящий рядом Солонцов посмотрел на него с удивлением.
Выйдя к публике, Дина не улыбнулась. Её смуглое, резковатое лицо с опущенными глазами осталось серьёзным и почти сумрачным. Иссиня-черные, со стальным отливом волосы были уложены в низкий валик, скреплённый бриллиантовым гребнем. Тонкие, коричневые в суставах пальцы унизывали тяжёлые кольца. За кушаком красовалась белая хризантема. Остановившись возле гитаристов, Дина медленно, словно нехотя подняла ресницы – и, услышав дружный мужской вздох, чуть заметно усмехнулась углом губ. На тёмном лице молодой цыганки странно и необычно смотрелись светлые, серые, почти прозрачные, очень большие глаза.
– Принцесса Грёза, – не правда ли, господа? – произнёс за спиной Дадешкелиани насмешливый голос Щукина.
Поручик недовольно нахмурился, но в это время дружным вздохом вступили гитары, и вслед за ними вкрадчиво зазвучал голос певицы. Первые же строки романса заставили слушателей изумлённо переглянуться и ещё внимательнее посмотреть на Дину.
Молодые гитаристы едва касались струн. Черты певицы были неподвижными. Светлые глаза, такие странные на этом кофейного цвета индийском лице, смотрели через головы гостей в сад, на пропадающие в сумерках кусты жасмина. Только в середине романса Дина чуть заметно и, казалось, без всякого усилия возвысила голос, и тут же в нем прорвались живые, страстные и горькие ноты. Солонцов невольно вздрогнул, почувствовав, как по спине пробежал холодок, осторожно взглянул на своего соседа. Дадешкелиани, не сводя глаз с Дины, медленно перекрестился.
Дина опустила ресницы с неподдельной усталостью, отвернулась к гитаристам – и гостиная взорвалась аплодисментами. Мужчины вставали с мест и подходили ближе, прося руку для поцелуя. Двум-трём знакомым молодым людям Дина протянула пальцы, выслушала комплименты, с улыбкой благодаря и кивая; от остальных отделалась низким поклоном, повернулась к гитаристам – и вдруг, неожиданно хлопнув в ладоши, запела снова, весело и звонко:
Это была безоглядная, упоительная пляска без всяких правил и законов. Пятки плясуньи дробно выбивали ритм на гудящем паркете, разрывался звоном бубен, метался подол алой юбки, взлетали и падали руки, локти, кудри, ходили ходуном по-детски острые плечи под красным шёлком блузки, сверкали глаза и зубы… Через несколько мгновений Солонцов вдруг поймал себя на том, что он, как и все вокруг, оглушительно горланит в такт цыганской плясовой:
– Таборная цыганка Меришка, господа! – громко объявила смеющаяся Дина.
– Меришка, Меришка! Меришка, к на-а-ам! – тут же взревели юнкера, все как один повернувшиеся в ту сторону, куда скрылась танцовщица.
Солонцов орал вместе с другими, возбуждённо комкая потерявшую всякий вид фуражку. У самых его ног лежал сорвавшийся с головы цыганки желтый платок; Солонцов порывисто поднял его и прижал к груди. Сидящий рядом Дадешкелиани сидел отвернувшись. Солонцов недоуменно пригляделся к нему и, к величайшему своему негодованию, убедился, что поручик дрожит от беззвучного смеха.
– Что тут смешного, Дадешкелиани, не понимаю! Великолепный танец, прекрасная девушка! Какое счастье, что теперь и городские цыганки пляшут так! Где только Яков Дмитрич отыскал такое чудо, в каких таких степях забайкальских?!
Дадешкелиани переглянулся со Щукиным – и оба захохотали в голос.
– Да что же это за свинство, господа!!! – вышел из себя Солонцов. – Немедленно объяснитесь, чего в моём поведении вы находите смешного?!
– Ей-богу, ничего, Солонцов, простите… – вытирая глаза, заверил Дадешкелиани. – А хотите пари? И вы, господа, также? – обратился он к другим гостям.
– Что ещё за пари? – обиженно спросил Солонцов. Заинтересованные молодые люди подошли ближе и сгрудились вокруг дивана. – Я и так не понимаю, что происходит! И куда делись наши артистки?
– Вернутся через пять минут, им надо отдохнуть… А пари такое, – Дадешкелиани обвёл всех присутствующих смеющимися чёрными глазами. – Господа, вы только что видели двух прекрасных вакханок. Я наверное знаю, что одна из них – вовсе не цыганка. Кто рискнёт угадать – которая?
– Полно, поручик, вы шутите, – укоризненно произнёс кто-то из старших гостей.
– Ничуть! Клянусь честью! Ну – кто первый? Щукин, молчите, вы знаете! Итак, Солонцов, рискнёте?
Глядя на то, как над тёмной гладью реки поднимается белый бубен луны, Илья подумал о том, что хорошо бы поехать в Москву самому. Самому обрадовать дочь, посмотреть на то, как осветится радостью её бледное, осунувшееся, уже несколько лет не улыбающееся лицо, услышать её смех, её песню… На Митьку надежды мало, может и не доехать – запить, украсть что-нибудь по дороге, усесться в тюрьму… чтоб он подох, паршивец. Вот послал господь сынка, не иначе за грехи, мрачно думал Илья, идя берегом реки. Кабы не слово, которое он Розе давал… А как было не дать, когда помирала? И кто знал, что из Митьки этакая пакость получится?..
– Дед…
Он не спеша обернулся. За спиной стоял Сенька, улыбался: из темноты блестели зубы.
– Тебе чего? – строго спросил Илья.
– Мами[16] ужинать зовёт. Без тебя не садимся.
– Заждались, стало быть? – проворчал он. – Ладно… Беги скажи: сейчас буду.
– Дед, я спросить хотел…
– Ну?
– Можно я в Москву поеду? С Мардо?
– С чего это? – удивился Илья. – Мёдом тебе там намазано?
– Нет. Просто так. Я помог бы…
– «Помог бы…» – сердито передразнил Илья. – Ты у него только под ногами путаться будешь! Скажи вот мне лучше, отчего у тебя морда битая?
Сенька покраснел так, что видно было даже в темноте. Неловко поднёс руку к лицу.
– Это?.. Упал… С лошади…
– Это которая тебя сбросила? – невозмутимо поинтересовался Илья. – Из тех, что вы с Митькой у офицерья сменяли? Горячие рысаки, нечего сказать…
Сенька опустил лохматую голову. Илья молчал, глядя на отражение луны в медленно текущей реке. Чуть погодя произнёс:
– Какого лешего ты за ним таскаешься? Он тебе морду бьёт, как сопляку, от себя гоняет, а ты… тьфу! Будто не цыган вовсе… Чему он тебя выучит?! В карты играть?! Карты, чяворо, дело гнилое, сегодня сфартит, а завтра – без штанов поскачешь. Али в тюрьму захотел? Митька – вор, и дело его воровское, пропащее, он другим уж не будет, а ты молод ещё по тюрьмам ошиваться. Женить тебя, жеребца, что ли? Чтоб дурь из башки вытрусить?!
– Не надо! – быстро проговорил Сенька, и Илья скупо усмехнулся. Не глядя на внука, пошёл дальше тёмным берегом реки. Слушая осторожные шаги Сеньки у себя за спиной, думал о том, что отпускать этого балбеса с его дядькой-вором, конечно, ни к чему. Но как положиться на Митьку, про которого никогда не знаешь, в каком городе ему приспичит загулять? Сенька-то в любом случае и до Москвы с лошадьми доберётся, и всё, как надо, Дашке передаст, и назад в табор вернётся ещё до осени…
– Ладно, поезжай, коль охота есть, – не оглядываясь, хмуро бросил Илья. – Прямо на рассвете и трогайте с богом. А ещё раз увижу, что Мардо тебя картам учит, отдеру кнутом обоих! Так ему и передай!
Сеньку словно ветром сдуло: парень явно боялся, как бы дед не передумал. Илья с усмешкой проводил его взглядом, ещё раз посмотрел на качающееся в тёмной воде отражение луны и медленно пошёл в сторону табора.
– Повеселей бы спела что… – не открывая глаз, сказал Мардо, и Копчёнка, сидящая у углей и вполголоса напевающая без слов вальс «На сопках Манчьжурии», испуганно смолкла.
– Я думала, ты спишь…
– Не жравши да под вытьё твоё заснёшь, пожалуй… – Мардо, усмехнувшись, сел на расстеленном прямо у костра половике, потянулся, поскрёб голову. – Готово, что ли?
– Садись.
Мардо сел, скрестив ноги; молча смотрел на то, как жена ловко и быстро расстилает на траве скатёрку, раскладывает на ней посуду, кладёт хлеб, соль, испечённую картошку. Последним на скатерти утвердился дымящийся котелок, и Мардо, подавшись к нему, с удовольствием потянул носом:
– Кура, что ли? Где берёшь только?
– Сам же сказал – цыганка небось, – усмехнувшись, дёрнула плечом Юлька.
Мардо придвинул к себе дымящуюся миску с супом, отхлебнул одну ложку, другую, откусил половину очищенной луковицы, кусок хлеба. С набитым ртом буркнул:
– Что присохла, дальше пой давай!
Юлька внимательно посмотрела на него, заметила, что муж хмуро, не поднимая глаз, улыбается, вздохнула и запела – сначала тихо, потом, увлёкшись, всё сильней, чистым, звонким голосом. Из темноты подошли несколько молодых цыган, остановились, слушая песню, поглядели на Митьку, но тот не пригласил садиться рядом, и парни, ещё раз восхищённо вздохнув, отошли.
«…Дуракам счастье даётся…» – донёсся до Мардо из темноты обрывок их разговора. Он жёстко усмехнулся, уставившись в землю. Чуть погодя посмотрел на жену. Та, казалось, не слышала ничего; поймав его взгляд, улыбнулась и забрала ещё звонче. Мардо лёг на спину, закинул руки за голову, закрыл глаза, слушая Юльку. Лениво подумал: где она только набирается этих песен, никто в таборе таких не знает… Сама сочиняет, что ли?
Песня закончилась. Юлька посмотрела на мужа, но тот лежал с закрытыми глазами. Вздохнув, она принялась собирать со скатерти посуду. Не глядя на Мардо, тихо спросила:
Ай, качаются, качаются берёзки…
Карик ту мандыр, чяворо, утрадэса?..
Что мне бедной-глупой, делать,
По какой бежать дорожке…
– Куда ты от меня снова едешь?..
– Дела, стало быть, – спокойно произнёс он в ответ.
– Надолго?
– Как выйдет.
Юлька отвернулась. Чуть погодя сдавленно прошептала:
– Ты только возвращайся.
– Куда ж я денусь? – удивился Митька, открывая глаза и садясь на половике. Незнакомые нотки в голосе жены насторожили его.
– Да мало ли… – Юлька не поворачивалась к нему. – Митька, если ты другую жену возьмёшь, я в реку брошусь, так и знай.
– Тьфу, дура… – растерянно сказал он. – Да на кой чёрт мне другую-то? Шило на мыло менять? Все вы одинаковые, визгу много, толку мало…
– Так уж и мало?
– Ну-у… сегодня хорошо, конечно, сделала, – нехотя признал Мардо. – Гаджэ чуть с тобой вместе в голос не завыли там, в трактире-то… Э! Юлька! А сейчас-то чего ревёшь, бестолковая?!
– И ничего подобного. – Копчёнка быстро и сердито вытерла лицо рукавом, высморкалась. Вытерев пальцы о траву, села рядом с мужем. – Митя, ты бы взял меня с собой хоть раз, а?
– Тебя? – рассмеялся он. – Сдурела? Зачем?!
– Сгожусь. Вот хоть как сегодня… – Юлька взяла его руку, заглянула в глаза. – Возьми меня, а? Я бы… я бы и в карты играть выучилась, если надо!
– Да кто с тобой сядет, безголовая, играть-то?! – расхохотался Митька так, что от огня испуганной стайкой метнулись в сторону мотыльки. Но Юлька осталась серьёзной.
– Гаджэ сядут, – пристально глядя на мужа блестящими глазами, ответила она. – У них бабы играют, я знаю.
– Да ты дура! Это ж тебе не в подкидного… – всё ещё не мог успокоиться Мардо. – Это ж уметь надо, счёт знать, карту помнить…
Юлька вздохнула, умолкла. Слегка озадаченный Митька тёр кулаком лоб, искоса посматривал на жену. Та сидела неподвижно, глядя на луну. А затем вдруг неожиданно вскочила и, подхватив от шатра ведро, кинулась в темноту, к реке.
– Кобыла, ноги же переломаешь! – заорал ей вслед Мардо, но жена не отозвалась. Он посмотрел ещё немного в темноту, пожал плечами, вздохнул, усмехнулся. Залез в шатёр и, притянув к себе подушку, снова закрыл глаза. На него неудержимо наваливалась дрёма, в животе чувствовалась приятная тяжесть, подушки Юлькины были мягкими и тёплыми, а вскоре должна подкатиться ему под бок и она сама… «Правда, что ли, в таборе остаться?..» – благодушно подумал Митька, переворачиваясь на живот и утыкаясь лицом в пахнущий мятой угол подушки. – Настя успокоится, а то всё: «Убьют тебя, убьют…» Вот косяк в Москву отгоню и подумаю…» Остальные мысли словно отрезало ножом: Мардо заснул как умер, так и не дождавшись жены, и, проваливаясь в сон, слышал лишь её песню у реки:
Ах, качаются, качаются берёзки…
* * *
16 июня 1917 года в Москве, на Живодёрке, в доме купеческой вдовы Прасковьи Щукиной праздновали именины хозяйки. Тёплый день клонился к вечеру, солнце падало за старые, бугристые садовые яблони, протягивая по траве розовые лучи, у крыльца веранды столбиками толклись комары, сладко пахли кусты жасмина. В чаще сада наперебой свистели последние соловьи, но их почти не было слышно из-за взрывов смеха, музыки и громких молодых голосов: в гостиной сёстры Щукины вместе со своими друзьями представляли живые картины. Взрослые, собравшиеся в соседней комнате за чаем, не принимали участия в этой забаве: за столом уже второй час шёл ожесточённый спор о судьбе России и императорского семейства. Без подобных бесед в Москве давно уже не обходилось ни одного застолья, в начале разговора военная молодёжь попыталась принять в нём участие, но барышни заскучали без мужского внимания, и юнкера Второго Александровского училища были вытребованы обратно в гостиную.Спор, впрочем, продолжался и там. Во время представления картин он вёлся украдкой, приглушёнными голосами, отдельными отрывистыми репликами. Но когда барышни, продемонстрировав под угрожающие раскаты рояля проникновение демона в башню Тамары, убежали в глубь дома готовиться к очередной фигуре, молодые люди спустились в сад покурить, и там разговор возобновился.
– Вздор, Щукин, вы болтаете чего не знаете! – горячился Солонцов – стройный, ещё по-мальчишески тонкий юнкер первого курса. – Газеты могут писать всё, что им угодно, о добровольном отречении государя в интересах державы! Но преданные престолу люди великолепно понимают: никакого добровольного отречения нет! И, право, нельзя было ожидать такого поведения от передовых граждан города! Видели бы вы, что творилось в Петербурге! Все как один – с красными бантами носятся по улицам, поздравляют друг друга с долгожданным приходом в Россию европейского законодательства! Барышни пищат, студенты с видом старозаветных пророков вещают о чем-то воссиявшем и взошедшем… Сущий апокалипсис! С ma tante нервический припадок сделался, а она – дама адмиральского здоровья…
Над головой Солонцова, вкрадчиво звеня, вился комар. Он сел наконец на лоб юнкера, и Солонцов шлёпнул его с такой силой, что сам же и поморщился. Стоящие рядом молодые люди негромко рассмеялись.
– И ничего смешного в моих словах нет, господа обер-офицеры! – вспылил Солонцов, стряхивая безвременно почившего комара в лопухи. – Вот вам, поручик, хорошо, вы уже успели присягнуть государю, а что прикажете делать нам в конце будущего года? Кому мы станем присягать после выпуска? Этому Временному правительству? Керенскому? Эсерам?!
– Присягнёте России, Солонцов, и спокойно поедете прямиком на фронт, исполнять свой долг, – уверенно пообещал низкий голос с чуть заметным кавказским акцентом, и могучая фигура поручика Дадешкелиани выдвинулась из тени в красную полосу заходящего солнца. – Что до меня, то мой отпуск кончается завтра, и я отправляюсь на позиции. С большим облегчением, надо вам сознаться. Видит бог, если б не тётя и сестра, я бы вовсе не оставил своей роты. По нынешним временам это просто опасно. Солдаты сейчас находятся, пожалуй, ещё в более затруднительном положении, чем мы с вами.
– Это отчего же, князь, позвольте вас спросить?!
– Неграмотны, дремучи, смертельно устали и легко попадают под влияние самой дешёвой пропаганды, – невозмутимо отозвался Дадешкелиани. Он был старше всех присутствующих молодых людей, уже полтора года находился в действующей армии и лишь несколько минут назад покинул взрослую компанию, чтобы присоединиться к молодёжи. – А пропагандистов на фронтах сейчас хватает. Люди не знают, чему верить, кого слушать, слухи по полкам носятся невероятные, отовсюду лезут какие-то провидцы и старцы со старицами… и как только просачиваются через посты?! Даже некоторые из офицерского состава уже подвержены… Что и говорить, в одном господа социалисты правы: не стоило загонять народ на эту бестолковую бойню.
– А кто его туда загнал, позвольте вас спросить, поручик? – Медленным, протяжным голосом спросил сутуловатый юнкер в сдвинутой на затылок фуражке – сын хозяйки дома. – Народ, как вы сами изволили заметить, слеп и доверчив, собственной воли не имеет, привык к вековой покорности царю-батюшке… А батюшка втравил своих чадушек в бестолковую, как вы справедливо сказали, бойню и быстренько отрёкся… похоже, торопясь избежать ответственности. Да ведь он и сам был человек подневольный…
Дадешкелиани чуть заметно усмехнулся, отвечать не стал, но Солонцов вскинулся, как боевой конь при звуках трубы.
– Как вам не стыдно, Щукин! Хуже базарной бабы, право слово! Повторяете уличные сплетни, смеётесь над святым…
– Это что же у вас святое, Солонцов? – усмешка Щукина стала совершенно издевательской. – Их старец Григорий? Воистину, господа, каждый монарх… или монархиня… имеют таких фаворитов, которых заслуживают. Фавориты – деталь необходимая при любом правлении, спору нет, без них нигде не обходится… Но в минувшей истории это были, по крайней мере, достойные люди, заботившиеся о России не менее своих августейших покровителей, много сделавшие для государства и подданных… Вспомните Миниха, вспомните Разумовского, Орловых, Потёмкина-Таврического, наконец… А что мы наблюдаем в наши дни?! Какое-то немытое недоразумение из сибирской глубинки, у которого только и было, что беспримерное нахальство и безразмерный…
– Щукин, здесь поблизости дамы, спокойнее… – мягко напомнил Дадешкелиани, и юнкер нехотя умолк. Солонцов, от возмущения утративший дар речи, открывал и закрывал рот, как вытащенный из воды карась. Щукин следил за ним со скептической усмешкой на тонких губах. Остальные молодые люди молчали, не решаясь вмешиваться в спор.
– По крайней мере, развал армии и бардак в тылу налицо, – сухо подвёл итог разговору поручик. – Письма и те не ходят. Вообразите, я в трёх посланиях предупреждаю тётю о своем возможном отпуске – и всё равно сваливаюсь как снег на голову! Оказывается, моё последнее письмо она получила ещё в Тифлисе полгода назад! Беспорядки… и чем дальше, тем хуже. Все эти игры во французские революции и свободы у нас в России скоро приобретут необратимый характер. Временами я боюсь, что впереди ожидается кое-что похуже войны и отречения государя.
Политическая дискуссия прервалась самым неожиданным образом. Дамы, о которых упоминал князь, в полном составе высыпали на веранду, и одна из них, младшая сестра юнкера Щукина, звонко возвестила:
– Господа, вот вы всё о войне да революции, с тоски умереть можно, а у нас, между прочим, сюрприз! У нас сегодня в гостях цыгане! Бросайте свои противные папиросы и идите к нам!
– Вот это здорово! – вырвалось у Щукина, и он, сразу утратив скучающую улыбку, повернулся в сторону освещённой гостиной. Молодые люди, поспешно гася папиросы, один за другим устремились на зов. Последними шли Дадешкелиани и Солонцов.
– Поручик, сознайтесь, что вы были в курсе! – восторженным шёпотом сказал юнкер. – Это же ваши? С Живодёрки?
– Ну, разумеется, чьи же ещё? Вот и познакомитесь наконец.
– О-о, это, право, счастье! – Солонцов, подскакивая, на ходу пытался оттереть испачканный пылью сапог сорванным лопухом. – Поручик, вот вы у них свой человек, объясните, почему цыганки ведут себя строже светских барышень? Как же там у Пушкина? «И над бровями надпись ада: «Оставь надежду навсегда!» Я ещё в имении у тётушки сколько раз пытался познакомиться короче… У нас там, видите ли, постоянно стоят таборы… стояли, по крайней мере, до всего этого революционного свинства… И вот, ходят по дворам в отрепьях: «Барин, миленький, погадаю!» Даёшь руку гадать – улыбается, бесовка, врёт, блестит глазами, голые, пардон, плечи показывает сквозь дырки в кофте… «Милая, я приду нынче вечером к вам?» – «Окажите милость, барин, как дорогого гостя примем!» Приходишь. Принимают. Песни-пляски до ночи, вытрясут из карманов всё до копейки. «А где Маша? Маша-то где?» А Маши и не видать, и её старший брат с острожной совершенно физиономией вежливо объясняет, что сестра, изволите видеть, уехала! «Как уехала, куда, час назад здесь была, плясала у костра, чего ты врёшь, мерзавец?!» – «Никак нет, барин, уехала по цыганским делам, что ещё изволите приказать?» И возвращаешься как болван один домой… А на другой день та же самая Маша опять у тебя на дворе, и снова хохочет, и врёт, и просит то ситцу, то хлеба, то платок, и обещает, что нынче же вечером будет ждать в таборе… Дадешкелиани, ну как вам не стыдно, право?! Вам, конечно, легко смеяться!
Но было поздно: собеседник Солонцова хохотал, блестя большими белыми зубами и вытирая кулаком слёзы. Его темное, резкое лицо сразу, казалось, помолодело, и лишь сейчас стало заметно, что поручику Николаевского полка, князю Зурабу Георгиевичу Дадешкелиани, всего двадцать два года.
– Вах, Солонцов, уби-и-ил… Ну-ну, юнкер, не обижайтесь, простите… Что делать, таковы эти люди. Поверьте, у них на то свои причины. Ну, обещаю, сегодня же познакомлю вас со всеми тётиными… м-м… эрзац-родственниками.
– Тогда я – ваш раб, Дадешкелиани! – весело отозвался Солонцов.
Молодые люди вошли в гостиную и, следуя примеру других, заняли места для зрителей: юнкер пристроился верхом на венском стуле, Дадешкелиани опустился было на дряхлый пуфик, но тот истерически заскрипел под его могучей фигурой, и поручик поспешно переместился на величественный кожаный диван.
На импровизированной сцене, устроенной на месте отодвинутого к стене рояля, меж тем в самом деле появились цыгане: трое очень молодых гитаристов в синих казакинах. Ни одному из них на вид не было и двадцати. Дадешкелиани весело помахал им. Гитаристы в ответ чинно поклонились, но видно было, что они едва сдерживают улыбки. Если б зрители присмотрелись внимательнее, то заметили бы многозначительные взгляды, которыми обменивались цыгане и поручик. Но как раз в это время из-за портьеры, отгораживающей «сцену» от соседней комнаты, быстрой, почти нервной походкой вышла певица в черном узком платье.
– Наша Дина Дмитриева певица, цыганка, просите же, господа! – весело объявила Таня Щукина.
Гости с воодушевлением захлопали. Дадешкелиани весь подался вперёд, и сидящий рядом Солонцов посмотрел на него с удивлением.
Выйдя к публике, Дина не улыбнулась. Её смуглое, резковатое лицо с опущенными глазами осталось серьёзным и почти сумрачным. Иссиня-черные, со стальным отливом волосы были уложены в низкий валик, скреплённый бриллиантовым гребнем. Тонкие, коричневые в суставах пальцы унизывали тяжёлые кольца. За кушаком красовалась белая хризантема. Остановившись возле гитаристов, Дина медленно, словно нехотя подняла ресницы – и, услышав дружный мужской вздох, чуть заметно усмехнулась углом губ. На тёмном лице молодой цыганки странно и необычно смотрелись светлые, серые, почти прозрачные, очень большие глаза.
– Принцесса Грёза, – не правда ли, господа? – произнёс за спиной Дадешкелиани насмешливый голос Щукина.
Поручик недовольно нахмурился, но в это время дружным вздохом вступили гитары, и вслед за ними вкрадчиво зазвучал голос певицы. Первые же строки романса заставили слушателей изумлённо переглянуться и ещё внимательнее посмотреть на Дину.
– Но это же… Господа… Это же Вертинский?!. – растерянно прошептал Солонцов и умолк, увидев красноречиво выставленный в его сторону огромный кулак Дадешкелиани. В гостиной воцарилась тишина, нарушаемая лишь торопливым шарканьем шагов: слушать романс спешили старшие гости.
Я – маленькая балерина,
Всегда нема, всегда нема,
И знает больше пантомима,
Чем я сама.
И мне сегодня за кулисы
Прислал король
Влюблённо бледные нарциссы
И лакфиоль.
И, затаив бессилье гнева,
Полна угроз,
Мне улыбнулась королева
Улыбкой слёз…
Молодые гитаристы едва касались струн. Черты певицы были неподвижными. Светлые глаза, такие странные на этом кофейного цвета индийском лице, смотрели через головы гостей в сад, на пропадающие в сумерках кусты жасмина. Только в середине романса Дина чуть заметно и, казалось, без всякого усилия возвысила голос, и тут же в нем прорвались живые, страстные и горькие ноты. Солонцов невольно вздрогнул, почувствовав, как по спине пробежал холодок, осторожно взглянул на своего соседа. Дадешкелиани, не сводя глаз с Дины, медленно перекрестился.
Звенящий, сильный голос отчаянно забился под потолком гостиной, бурно задрожали струны. В чёрных глазах гитаристов мелькали отблески свечей. Солонцов подумал, что, пожалуй, впервые изящная и томная ариетка модного Пьеро звучит с такой ураганной страстью. Но хорошо это или дурно, юнкер решить не успел: «Балерина» закончилась.
А дома, в маленькой каморке,
Больная мать
Мне будет бальные оборки
Перешивать.
И знает мокрая подушка
В тиши ночей,
Что я – усталая игрушка
Больших детей…
Дина опустила ресницы с неподдельной усталостью, отвернулась к гитаристам – и гостиная взорвалась аплодисментами. Мужчины вставали с мест и подходили ближе, прося руку для поцелуя. Двум-трём знакомым молодым людям Дина протянула пальцы, выслушала комплименты, с улыбкой благодаря и кивая; от остальных отделалась низким поклоном, повернулась к гитаристам – и вдруг, неожиданно хлопнув в ладоши, запела снова, весело и звонко:
Гитаристы подхватили всем известную плясовую – и в тот же миг из глубины дома раздался серебристый звон бубна. В гостиную стремглав вбежала босая девочка лет шестнадцати в красной шёлковой юбке и такой же блузке. С загорелой горбоносой мордашки весело и живо блестели чёрные глаза; распущенные волосы, кое-как прихваченные сверху жёлтой косынкой, сбегали на спину и грудь крутыми кудрями, из-под косынки выглядывали заткнутые за неё цветы шиповника. На поясе был повязан пестрый платок. Выстояв несколько мгновений неподвижно и вволю насладившись произведённым эффектом (Солонцов даже уронил под ноги Щукину свою фуражку), она обернулась к певцам. Мелодия плясовой тут же стала быстрее, и девчонка, взмахнув руками, словно в реку бросаясь, кинулась плясать. По лицам зрителей Солонцов отчетливо мог понять, что никогда ещё здесь не видели ничего подобного.
Сидел Ваня на диване
Пунш последний допивал!
Это была безоглядная, упоительная пляска без всяких правил и законов. Пятки плясуньи дробно выбивали ритм на гудящем паркете, разрывался звоном бубен, метался подол алой юбки, взлетали и падали руки, локти, кудри, ходили ходуном по-детски острые плечи под красным шёлком блузки, сверкали глаза и зубы… Через несколько мгновений Солонцов вдруг поймал себя на том, что он, как и все вокруг, оглушительно горланит в такт цыганской плясовой:
Гитаристы умирали со смеху, но продолжали исправно ударять по струнам. Их голоса давно потонули в воодушевлённом рёве полутора десятков молодых мужских глоток. Плясунья, запрокинув растрёпанную голову, стояла прямо перед зрителями и била острыми плечами так, что, казалось, алая кофта вот-вот разорвётся, из-под неё, освобождённые, появятся крылья и унесут девочку в вечернее розовое небо. Но вот последний аккорд – взмах бубна – кудри, упавшие на лицо… и плясунья, не слушая грохота аплодисментов, бегом кинулась прочь.
Сидел Ваня на диване,
Пунш последний допивал,
И, увидя дно в стакане,
«Прощай, душенька!» – сказал!
– Таборная цыганка Меришка, господа! – громко объявила смеющаяся Дина.
– Меришка, Меришка! Меришка, к на-а-ам! – тут же взревели юнкера, все как один повернувшиеся в ту сторону, куда скрылась танцовщица.
Солонцов орал вместе с другими, возбуждённо комкая потерявшую всякий вид фуражку. У самых его ног лежал сорвавшийся с головы цыганки желтый платок; Солонцов порывисто поднял его и прижал к груди. Сидящий рядом Дадешкелиани сидел отвернувшись. Солонцов недоуменно пригляделся к нему и, к величайшему своему негодованию, убедился, что поручик дрожит от беззвучного смеха.
– Что тут смешного, Дадешкелиани, не понимаю! Великолепный танец, прекрасная девушка! Какое счастье, что теперь и городские цыганки пляшут так! Где только Яков Дмитрич отыскал такое чудо, в каких таких степях забайкальских?!
Дадешкелиани переглянулся со Щукиным – и оба захохотали в голос.
– Да что же это за свинство, господа!!! – вышел из себя Солонцов. – Немедленно объяснитесь, чего в моём поведении вы находите смешного?!
– Ей-богу, ничего, Солонцов, простите… – вытирая глаза, заверил Дадешкелиани. – А хотите пари? И вы, господа, также? – обратился он к другим гостям.
– Что ещё за пари? – обиженно спросил Солонцов. Заинтересованные молодые люди подошли ближе и сгрудились вокруг дивана. – Я и так не понимаю, что происходит! И куда делись наши артистки?
– Вернутся через пять минут, им надо отдохнуть… А пари такое, – Дадешкелиани обвёл всех присутствующих смеющимися чёрными глазами. – Господа, вы только что видели двух прекрасных вакханок. Я наверное знаю, что одна из них – вовсе не цыганка. Кто рискнёт угадать – которая?
– Полно, поручик, вы шутите, – укоризненно произнёс кто-то из старших гостей.
– Ничуть! Клянусь честью! Ну – кто первый? Щукин, молчите, вы знаете! Итак, Солонцов, рискнёте?