– Так отчего же вы беспокоитесь? – почти мягко спросил Анциферов.
   – Оттого, Максим Модестович, что имею представление о том, где лежит бесплатный сыр. Если б я точно знала, какую цену и когда должна буду заплатить за ваше покровительство… уверяю, никакого беспокойства бы не возникло.
   – Никакой цены не будет, Аннет.
   – Тогда, Максим Модестович, я просто в панике, – со вздохом сказала Анна.
   – Вы мне совсем не доверяете?
   – Господь с вами… Разве можно вам доверять?
   Анциферов тихо рассмеялся, поставил бокал на стол и подошел к креслу, в котором сидела Анна. Она тревожно, снизу вверх посмотрела на него. Но Максим Модестович лишь поцеловал ей руку и наклонил голову.
   – Что ж… пора и честь знать, скоро рассветет. Для меня, Анна Николаевна, это был очень удачный вечер. Я не только прекрасно провел время, но и убедился в важной для меня вещи.
   – В том, что у меня нет любовника? – насмешливо поинтересовалась Анна. – Но, кажется, когда мы с вами говорили о делах, вы мне не ставили такого условия.
   – Разумеется, нет.
   – Стало быть, я могу?..
   – Вы вольны распоряжаться собой по собственному разумению.
   – Но к чему же тогда эти бдения за моей портьерой? Я решительно ничего не понимаю!
   – Ах, Аннет, оставьте старику его причуды… – снова улыбнулся Анциферов. – Считайте, что это разжижение мозгов от древности.
   – Не кокетничайте. Вам до древности еще очень долго.
   – Вы меня успокоили. Прощайте, Анна Николаевна. Желаю доброй ночи… Вернее, утра.
   Максим Модестович ушел. Анна осталась в кресле, обхватив руками колени, и до самого рассвета сидела неподвижно, молча, глядя на то, как плачет прозрачным воском тающая свеча в канделябре.
   В Вене Федор Мартемьянов и его спутница очутились в конце апреля. У Софьи, за всю свою жизнь не бывавшей дальше уездного городка Юхнова, вскоре не осталось сил, чтобы удивляться и восхищаться. С широко открытыми глазами она бродила по узким, мощенным брусчаткой улочкам, замирала от восторга перед Венским оперным театром, похожим на причудливо украшенный торт в завитушках и виньетках, всплескивала ладонями перед старинными дворцами, замедляла шаги возле зеркальных витрин магазинов, любовалась непривычными пейзажами, пыталась разговаривать на европейских языках, которые учила давным-давно, в детстве, и которые, казалось, напрочь забыла. Но французские и немецкие слова неожиданно всплывали в памяти одно за другим, и Софья, к своему крайнему изумлению, обнаружила, что довольно сносно понимает речь окружающих. Но более всего девушку радовало то, что эти люди вокруг нее – совершенно чужие, ничего о ней не знающие и не интересующиеся, почему и в чьем обществе она находится здесь. На подобные вопросы Софья до сих пор не смогла бы ответить ничего вразумительного даже самой себе.
   Уже через два дня после отъезда из Ярославля в виленской гостинице она осознала, что, уехав с Мартемьяновым, сделала величайшую глупость. Сообразив, что, поддавшись отчаянию, связала жизнь с чужим, страшным человеком, о котором ей ничего не известно, Софья схватилась за голову и заколотила в стену номера, призывая Федора. Тот пришел сразу же – спокойный и невозмутимый. Не моргнув глазом выслушал растерянную и испуганную Софьину речь о том, что она поторопилась с решением… была слишком взволнованна… но надеется, что господин Мартемьянов порядочный человек… если возможно, ей хотелось бы вернуться… разумеется, все расходы она готова возместить… При этих ее словах Федор заинтересовался:
   – А вы о каких расходах, Софья Николаевна?
   – Ну, как же… – чуть не плача, начала она. – Паспорт… Билет… Гостиница…
   – Матушка моя, да нешто же это расходы? – искренне расхохотался Мартемьянов. Но, увидев стоящие в Софьиных глазах слезы, сразу посерьезнел. Встав, сделал было шаг к ней, но девушка отпрянула, и он поспешно вернулся на место. Помолчав, без капли обиды спросил: – Софья Николаевна, тебе годков-то сколько?
   – Восемнадцать… исполнится летом…
   – А я тридцать третий меняю. И кой-что в этой жизни нашей понимаю. Так что послушай меня в спокойствии и не полошись раньше срока. Ежели тебя совсем от меня воротит – так, что в одной гостинице со мной находиться не могёшь, – тогда, разумеется, езжай, и никаких разговоров о расходах я не приму. Так это? Говори, не обижусь – не девка красная, небось.
   Софья молчала. Потому что подтвердить сказанное Мартемьяновым не могла. Да, он по-прежнему пугал ее – хотя за два дня пути Софья успела немного привыкнуть к этой неподвижной, словно вырезанной из соснового полена физиономии и черным, упорным глазам под густыми, сросшимися бровями. Но при одной мысли о том, что Мартемьянов обнимет ее или начнет целовать, от ужаса останавливалось сердце. При этом он почему-то не был отвратителен ей. Софья признавалась самой себе: даже в тот страшный вечер, в Ярославле, в гостинице «Эдельвейс», когда Федор приблизился вплотную и взял ее за плечи, Софью не стошнило и не возникло никакого омерзения – просто смертельный испуг и разочарование, ведь ждала она тогда не его…
   – Вот ведь воспитание господское… – со вздохом произнес Мартемьянов на четвертой минуте Софьиного молчания. – Нешто не можешь в глаза сказать: выворачивает меня от тебя, Федор Пантелеевич, поди-ка ты прочь, свинячье рыло. А?! Ну, матушка моя! Хамом-то называла меня? И мужиком? Тогда, в кабаке вашем грешневском…
   – Называла, когда нужда в том была! – вскипела Софья. – И если вы полагаете…
   – Отлично даже полагаю! – усмехнулся он, но черные глаза его не смеялись. – И права ты, Софья Николаевна, была. Напился я тогда по-свински, да и от тебя ошалел изрядно. Ну что? Кто старое помянет, тому глаз вон? Можешь меня около себя наблюдать?
   – Могу, – с сожалением проговорила Софья. – Но…
   Мартемьянов снова встал. Софья поднялась тоже, и он взял ее за обе руки. Она отстранилась – Федор тут же разжал пальцы.
   – Вот что, Софья Николаевна. Последнее мое слово тебе скажу. У меня такой, как ты, сроду не было и вперед уж не будет. И я за просто так от тебя не откажусь. Коли ты мне в первый раз не поверила, то я вдругорядь слово даю – а мое слово купеческое, его вся Волга, от Каспия до Ярославля, знает! Не дотронусь, пока сама не пожелаешь! Подожди месяц, до лета всего подожди! Ежели к июню совсем замучаешься – отпущу. И ни копейки не взыщу, лети на все четыре стороны, пташка божья. Но уж до лета потерпи. Я тоже знать должон, что не просто так счастье свое из рук выпустил.
   – Как угодно, – сказала Софья устало.
   Спорить с ним далее она просто не могла. Мартемьянов коротко взглянул на нее из-под мохнатых бровей и молча вышел.
   Несмотря на его обещание, в первые дни пребывания в самой известной венской гостинице «Франц-Иосиф II» Софья находилась в постоянном напряжении и ни одной ночи не спала спокойно, каждый миг ожидая, что вот-вот откроется дверь номера и Федор войдет, как хозяин, спокойно и властно, и сделает с ней все, что захочет, а она… А она должна это стерпеть, и по возможности, без явной неприязни. Но как, Софья не очень-то представляла, боялась, злилась на себя, нервничала, плакала, однако… дни бежали, а ничего не происходило. Мартемьянов ни разу не вошел к ней.
   В один из вечеров, вернувшись усталой и полной впечатлений из картинной галереи, Софья с изумлением увидела на столе в номере какие-то сафьяновые футляры.
   – Марфа, что это?
   – Федор Пантелеич в ваше отсутствие заходили, – ответствовала Марфа, сидящая в кресле возле окна с непроницаемым лицом. Софья подозрительно посмотрела на нее, но та упрямо любовалась в окно залитой закатным светом площадью. Софье оставалось только подойти к столу и один за другим открыть футляры. Через минуту она упала в другое кресло и простонала:
   – Ма-а-арфа… Неужели это все настоящее?
   – Да уж не будут они из самоварного-то золота дарить, не таковские, – сумрачно заметила Марфа.
   Встав, она тоже подошла к столу, по которому были разбросаны длинные серьги с изумрудами, колье с голубым, загадочно мерцающим бриллиантом-капелькой, золотой браслет, густо усеянный искрами изумрудов и алмазной пылью, и несколько колец.
   – Господи… Да что же мне с этим делать?!
   – Там, в углу, еще и платья лежат, – ехидно заявила Марфа. – Говорила я вам – тратьте сами! А то этот ваш атаман ватажный невесть что накупит… Посмотрите, Софья Николавна, я без вас не стала лазить.
   В углу номера, на диване, действительно стояли три круглые коробки. Распотрошив их, Софья и Марфа разложили на кровати изумрудно-зеленое муаровое платье, бледно-фиолетовое из тонкого шелка и роскошное, вечернее, из гладкого черного атласа, с таким декольте, какого Софья никогда в жизни не решилась бы надеть даже на сцену.
   – А что, бонтонно… – ворчливо одобрила Марфа, разглаживая атлас и любуясь на игру закатного луча на черной переливчатой ткани. – Ты смотри, понимает что-то, медведь костромской!
   Софья была полностью уверена, что наряды Мартемьянов выбирал не сам, а с помощью модисток, но положение от этого легче не становилось.
   – Марфа, да что же мне теперь делать?!
   – Как что? Пойтить поблагодарить да с божьей помощью завертываться! В тиятр ведь вечером собирались! Когда у вас этакие тувалеты были? Анна Николаевна и то такого сроду не нашивали!
   Это было правдой. Софья никогда в жизни не имела не только таких великолепных платьев, но даже просто новых: до семнадцати лет она донашивала одежду Анны, еще и стараясь не слишком трепать, чтобы потом оставить Катерине. Первые собственные платья появились у Софьи только в нынешнем году, после успеха на сцене, когда у них с Марфой завелись какие-то деньги. Но и эти наряды, еще недавно казавшиеся девушке роскошными, взятые с собой в вояж и нынче аккуратно развешанные в гардеробе, выглядели обносками по сравнению с теми, что лежали сейчас на кровати. Про украшения и речи не было: таких драгоценностей Софья не видела даже у сестры.
   – Марфа, ради бога, ну чего же ему надобно?! Я не понимаю, право, не понимаю…
   – Вас ему надобно, чего ж еще… – последовала мрачная отповедь. – Хи-и-итрый, дух нечистый… Рано иль поздно своего дождется. Я его наскрозь вижу!
   – Но отчего же он тогда не… не настаивает… Марфа! Ведь мужчины так себя, кажется, не ведут…
   – Много вы, барышня, знаете, как мушшины себя ведут! Сколько каждому господь ума отсыпал – так и ведут! Этот – так очень даже правильно все делает…
   – Но мне-то, господи, как же быть?! Я и так себя ужасно чувствую… Ты же видишь, каких денег все стоит?! Этот вояж, гостиница, рестораны, теперь еще и туалеты… Почему он ничего не требует взамен? Не просто так же он все это делает?!
   – Такие просто так и в поле облегчиться не присядут… – «успокоила» Марфа. – Обождите, Софья Николавна, он своего добьется. Да и вы попусту в ипохондрию не влазьте… Чему быть – того не миновать, не этот – так другой, разницы никакой не имеется, а значит, и мучиться незачем. Надевайте лучше платье новое да бежите в свой тиятр.
   – Я сначала пойду к нему, – твердо объявила Софья, вставая.
   – Это зачем? – подозрительно осведомилась Марфа. – Назад все возвертать очень даже глупо будет. Стоило нам с вами тогда с насиженного места в Ярославле срываться, саржу да сукно мы и там нашивали! А раз уж вы этому ироду таку милость господню оказали, так уж пользуйтесь как есть! В своем праве, небось!
   – В каком праве, Марфа, о чем ты?! Он меня пальцем не тронул!
   – Так это уж не за горами… – Марфа вдруг подошла и обняла Софью за плечи своей могучей рукой. – Вы не надейтеся, Софья Николавна, вас оно не минет. Не мытьем, так катаньем своего добьется… а вы не мучайтесь! Доля наша бабская такая! Вот ежели б он вас тогда, в Грешневке, не за деньги покупал, а честь по чести замуж позвал бы – ведь пошли бы? Поплакали да пошли б?
   – Да… – медленно сказала Софья. – Ты права. Пошла бы… Может быть, тогда удалось бы Грешневку спасти. И… Катю…
   – Вот ви-идите! А какая разница, что по закону, что по греху? Все едино большого удовольствия не приобретете, это уж я вам как знающая говорю. Так что давайте обряжаться, скоро уж ехать вам.
   Софья понимала, что Марфа права. Но и нарядиться сейчас в атласное платье и как ни в чем не бывало спуститься в ресторан она тоже не могла и, поразмыслив, решила все же к Мартемьянову зайти. Хотя бы поблагодарить – несмотря на то, что Софья предпочла бы, чтобы этих вещей в ее комнате не появлялось.
   Мартемьянов находился у себя, и еще из коридора было слышно, как он ругается с коридорным:
   – Да что ж ты, немчура, человеческого языка не понимаешь?! В тридцатый раз тебе, белоглазый, говорю: не надобно мне пива! От него в утробе бульканье одно! Да еще лохань такую приволок, хоть крестись в ней! Ты думаешь, я с этим полутораведром в пузе три часа в киятре высижу без последствиев?! Водки, сказано тебе, принеси! Ну, что ты хлопаешь лупками-то своими?! Тьфу, нехристь, что в лоб, что по лбу… Софья Николаевна?..
   – Добрый вечер, Федор Пантелеевич, – сдержанно сказала Софья, проходя в номер мимо угодливо поклонившегося ей светловолосого парня в униформе гостиницы. – Что же вы на него кричите, если он не понимает по-русски?!
   – А я по-ихнему не понимаю! – остывая, буркнул Мартемьянов. – Матушка, может, хоть ты ему растолкуешь, чтобы пива мне не носил? Нутро у меня этой ихней браги перекисшей не принимает! А он, болван, таскает и таскает, как нанялся, и ничего другого не приносит! Хоть бы уж корюшкой соленой али раками разжился, так и того нет!
   – Чего же вы хотите? Водки? Или раков? – уточнила Софья, одновременно соображая, как по-немецки назвать корюшку и подают ли в Вене к пиву вареных раков.
   – Да теперь уж ничего, – к ее облегчению, проворчал Мартемьянов. – Пошел вон, бестолочь, и чтоб не видал я тебя боле…
   Последнее указание парень понял великолепно и тут же исчез. Глядя на сердитую и слегка смущенную физиономию Мартемьянова, разглядывающего действительно огромную глиняную кружку с пивом, оставленную на столе, Софья едва удерживалась от того, чтобы не улыбнуться. Но тут она вспомнила, зачем сюда явилась, и смеяться сразу расхотелось.
   – Я, собственно, пришла вас благодарить… – неуверенно начала она. – Право, ни к чему было совершать такие траты, у меня и собственный гардероб вполне пристойный.
   – Не понравилось? – огорчился Мартемьянов. – Ну-у, вот так и знал! Говорил-говорил этой дурище в кружевах в ихнем магазине, что, мол, барышня такого нипочем не наденет, воспитание не то, – куда там! Лопочет и лопочет, тащит и тащит шмотья-то, кидает и кидает передо мной… У меня аж в глазах мельканье сделалось, насилу ноги унес!
   – О нет, платья прекрасные! – поспешно произнесла Софья. – Право, у вас замечательный вкус, но…
   – Да говорю ж, что не я, а модистка выбирала, – с досадой повторил Мартемьянов. – Коли б я, так, верно, еще хужей было бы. Ну, а камешки-то? Не по виду, а по цене брал, уж точно не песочек волжский…
   – Камни очень красивые, – со вздохом признала Софья. – Но, Федор Пантелеевич… К чему? Я ведь, кажется, не голой хожу.
   – Думал – обрадуешься, – пожал широкими плечами Мартемьянов. – Сама ведь ты, матушка, ничего себе купить не желаешь. Я у твоей Марфы кажин день спрашиваю – нет, говорит, барышня денег не трогает, вся пачка в целости лежит…
   – Потому что мне ничего не нужно. – Софья помолчала, глядя через плечо Мартемьянова в окно, на залитые золотисто-алым светом шпили собора Святого Штефана. – Вы поймите, Федор Пантелеевич, что я всю жизнь нищей прожила… и привыкла малым обходиться. За гостиницу платите вы, за стол тоже, платья у меня есть… А без бриллиантов, право, обойдусь.
   – Но… что же, матушка, тогда тебе еще-то дарить? – растерянно спросил Мартемьянов, подходя вплотную к Софье и глядя ей прямо в лицо черными, упорными глазами. – Ты уж научи меня, потому как не разумею… Для вашей сестры набор известный – шмотья да брульянты… А чего ж другого надобно?
   Глядя в его темное, нахмуренное, искренне озадаченное лицо, Софье хотелось одновременно и плакать, и смеяться. Более глупого положения она и представить себе не могла. Она глубоко вздохнула и сказала то, что думала:
   – Федор Пантелеевич, не дарите ничего. Я не хочу вас обидеть, но… если бы мне нужны были платья или украшения, я могла бы их иметь и в Ярославле.
   – Да откуда?! – взвился Мартемьянов. – Знаю я, мать моя, кто к тебе в Ярославле езживал! У того графа Игорьева и половины моего дохода нет, то похвальба одна была, да он…
   – Федор Пантелеевич, – холодно прервала его Софья. – Если вы помните, единственной моей просьбой к вам было – увезти меня как можно скорее из города. Вы и увезли… гораздо дальше, чем я рассчитывала. – В голосе Софьи прозвучала ирония, и Мартемьянов, почувствовав это, нахмурился, но промолчал. – Более мне ничего от вас не надобно. А впрочем, поступайте как знаете, я полностью в вашей воле. Если вам угодно выбрасывать деньги на ветер – это ваше право.
   Мартемьянов молчал так долго, что Софья всерьез испугалась, что он обиделся. Ей этого вовсе не хотелось, и она скрыла облегченный вздох, когда Федор повернулся к ней и своим обычным спокойным, чуть насмешливым голосом спросил:
   – Ну, а в тиятр-то твой едем, Софья Николавна? Али тоже побрезгуешь?
   Он знал, что говорил: отказаться от первого похода в Венскую оперу было выше Софьиных сил, и даже общество Мартемьянова не могло испортить ей этого удовольствия.
   Нынешним вечером в Венской опере давали «Севильского цирюльника» Россини. Совершенно случайно Софья попала на бенефис гениальной Паолины Лукка, лучшей сопрано Европы. Розину пела бенефициантка, графа Альмавиву – молодой Баттистини, Фигаро – Мазини. Сверкающий, как алмазное украшение, театр был полон, мелькали роскошные вечерние туалеты дам, фраки мужчин, лорнеты, бриллианты, веера… Отовсюду слышались воодушевленные разговоры. Поклонники, не смущаясь, напевали отрывки арий, предвкушали, как божественна будет Лукка, как неподражаем Баттистини, как непредсказуем в своих мелизмах Мазини, как великолепно возьмет певица верхнюю ля-бемоль… Ничего подобного в ярославском театре, среди зевающих купцов и взбалмошных, влюбленных в «душку-трагика» гимназисток, Софья не видела и ожидала начала представления с невольным трепетом, как в церкви – выноса причастия. Но то, что случилось потом, когда, шурша, взвился вверх тяжелый бархат занавеса, превзошло все ее ожидания.
   Сестры Грешневы обладали прекрасными голосами. Анна обожала оперу и, приезжая в Грешневку, садилась за расстроенное фортепьяно и пела все, что ей удалось услышать в Императорском театре в этом сезоне. Голос сестры Софье нравился. Она знала все оперные партии и без труда могла воспроизвести их с напева Анны. Софья сама имела оглушительный успех в Ярославле, когда, играя Офелию, исполнила любимый романс сестры «Под вечер, осенью ненастной». Но каким мелким, смешным, ничтожным показалось ей собственное лицедейство на ярославских подмостках, когда на сцену вышла Паолина Лукка – великая Лукка! – и, прекратив мягким и величественным жестом шквал аплодисментов, от которых, чудилось, вот-вот рухнут в партер сияющие свечами люстры, начала арию Розины. Великолепное сопрано с прозрачными pianissimo заставило замереть огромный зал. Нежные, как весенние облака, звуки поплыли к покрытому позолотой и росписью знаменитому потолку Венской оперы, голос певицы набрал силу, заискрился, без малейшего усилия поднялся еще выше, в заоблачную даль, – и Софья почувствовала, что у нее сжимает горло.
   – Софья Николаевна?.. – встревоженно (и на весь бельэтаж!) спросил Мартемьянов. – Что с тобой, матушка? Может, выйдешь воздуху примешь?
   – Ох, молчите ради бога… – едва сумела прошептать она. Мартемьянов послушно умолк, но до конца спектакля смотрел не на сцену, а на Софью. Она, впрочем, не замечала этого – как и того, что мысленно повторяет вслед за Лукка арию за арией, а по щекам у нее бегут слезы.
   «Никогда мне так не спеть! – восхищенно думала Софья, вместе со всеми в конце спектакля стоя и отбивая ладони в аплодисментах. – Она – не человек, ангел… Гений… Откуда берется такое? Слышать, видеть ее – счастье…»
   – Господи всемилостивый, ну и мучение! – шумно вздохнув, пожаловался Мартемьянов, едва оказавшись на улице, темной и пахнущей цветущими каштанами. Спектакль только что кончился, от ярко освещенного театра отъезжали экипажи со смеющимися и громко разговаривающими зрителями, целая толпа еще стояла у дверей, ожидая выхода «божественной Паолины», и Софья тоже хотела дождаться ее. На сентенцию Мартемьянова она обернулась и с изумлением взглянула в лицо своего кавалера.
   – Сущая, говорю, каторга! – недовольно косясь на освещенный театральный подъезд, повторил он. – Вот ей-богу, по мне, так ты, матушка, в Ярославле во сто раз лучше пела!
   Софья только рассмеялась:
   – Господь с вами, Федор Пантелеевич… Это же великая Лукка! Ее знает вся Европа, она с семи лет поет в опере, вместе с ней сам…
   – И что с того, что великая? Мне – не по нраву! – уперся Мартемьянов. – У нас в Костроме Аграфена Репкина, дочь попа соборного, в церкви еще лучше пела! Да эти ведь еще не на человеческом языке поют, руками чего-то машут, бегают… В нашем театре сидишь – так хоть понимаешь, о чем речь, хоть и тоже потешно бывает. Я из-за тебя в Ярославле месяц из ложи не вылезал, ходил смотреть, так почти все понимал! А здесь…
   Глядя на сердитую физиономию Мартемьянова, Софья едва сдерживала смех – и при этом ей неожиданно стало жаль его. Впервые она подумала о том, что ее покровитель почти неграмотен, вряд ли читал в жизни что-то кроме псалтыри и слушал музыку помимо церковной и кабацкой. Видимо, четыре часа оперы были для него и впрямь нешуточным испытанием.
   – Вы со мной, Федор Пантелеич, не ходите больше, – серьезно и участливо сказала она, сама не замечая, что кладет ладонь на рукав Мартемьянова. – Зачем же такие страдания? Я Марфу буду брать, она прямо на первых тактах засыпает. Главное – разбудить в конце, а то уж в Ярославле конфузы случались…
   – Да нет уж, матушка, – так же серьезно ответил Мартемьянов, не сводя глаз с тонкой руки Софьи, лежащей на его рукаве. – Я с тобой куда угодно пойду, хоть в оперу, хоть к чертям на вилы. И не такое терпеть приходилось – ничего, сдюжили… Хоть бы вот только понимать, о чем таком они воют…
   Она расхохоталась и начала пересказывать Мартемьянову содержание «Севильского цирюльника». В театре давно погасли огни, уехала в карете окруженная толпой поклонников Лукка, разошлись последние гуляки, над Веной всплыла желтая луна, пятнами заиграв на лепнине театрального фасада и брусчатой мостовой, а Софья, воодушевленная вниманием Мартемьянова, говорила и говорила.
   – Стало быть, граф – за девочкой волочится, а этот Фигаро на подхвате? Лихо… – одобрительно бурчал Мартемьянов. – А что же она, сердечная, голосила так под конец?
   – Федор Пантелеевич!!! – ужасалась, хватаясь за голову, Софья. – Не голосила, а пела свою главную арию! Ведь так красиво, как же можно не понять… Ну, хотя бы это… – И Софья, увлекшись, запела по-итальянски, сперва – вполголоса, а затем все громче и громче. Арию Розины она знала прекрасно, потому что Анна в Грешневке повторяла ее очень часто. Софья всегда считала, что для этой арии у нее самой слишком плох верхний регистр, но сейчас девушка даже не думала об этом и опомнилась лишь тогда, когда из конца аллеи послышались восторженные крики «Браво!» и аплодисменты.
   – Боже мой… – смущенно пробормотала она, увидев большую группу молодых людей, хлопающих и возбужденно кричащих ей что-то по-немецки. – Я совсем с ума сошла, право… Федор Пантелеевич, уже ведь ужас как поздно, Марфа беспокоится, едемте быстрей!
   – Да, матушка, – коротко сказал он, поднимаясь и жестом подзывая фиакр, стоящий неподалеку. Экипаж подъехал, покачиваясь; молодой возница, улыбаясь, склонился с козел и поцеловал руку растерявшейся Софьи, свет маленького фонарика упал на лицо Мартемьянова, и от знакомого, пристального взгляда, устремленного на нее, у девушки пробежал мороз по спине. Мигом схлынуло все очарование минувшего вечера, рассеялись радостные впечатления, пропало восторженное возбуждение от искусства гениальной певицы. До самой гостиницы Софья ехала молча, сжавшись в углу экипажа и кутаясь, несмотря на теплую ночь, в кашемировую шаль. Мартемьянов, кажется, заметил перемену в ней, тоже молчал, глядя в сторону, и лишь перед дверями ее номера спросил:
   – Завтра-то пойдешь снова в оперу, Софья Николаевна?
   Она, помедлив, кивнула.
   – А вы?..
   Мартемьянов тоже кивнул, поклонился, прощаясь, и пошел к своему номеру. С чувством невероятного облегчения Софья юркнула в комнату и вздрогнула от ворчливого голоса, раздавшегося из потемок:
   – Ну, чего, Софья Николавна? Все еще в девицах вы у меня?
   – Марфа!!! – шепотом возмутилась она. – Как не стыдно пугать, я думала, что ты спишь давно!
   – Когда это я спала, вас не дождавшись?! – возмутилась, в свою очередь, и Марфа. – Я в окне-то висю-висю, гляжу – нетути ни вас, ни Федора Пантелеича, ну, думаю, конец барышниной невинности, избавляться с божьей помощью поехали… А она, родимая, все еще на месте!