Страница:
Идея Гезелля вроде бы прямо противоположна концепции дохода кредиторов. По ней вкладывать деньги в реальный бизнес надо не ради дохода, а во избежание потери денег – ведь без движения они просто обесцениваются.
Но к почти тому же результату, что и предлагаемый Гезеллем налог на обращение денег, приводит и обычная инфляция. Она тоже постепенно обесценивает все деньги – хотя и не до нуля, но достаточно, чтобы поддержание их ценности было невозможно без инвестирования. В разгар валютного кризиса 1970-х годов швейцарские банки даже брали – совсем по Гезеллю – плату за хранение вкладов. Ведь швейцарский франк был привязан к золоту (до 1 мая 2000-го), а прочие валюты кризис оторвал от любых твёрдых ценностей.
Валютный кризис 1970-х породил небывалое дотоле явление – стагфляцию, то есть стагнацию, продолжающуюся, невзирая на инфляцию. Рецепт Джона Мэйнарда Джон-Невилловича Кейнса – лечить застой денежными инъекциями – впервые не дал результата.
Впрочем, сам Кейнс предвидел нечто подобное. Он предлагал изымать избыточные деньги из обращения ещё до того, как они пройдут полный круг и начнут раскручивать колесо инфляции. По его мнению, одного рывка достаточно, чтобы запустить хорошо отлаженный мотор экономики.
Увы, к середине 1960-х в этом моторе накопилось слишком много шероховатостей. Поэтому политики подталкивали его непрерывной эмиссией. И экономика заглохла, невзирая на впрыскивания уже не шприцем, а брандспойтом.
Когда деньги нестабильны, никто не хочет расставаться с более надёжными ценностями. Если деньги всё же оказались на руках – от них стараются поскорее избавиться, купив что угодно. Цены растут быстрее, чем денежная масса. Отношение денежной массы к товарной падает. Номинальная инфляция порождает реальную дефляцию. Денег перестаёт хватать для обслуживания потоков товаров и услуг. Приходится торговать по бартеру. Многоступенчатые цепочки взаимодействий, необходимые в развитой экономике, рвутся.
На пике кризиса – в 1976-м – Фридрих Август Августович фон Хайек, двумя годами ранее удостоенный премии Банка Швеции по экономике в память Альфреда Бернхарда Эммануиловича Нобеля, выпустил небольшую книгу «Денационализация денег» (у нас издана в 1996-м под названием «Частные деньги»). К тому времени он уже показал: деньги – лучший, теоретически возможный носитель информации, значимой для принятия хозяйственных решений, а потому любая их нестабильность перекашивает экономику. Теперь он предложил выход – конкуренцию частных эмитентов, каждый из которых вправе выпускать свою валюту, но не может копировать чужие. По исследованию Хайека, свободный рынок рано или поздно уйдёт от продукции нестабильных эмитентов, так что хозяйственный оборот будет обслуживаться надёжными средствами постоянной ценности, а потому появится возможность формировать и осуществлять долгосрочные планы.
Увы, переходные процессы в период отбора стабильных денег пока так плохо исследованы, что ни одно государство – даже наилиберальнейшее – не решилось отказаться от привилегии собственной эмиссии. Правда, национальные валюты уже конкурируют. Даже в тех местах, где закон ограничивает выбор средств взаиморасчётов, нередки оговорки в контрактах, указывающие сумму расчёта в другой валюте или даже корзине валют с оплатой разрешёнными средствами по курсу на момент платежа (или усреднённому за какой-то разумный срок). Это даёт хоть какой-то ориентир.
Как бы то ни было, чисто технически стабилизация валюты осуществима. Хотя бы возвратом к полному золотому обеспечению. Скорость добычи золота столь мала по сравнению со средней скоростью развития экономики, что в первом приближении можно будет считать общую сумму денег в мире постоянной.
Когда товарная масса растёт, а денежная фиксирована, всем производителям придётся снижать цены – и соответственно зарплаты. От этого в среднем никто не проиграет: ведь контрагентам также придётся снижать цены, и любая попытка удержать их на прежнем уровне вызовет переток клиентуры к конкурентам, так что соотношения разных цен останутся примерно постоянны – как остаются примерно постоянны при обычной ныне инфляции.
Раз цены снижаются – реальная ценность каждой денежной единицы растёт. Причём растёт пропорционально росту экономики. Никакой банковский вклад не даст такого эффекта: работа самих банковских служащих не бесплатна, да и прибыль банковладельцам желательна, так что часть выручки от инвестирования через банк до деньговладельца не доберётся.
Но если выгоду приносят даже деньги, просто лежащие в кармане, – к чему вкладывать их в дело?
Деньги – удостоверение права на получение любых житейских благ. Инвестиция – временный отказ от этого права. Тем самым общество уведомляется: надо произвести другое благо, необходимое для расширения и совершенствования объекта инвестиции. Инвестор вправе рассчитывать на какое-то поощрение за содействие общему развитию – ссудный процент. Инфляция – надёжный способ добиться, чтобы деньговладелец не располагал иными, кроме прибыли от инвестиций, способами извлечения выгоды.
Если прибыль вновь инвестировать, доля в бизнесе вырастет. Расхожий сюжет приключенческих романов – скромная сумма, вложенная в дело и не востребованная десятилетиями, а то и веками, превращается в фантастический капитал. Инфляция снимает и эту опасность. Что толку, если бочонок золота, по расхожей легенде вложенный гетманом Павлом Леонтьевичем Полуботком в Банк Англии, превратился за три века в миллиарды фунтов стерлингов, если за те же века сама эта денежная единица из фунта (453.6 г) серебра превратилась в считаные миллиграммы его же!
Выходит, постоянное обесценивание денег вынуждает вкладывать их в дело и в то же время не позволяет рантье обрести полный контроль над предпринимателями. Пока лучшего средства достижения этих целей не найдено, придётся нам платить кредиторам, мириться с инфляцией, заигрывать с идеями Гезелля и грустно перечитывать «Частные деньги» Хайека.
Не инфляцией единой обусловлен рост цент
Моревладельцы: экономика всемирного могущества
Дефляцию деньгами не тушат
Но к почти тому же результату, что и предлагаемый Гезеллем налог на обращение денег, приводит и обычная инфляция. Она тоже постепенно обесценивает все деньги – хотя и не до нуля, но достаточно, чтобы поддержание их ценности было невозможно без инвестирования. В разгар валютного кризиса 1970-х годов швейцарские банки даже брали – совсем по Гезеллю – плату за хранение вкладов. Ведь швейцарский франк был привязан к золоту (до 1 мая 2000-го), а прочие валюты кризис оторвал от любых твёрдых ценностей.
Валютный кризис 1970-х породил небывалое дотоле явление – стагфляцию, то есть стагнацию, продолжающуюся, невзирая на инфляцию. Рецепт Джона Мэйнарда Джон-Невилловича Кейнса – лечить застой денежными инъекциями – впервые не дал результата.
Впрочем, сам Кейнс предвидел нечто подобное. Он предлагал изымать избыточные деньги из обращения ещё до того, как они пройдут полный круг и начнут раскручивать колесо инфляции. По его мнению, одного рывка достаточно, чтобы запустить хорошо отлаженный мотор экономики.
Увы, к середине 1960-х в этом моторе накопилось слишком много шероховатостей. Поэтому политики подталкивали его непрерывной эмиссией. И экономика заглохла, невзирая на впрыскивания уже не шприцем, а брандспойтом.
Когда деньги нестабильны, никто не хочет расставаться с более надёжными ценностями. Если деньги всё же оказались на руках – от них стараются поскорее избавиться, купив что угодно. Цены растут быстрее, чем денежная масса. Отношение денежной массы к товарной падает. Номинальная инфляция порождает реальную дефляцию. Денег перестаёт хватать для обслуживания потоков товаров и услуг. Приходится торговать по бартеру. Многоступенчатые цепочки взаимодействий, необходимые в развитой экономике, рвутся.
На пике кризиса – в 1976-м – Фридрих Август Августович фон Хайек, двумя годами ранее удостоенный премии Банка Швеции по экономике в память Альфреда Бернхарда Эммануиловича Нобеля, выпустил небольшую книгу «Денационализация денег» (у нас издана в 1996-м под названием «Частные деньги»). К тому времени он уже показал: деньги – лучший, теоретически возможный носитель информации, значимой для принятия хозяйственных решений, а потому любая их нестабильность перекашивает экономику. Теперь он предложил выход – конкуренцию частных эмитентов, каждый из которых вправе выпускать свою валюту, но не может копировать чужие. По исследованию Хайека, свободный рынок рано или поздно уйдёт от продукции нестабильных эмитентов, так что хозяйственный оборот будет обслуживаться надёжными средствами постоянной ценности, а потому появится возможность формировать и осуществлять долгосрочные планы.
Увы, переходные процессы в период отбора стабильных денег пока так плохо исследованы, что ни одно государство – даже наилиберальнейшее – не решилось отказаться от привилегии собственной эмиссии. Правда, национальные валюты уже конкурируют. Даже в тех местах, где закон ограничивает выбор средств взаиморасчётов, нередки оговорки в контрактах, указывающие сумму расчёта в другой валюте или даже корзине валют с оплатой разрешёнными средствами по курсу на момент платежа (или усреднённому за какой-то разумный срок). Это даёт хоть какой-то ориентир.
Как бы то ни было, чисто технически стабилизация валюты осуществима. Хотя бы возвратом к полному золотому обеспечению. Скорость добычи золота столь мала по сравнению со средней скоростью развития экономики, что в первом приближении можно будет считать общую сумму денег в мире постоянной.
Когда товарная масса растёт, а денежная фиксирована, всем производителям придётся снижать цены – и соответственно зарплаты. От этого в среднем никто не проиграет: ведь контрагентам также придётся снижать цены, и любая попытка удержать их на прежнем уровне вызовет переток клиентуры к конкурентам, так что соотношения разных цен останутся примерно постоянны – как остаются примерно постоянны при обычной ныне инфляции.
Раз цены снижаются – реальная ценность каждой денежной единицы растёт. Причём растёт пропорционально росту экономики. Никакой банковский вклад не даст такого эффекта: работа самих банковских служащих не бесплатна, да и прибыль банковладельцам желательна, так что часть выручки от инвестирования через банк до деньговладельца не доберётся.
Но если выгоду приносят даже деньги, просто лежащие в кармане, – к чему вкладывать их в дело?
Деньги – удостоверение права на получение любых житейских благ. Инвестиция – временный отказ от этого права. Тем самым общество уведомляется: надо произвести другое благо, необходимое для расширения и совершенствования объекта инвестиции. Инвестор вправе рассчитывать на какое-то поощрение за содействие общему развитию – ссудный процент. Инфляция – надёжный способ добиться, чтобы деньговладелец не располагал иными, кроме прибыли от инвестиций, способами извлечения выгоды.
Если прибыль вновь инвестировать, доля в бизнесе вырастет. Расхожий сюжет приключенческих романов – скромная сумма, вложенная в дело и не востребованная десятилетиями, а то и веками, превращается в фантастический капитал. Инфляция снимает и эту опасность. Что толку, если бочонок золота, по расхожей легенде вложенный гетманом Павлом Леонтьевичем Полуботком в Банк Англии, превратился за три века в миллиарды фунтов стерлингов, если за те же века сама эта денежная единица из фунта (453.6 г) серебра превратилась в считаные миллиграммы его же!
Выходит, постоянное обесценивание денег вынуждает вкладывать их в дело и в то же время не позволяет рантье обрести полный контроль над предпринимателями. Пока лучшего средства достижения этих целей не найдено, придётся нам платить кредиторам, мириться с инфляцией, заигрывать с идеями Гезелля и грустно перечитывать «Частные деньги» Хайека.
Не инфляцией единой обусловлен рост цент
[23]
Великая депрессия и естественным образом выросшая из неё Вторая мировая война, помимо прочего, отучили экономически развитый мир подкреплять банкноты (и прочие виды векселя на предъявителя) драгоценными металлами. Привязка сохранялась формально, через доллар, а затем вовсе отменена.
Были к тому и мирные причины. В частности, производство товаров и услуг после войны росло столь быстро, что золотодобытчики при всём желании не могли адекватно наращивать массу своей продукции. Снижать же цены пропорционально соотношению прочих благ к золоту не позволяют ни налоговая политика большинства государств, ни традиция красивых отчётов акционерам.
Увы, общий объём реальных благ поддаётся учёту куда хуже, нежели золотой запас. Отказ от размена бумаги на металл снял тормоз с деньгопечатных станков. Уже десятилетия инфляция – не редкая напасть, сопутствующая социальным катастрофам (вроде проигранных войн, как в осколках восточноевропейских империй после Первой мировой), а повседневная неприятность.
Её даже научились частично прогнозировать. Поэтому многие политики не обращают внимания на предостережение лауреата Нобелевской премии по экономике Фридриха Августа фон Хайека: деньги – единственный эффективный носитель экономической информации, так что любые манипуляции с ними вызывают громадные хозяйственные перекосы. В самом деле, если искажения, вносимые в информационный поток, поддаются предсказанию, то разумный хозяйствующий субъект внесёт соответствующие поправки, тем самым локально компенсируя глобальные последствия политического популизма.
Увы, на такой интеллектуальный подвиг способен далеко не каждый. Причём не только потому, что инфляцию – как любой политический манёвр – можно прогнозировать лишь в ограниченных пределах и – главное – на срок, малый по сравнению с характерными инвестиционными циклами. Но и потому, что не всякий рост цен имеет инфляционную природу.
Мы давно привыкли к перерасчётам доходов и цен былых эпох. Легко признаём богатейшим человеком всех эпох и народов не Уильяма Генри Гейтса Третьего, а Джона Дэвисона Рокфеллера: его миллиард долларов в 1913-м куда дороже сотни миллиардов Гейтса в начале 2000-х. Полагаем, гонорары Чарлза Спенсера Чаплина (даже в ту пору, когда он ещё не был совладельцем United Artists) заметно круче, нежели у Джорджа Тимоти Клуни. Завидуем квалифицированным питерским и тульским рабочим (как тогда говорили, рабочей аристократии) последних лет Российской империи, на чью дневную зарплату можно было накупить недельный запас вкусной и здоровой пищи.
Но каковы были шансы рабочего аристократа – да и аристократа наследственного – на выживание при воспалении лёгких (или, не к ночи будь помянут, туберкулёзе, унесшем в могилу даже Георгия Александровича Романова – младшего брата последнего российского императора)? Мог ли Чаплин в 1920-е за свои гонорары съездить из Голливуда в Сидней – или хотя бы Цюрих – на пару дней перерыва в съёмках? Удобнее ли Рокфеллеру распоряжаться сотнями слуг в своём дворце, нежели Гейтсу – программировать автоматическую деятельность своего знаменитого «умного дома»?
Чаплин в 1925-м был бы готов заплатить за билет на «Боинг-747» существенно больше, нежели Клуни сегодня – если бы вообще знал о возможности авиаперелётов через Атлантику (первый беспосадочный полёт – из Сент-Джонса на Ньюфаундленде в ирландский Чифден – совершили Джон Элкок и Артур Уиттон Браун в мае 1919-го, удостоенные дворянства за такой подвиг, но широкая публика обратила внимание только на полёт Чарлза Августуса Линдбёрга из Нью-Йорка в Париж в мае 1927-го, хотя до того Атлантику пересекли по воздуху – на самолётах и дирижаблях – уже 66 человек). Российская императорская семья несомненно отдала бы целое состояние за любое из множества ныне существующих производных сульфаниламида, способных бороться с палочкой Коха – но Георгий умер в 1899-м, Пауль Гельмо синтезировал сульфаниламид в 1908-м, а Герхард Йоханнес Пауль Домагк обнаружил целебные свойства красного стрептоцида только в 1932-м (и получил за это Нобелевскую премию в 1939-м). А уж Рокфеллер, в последние годы жизни панически опасавшийся любой инфекции (он мечтал дожить до 100 лет, но протянул только 98), и подавно пожертвовал бы половину своих баснословных капиталов за возможность не общаться с потенциальными носителями бактерий.
Я уж и не говорю о почти невообразимом росте возможностей существующей техники. Линдберг летел 33 часа – нынче такой же перелёт занимает менее 10-ти (на «Конкорде» менее 3-х, но убийство сверхзвуковой пассажирской авиации подорожавшей нефтью – отдельный сюжет). Современные лекарства, как правило, имеют на порядки меньше побочных эффектов, нежели их предки полувековой (не говоря уж о вековой) давности – одно это уже вполне оправдывает многомиллиардные затраты на исследования. Цена компьютера оптимальной домашней конфигурации уже лет десять порядка $1000 – но его производительность за это время выросла едва ли не тысячекратно (на этом фоне подешевение самого доллара на треть – мелочь, не заслуживающая внимания).
В конце эпохи Клинтона при расчёте индекса цен в Соединённых Государствах Америки стали учитывать рост вычислительной мощности компьютеров в расчёте на доллар. Президента тогда изрядно ругали за попытку замаскировать инфляцию статистическими трюками. В какой-то мере упрёк верен. Ведь производительность личного компьютера (personal – именно личный, и разница между personal computer и нашим выражением «персональный компьютер» та же, что между личным и персональным автомобилем) ограничена не только железом, но и программами (с ростом доступных ресурсов программисты всё меньше заботятся об оптимизации), и прокладкой между креслом и клавиатурой… Но всё же рациональное зерно в этом манёвре есть. Ведь новые машины позволяют решать задачи, немыслимые ещё несколько лет назад.
Скажем, полвека назад компьютерная графика – а тем более видеографика – была лишь предметом фантастических романов. А ещё лет 10–15 назад требовала мощных специализированных машин. Один из главных производителей такой техники – основанный в 1982-м – гордо назван Silicon Graphics. В 2006-м фирма обанкротилась (и сейчас реструктурируется): обычные персоналки давно догнали её технику даже по абсолютной скорости, а уж по соотношению производительности и стоимости давно перегнали. Компьютерные спецэффекты нынче встречаются едва ли не в каждом фильме. Да и аппаратная поддержка графической библиотеки OpenGL – творения всё той же Silicon Graphics – есть в большинстве видеопроцессоров для персоналок.
Иной раз кажется: техника только мешает. Скажем, автомобили в городе зачастую движутся медленнее, чем в начале века, хотя техническая их скорость с тех пор удесятерилась. Но зато без автомобиля вряд ли появилось бы само понятие мегаполиса.
Работать в крупном – и потому экономически эффективном – центре, а жить на природе вроде бы можно и в расчёте на общественный транспорт. Маятниковая миграция вокруг Москвы ещё недавно опиралась на сеть электричек. Но час-другой в переполненном вагоне снижает производительность труда едва ли не на треть. А в пробке и отдохнуть можно: в Соединённых Государствах Америки многие радиостанции ведут даже специальный психотренинг для пробочных сидельцев. Оттого и запружены города миллионами автомобилей, чьи хозяева прибывают на работу личным транспортом.
Примеры можно множить бесконечно. Главное и так понятно: прогресс постоянно раскрывает перед нами новые возможности удовлетворения потребностей (а зачастую и новые потребности создаёт – но вопросы маркетинга в этом журнале подробно освещаются и за пределами моей заметки).
За всё надо либо платить, либо расплачиваться. Причём платить – значительно выгоднее.
Конкуренция постоянно удешевляет уже существующие товары и услуги. Новые же, как правило, дефицитны – а то и вовсе монопольны. Потому недёшевы. На первых порах даже зачастую непропорционально дороги – специально в расчёте на тех, кто готов платить за пребывание на переднем крае прогресса.
Все эти новшества, естественно, включаются в индекс цен. Так что не всякий его рост – инфляция.
Великая депрессия и естественным образом выросшая из неё Вторая мировая война, помимо прочего, отучили экономически развитый мир подкреплять банкноты (и прочие виды векселя на предъявителя) драгоценными металлами. Привязка сохранялась формально, через доллар, а затем вовсе отменена.
Были к тому и мирные причины. В частности, производство товаров и услуг после войны росло столь быстро, что золотодобытчики при всём желании не могли адекватно наращивать массу своей продукции. Снижать же цены пропорционально соотношению прочих благ к золоту не позволяют ни налоговая политика большинства государств, ни традиция красивых отчётов акционерам.
Увы, общий объём реальных благ поддаётся учёту куда хуже, нежели золотой запас. Отказ от размена бумаги на металл снял тормоз с деньгопечатных станков. Уже десятилетия инфляция – не редкая напасть, сопутствующая социальным катастрофам (вроде проигранных войн, как в осколках восточноевропейских империй после Первой мировой), а повседневная неприятность.
Её даже научились частично прогнозировать. Поэтому многие политики не обращают внимания на предостережение лауреата Нобелевской премии по экономике Фридриха Августа фон Хайека: деньги – единственный эффективный носитель экономической информации, так что любые манипуляции с ними вызывают громадные хозяйственные перекосы. В самом деле, если искажения, вносимые в информационный поток, поддаются предсказанию, то разумный хозяйствующий субъект внесёт соответствующие поправки, тем самым локально компенсируя глобальные последствия политического популизма.
Увы, на такой интеллектуальный подвиг способен далеко не каждый. Причём не только потому, что инфляцию – как любой политический манёвр – можно прогнозировать лишь в ограниченных пределах и – главное – на срок, малый по сравнению с характерными инвестиционными циклами. Но и потому, что не всякий рост цен имеет инфляционную природу.
Мы давно привыкли к перерасчётам доходов и цен былых эпох. Легко признаём богатейшим человеком всех эпох и народов не Уильяма Генри Гейтса Третьего, а Джона Дэвисона Рокфеллера: его миллиард долларов в 1913-м куда дороже сотни миллиардов Гейтса в начале 2000-х. Полагаем, гонорары Чарлза Спенсера Чаплина (даже в ту пору, когда он ещё не был совладельцем United Artists) заметно круче, нежели у Джорджа Тимоти Клуни. Завидуем квалифицированным питерским и тульским рабочим (как тогда говорили, рабочей аристократии) последних лет Российской империи, на чью дневную зарплату можно было накупить недельный запас вкусной и здоровой пищи.
Но каковы были шансы рабочего аристократа – да и аристократа наследственного – на выживание при воспалении лёгких (или, не к ночи будь помянут, туберкулёзе, унесшем в могилу даже Георгия Александровича Романова – младшего брата последнего российского императора)? Мог ли Чаплин в 1920-е за свои гонорары съездить из Голливуда в Сидней – или хотя бы Цюрих – на пару дней перерыва в съёмках? Удобнее ли Рокфеллеру распоряжаться сотнями слуг в своём дворце, нежели Гейтсу – программировать автоматическую деятельность своего знаменитого «умного дома»?
Чаплин в 1925-м был бы готов заплатить за билет на «Боинг-747» существенно больше, нежели Клуни сегодня – если бы вообще знал о возможности авиаперелётов через Атлантику (первый беспосадочный полёт – из Сент-Джонса на Ньюфаундленде в ирландский Чифден – совершили Джон Элкок и Артур Уиттон Браун в мае 1919-го, удостоенные дворянства за такой подвиг, но широкая публика обратила внимание только на полёт Чарлза Августуса Линдбёрга из Нью-Йорка в Париж в мае 1927-го, хотя до того Атлантику пересекли по воздуху – на самолётах и дирижаблях – уже 66 человек). Российская императорская семья несомненно отдала бы целое состояние за любое из множества ныне существующих производных сульфаниламида, способных бороться с палочкой Коха – но Георгий умер в 1899-м, Пауль Гельмо синтезировал сульфаниламид в 1908-м, а Герхард Йоханнес Пауль Домагк обнаружил целебные свойства красного стрептоцида только в 1932-м (и получил за это Нобелевскую премию в 1939-м). А уж Рокфеллер, в последние годы жизни панически опасавшийся любой инфекции (он мечтал дожить до 100 лет, но протянул только 98), и подавно пожертвовал бы половину своих баснословных капиталов за возможность не общаться с потенциальными носителями бактерий.
Я уж и не говорю о почти невообразимом росте возможностей существующей техники. Линдберг летел 33 часа – нынче такой же перелёт занимает менее 10-ти (на «Конкорде» менее 3-х, но убийство сверхзвуковой пассажирской авиации подорожавшей нефтью – отдельный сюжет). Современные лекарства, как правило, имеют на порядки меньше побочных эффектов, нежели их предки полувековой (не говоря уж о вековой) давности – одно это уже вполне оправдывает многомиллиардные затраты на исследования. Цена компьютера оптимальной домашней конфигурации уже лет десять порядка $1000 – но его производительность за это время выросла едва ли не тысячекратно (на этом фоне подешевение самого доллара на треть – мелочь, не заслуживающая внимания).
В конце эпохи Клинтона при расчёте индекса цен в Соединённых Государствах Америки стали учитывать рост вычислительной мощности компьютеров в расчёте на доллар. Президента тогда изрядно ругали за попытку замаскировать инфляцию статистическими трюками. В какой-то мере упрёк верен. Ведь производительность личного компьютера (personal – именно личный, и разница между personal computer и нашим выражением «персональный компьютер» та же, что между личным и персональным автомобилем) ограничена не только железом, но и программами (с ростом доступных ресурсов программисты всё меньше заботятся об оптимизации), и прокладкой между креслом и клавиатурой… Но всё же рациональное зерно в этом манёвре есть. Ведь новые машины позволяют решать задачи, немыслимые ещё несколько лет назад.
Скажем, полвека назад компьютерная графика – а тем более видеографика – была лишь предметом фантастических романов. А ещё лет 10–15 назад требовала мощных специализированных машин. Один из главных производителей такой техники – основанный в 1982-м – гордо назван Silicon Graphics. В 2006-м фирма обанкротилась (и сейчас реструктурируется): обычные персоналки давно догнали её технику даже по абсолютной скорости, а уж по соотношению производительности и стоимости давно перегнали. Компьютерные спецэффекты нынче встречаются едва ли не в каждом фильме. Да и аппаратная поддержка графической библиотеки OpenGL – творения всё той же Silicon Graphics – есть в большинстве видеопроцессоров для персоналок.
Иной раз кажется: техника только мешает. Скажем, автомобили в городе зачастую движутся медленнее, чем в начале века, хотя техническая их скорость с тех пор удесятерилась. Но зато без автомобиля вряд ли появилось бы само понятие мегаполиса.
Работать в крупном – и потому экономически эффективном – центре, а жить на природе вроде бы можно и в расчёте на общественный транспорт. Маятниковая миграция вокруг Москвы ещё недавно опиралась на сеть электричек. Но час-другой в переполненном вагоне снижает производительность труда едва ли не на треть. А в пробке и отдохнуть можно: в Соединённых Государствах Америки многие радиостанции ведут даже специальный психотренинг для пробочных сидельцев. Оттого и запружены города миллионами автомобилей, чьи хозяева прибывают на работу личным транспортом.
Примеры можно множить бесконечно. Главное и так понятно: прогресс постоянно раскрывает перед нами новые возможности удовлетворения потребностей (а зачастую и новые потребности создаёт – но вопросы маркетинга в этом журнале подробно освещаются и за пределами моей заметки).
За всё надо либо платить, либо расплачиваться. Причём платить – значительно выгоднее.
Конкуренция постоянно удешевляет уже существующие товары и услуги. Новые же, как правило, дефицитны – а то и вовсе монопольны. Потому недёшевы. На первых порах даже зачастую непропорционально дороги – специально в расчёте на тех, кто готов платить за пребывание на переднем крае прогресса.
Все эти новшества, естественно, включаются в индекс цен. Так что не всякий его рост – инфляция.
Моревладельцы: экономика всемирного могущества
[24]
На рубеже XIX–XX вв. сразу двое адмиралов – британец Филип Хоуард Джордж-Томасович Коломб (1831–1899) и американец ирландского происхождения Алфред Тайёр Деннис-Хартович Мэхэн (1840–1914) – практически одновременно выпустили труды на одну и ту же тему: владение морскими просторами – ключевой элемент державного могущества. «Влияние морской силы на историю» (1890) Мэхэна и «Морская война, её основные принципы и опыт» (1891) Коломба стали настольными книгами нескольких поколений политиков и военных.
Из двоих адмиралов при жизни популярнее был, пожалуй, Коломб. Ведь в ту пору именно Великобритания являла самые очевидные последствия владения морем. На её кораблях её воины покорили больше колоний, нежели набралось у любого другого государства. Из этих колоний морем шли в метрополию несметные богатства. А главное – колонии стали громадным рынком сбыта, на котором разрослась до крупнейшего в мире размера британская промышленность. Её достижения, кстати, в свою очередь подкрепляли морскую мощь: британские боевые корабли были одними из лучших и самыми многочисленными.
Правда, тринадцать из этих колоний ещё 1776.07.04 провозгласили себя независимыми государствами – и тут же объединились в антибританский союз. При изрядной финансовой поддержке Франции – в ту пору главного конкурента Британии – Соединённые Государства Америки выиграли войну с метрополией и утвердили свою независимость.
Но как раз в этой войне британцы не могли в полной мере употребить свою морскую силу. Дело не только во Франции. Россия провозгласила вооружённый нейтралитет – право перевозить невоенные грузы воюющих сторон и силой сопротивляться любым попыткам пресечь эти перевозки. Ссориться же с Россией Британия в ту пору не хотела. Ей было необходимо равновесие группировок, постоянно противоборствующих в Европе. Россию же всегда можно было уговорить лечь на одну из чаш европейских весов.
Зато во время гражданской войны в Америке (1861–1865) море сыграло едва ли не ключевую роль в ходе сухопутных боёв. Соединённые Государства Америки – северяне – уже располагали флотом, достаточным для блокады побережья Конфедеративных Государств Америки – южан. При первых же намёках на британское намерение прорвать блокаду Россия прислала в Нью-Йорк эскадру новейших фрегатов. Лишившись возможности продавать в Европу свой хлопок и закупать там технику и вооружение на вырученные деньги, Юг в конце концов оказался задавлен численным превосходством Севера.
Кстати, Россия вмешалась в войну прежде всего в порядке мести британцам. Ведь Крымскую войну (1853–1856) она проиграла прежде всего на море. Новейшие британские и французские пароходы могли выбрать для сражения день, когда штиль обессиливал могучие российские парусники. Поэтому наш флот пришлось просто затопить у входа в гавань Севастополя, чтобы не дать противнику войти прямо в город. Оставшись же единоличными хозяевами моря, наши противники подвозили в Крым несравненно больше ресурсов, чем мы могли перебросить из близких вроде бы регионов – но по тогдашним просёлочным дорогам, непроходимым изрядную часть года.
Эти примеры указывают: ценность владения морем – не только в возможности доставить в нужное время и место боевую силу. Куда важнее, что море – лучшая в мире совокупность торговых путей.
Даже сегодня водный транспорт отличается наименьшими затратами на перевозку тоннокилометра груза. А уж до создания железнодорожной сети он был ещё и самым быстрым: даже классические испанские галеоны, из-за громоздкости и неуклюжести развивавшие всего 4 узла (7.6 км/час), могли двигаться круглосуточно, так что в конечном счёте обгоняли конные обозы.
Капиталовложения в железные или шоссейные дороги тоже куда больше, чем в обустройство гаваней. Поэтому выгодно тянуть магистрали не столько по материку, сколько к ближайшим портам: так совокупная стоимость перевозок оказывается меньше. Густые материковые дорожные сети возникают скорее по политическим и военным соображениям, нежели по коммерческим. Скажем, бурное железнодорожное строительство XIX в. чаще всего сопровождалось безудержным казнокрадством. А легендарные американские и германские автострады стали прежде всего способом занять несметные толпы безработных, не давая Великой Депрессии перерасти в революционные взрывы. Хотя, конечно, раз уж дороги возникли, ими пользуются с выгодой и удовольствием.
Осваиваются новые торговые пути на море тоже куда быстрее, чем на суше. Чем динамичнее экономика, тем больше значение морской торговли. Вряд ли шоссе и железные дороги поспели бы за бурным ростом промышленности «азиатских тигров» в последние десятилетия.
Островные государства – Великобритания, Япония, Индонезия – и изолированные полуострова – Малая Азия, Пелопоннес, Пиренеи, Индокитай – вовсе не могли бы стать значимыми звеньями мировой экономики, если бы не торговые флоты. Не зря ещё в античные времена сказано: море соединяет страны, которые разделяет.
Дезорганизовать морские перевозки тоже труднее, чем сухопутные. Подорвать железную дорогу или устроить засаду на шоссе можно едва ли не в любой точке. В море же можно блокировать только гавани да узкие проливы: остальной водный простор столь широк, что пройти можно едва ли не любым маршрутом – пусть дольше, зато безопаснее.
Все пиратские подвиги совершались в сравнительно тесных акваториях поблизости от берегов – где шансы столкнуться с транспортом наивысшие. Но даже в эпоху наивысшего расцвета берегового братства Тортуги добыча составляла пренебрежимо малую долю несметного потока южноамериканских сокровищ в Испанию. Только когда в противоборство с империей вступили регулярные флоты конкурентов – Нидерландов, Великобритании, Франции – удалось серьёзно ограничить рост испанских богатств. И то ключевую роль сыграл паралич испанской промышленности, не выдержавшей конкуренции с импортом: гордым идальго было проще использовать американское золото для зарубежных закупок, чем всерьёз развивать собственную экономику.
Впрочем, рынок всегда реагирует на пиратство нервно. Прежде всего – ростом ставок фрахта и страхования. Поэтому держава, владеющая морем, не просто вправе, но и обязана обеспечивать безопасность судоходства. Тогда на её стороне оказываются все страны, чья экономика выигрывает от развития морской торговли.
Та же Великобритания в большинстве серьёзных конфликтов привлекала на свою сторону едва ли не весь мир – именно потому, что её поражение грозило дестабилизировать громадную хрупкую структуру международных торговых связей. Страны же, пытающиеся организовать крейсерскую войну (массовый перехват или уничтожение торговых флотов), неизменно оказывались почти без союзников. Именно поэтому Россия в войне с Японией после первых же успехов владивостокской крейсерской эскадры оказалась вынуждена свернуть их активность. А поводом для вступления Соединённых Государств Америки в Первую мировую войну стало потопление германской подводной лодкой британского трансатлантического лайнера «Лузитания»: на борту были не только американские граждане, но и особо ценные товары для Великобритании.
Сами же СГА стали всемирным лидером, когда опередили не только британскую промышленность, но и британский флот. Как только безопасность всех морских экономических связей стала зависеть от заокеанской державы, на неё переориентировались все нуждающиеся в этих связях – в том числе и былая владычица морей.
Нынче американская экономика неустойчива. Возможные пугающие последствия разнообразны. В числе очевиднейших рисков – новые осложнения на морских торговых путях. Поэтому весь мир будет поддерживать американскую гегемонию до тех пор, пока не появится новый надёжный гарант стабильности на океанских просторах. Кто первым найдёт способ доказать свою состоятельность в этой стратегически важной роли – имеет наилучшие шансы стать новой основой и опорой мировой экономики. А значит, и политики, и культуры.
Российский флот уже достаточен для дестабилизации любого региона моря. Но это разве что настроит остальных против нас: миру-то как раз нужен главный стабилизатор. Успеем ли мы войти в число претендентов на эту стратегическую роль до того, как вакансия откроется и закроется?
На рубеже XIX–XX вв. сразу двое адмиралов – британец Филип Хоуард Джордж-Томасович Коломб (1831–1899) и американец ирландского происхождения Алфред Тайёр Деннис-Хартович Мэхэн (1840–1914) – практически одновременно выпустили труды на одну и ту же тему: владение морскими просторами – ключевой элемент державного могущества. «Влияние морской силы на историю» (1890) Мэхэна и «Морская война, её основные принципы и опыт» (1891) Коломба стали настольными книгами нескольких поколений политиков и военных.
Из двоих адмиралов при жизни популярнее был, пожалуй, Коломб. Ведь в ту пору именно Великобритания являла самые очевидные последствия владения морем. На её кораблях её воины покорили больше колоний, нежели набралось у любого другого государства. Из этих колоний морем шли в метрополию несметные богатства. А главное – колонии стали громадным рынком сбыта, на котором разрослась до крупнейшего в мире размера британская промышленность. Её достижения, кстати, в свою очередь подкрепляли морскую мощь: британские боевые корабли были одними из лучших и самыми многочисленными.
Правда, тринадцать из этих колоний ещё 1776.07.04 провозгласили себя независимыми государствами – и тут же объединились в антибританский союз. При изрядной финансовой поддержке Франции – в ту пору главного конкурента Британии – Соединённые Государства Америки выиграли войну с метрополией и утвердили свою независимость.
Но как раз в этой войне британцы не могли в полной мере употребить свою морскую силу. Дело не только во Франции. Россия провозгласила вооружённый нейтралитет – право перевозить невоенные грузы воюющих сторон и силой сопротивляться любым попыткам пресечь эти перевозки. Ссориться же с Россией Британия в ту пору не хотела. Ей было необходимо равновесие группировок, постоянно противоборствующих в Европе. Россию же всегда можно было уговорить лечь на одну из чаш европейских весов.
Зато во время гражданской войны в Америке (1861–1865) море сыграло едва ли не ключевую роль в ходе сухопутных боёв. Соединённые Государства Америки – северяне – уже располагали флотом, достаточным для блокады побережья Конфедеративных Государств Америки – южан. При первых же намёках на британское намерение прорвать блокаду Россия прислала в Нью-Йорк эскадру новейших фрегатов. Лишившись возможности продавать в Европу свой хлопок и закупать там технику и вооружение на вырученные деньги, Юг в конце концов оказался задавлен численным превосходством Севера.
Кстати, Россия вмешалась в войну прежде всего в порядке мести британцам. Ведь Крымскую войну (1853–1856) она проиграла прежде всего на море. Новейшие британские и французские пароходы могли выбрать для сражения день, когда штиль обессиливал могучие российские парусники. Поэтому наш флот пришлось просто затопить у входа в гавань Севастополя, чтобы не дать противнику войти прямо в город. Оставшись же единоличными хозяевами моря, наши противники подвозили в Крым несравненно больше ресурсов, чем мы могли перебросить из близких вроде бы регионов – но по тогдашним просёлочным дорогам, непроходимым изрядную часть года.
Эти примеры указывают: ценность владения морем – не только в возможности доставить в нужное время и место боевую силу. Куда важнее, что море – лучшая в мире совокупность торговых путей.
Даже сегодня водный транспорт отличается наименьшими затратами на перевозку тоннокилометра груза. А уж до создания железнодорожной сети он был ещё и самым быстрым: даже классические испанские галеоны, из-за громоздкости и неуклюжести развивавшие всего 4 узла (7.6 км/час), могли двигаться круглосуточно, так что в конечном счёте обгоняли конные обозы.
Капиталовложения в железные или шоссейные дороги тоже куда больше, чем в обустройство гаваней. Поэтому выгодно тянуть магистрали не столько по материку, сколько к ближайшим портам: так совокупная стоимость перевозок оказывается меньше. Густые материковые дорожные сети возникают скорее по политическим и военным соображениям, нежели по коммерческим. Скажем, бурное железнодорожное строительство XIX в. чаще всего сопровождалось безудержным казнокрадством. А легендарные американские и германские автострады стали прежде всего способом занять несметные толпы безработных, не давая Великой Депрессии перерасти в революционные взрывы. Хотя, конечно, раз уж дороги возникли, ими пользуются с выгодой и удовольствием.
Осваиваются новые торговые пути на море тоже куда быстрее, чем на суше. Чем динамичнее экономика, тем больше значение морской торговли. Вряд ли шоссе и железные дороги поспели бы за бурным ростом промышленности «азиатских тигров» в последние десятилетия.
Островные государства – Великобритания, Япония, Индонезия – и изолированные полуострова – Малая Азия, Пелопоннес, Пиренеи, Индокитай – вовсе не могли бы стать значимыми звеньями мировой экономики, если бы не торговые флоты. Не зря ещё в античные времена сказано: море соединяет страны, которые разделяет.
Дезорганизовать морские перевозки тоже труднее, чем сухопутные. Подорвать железную дорогу или устроить засаду на шоссе можно едва ли не в любой точке. В море же можно блокировать только гавани да узкие проливы: остальной водный простор столь широк, что пройти можно едва ли не любым маршрутом – пусть дольше, зато безопаснее.
Все пиратские подвиги совершались в сравнительно тесных акваториях поблизости от берегов – где шансы столкнуться с транспортом наивысшие. Но даже в эпоху наивысшего расцвета берегового братства Тортуги добыча составляла пренебрежимо малую долю несметного потока южноамериканских сокровищ в Испанию. Только когда в противоборство с империей вступили регулярные флоты конкурентов – Нидерландов, Великобритании, Франции – удалось серьёзно ограничить рост испанских богатств. И то ключевую роль сыграл паралич испанской промышленности, не выдержавшей конкуренции с импортом: гордым идальго было проще использовать американское золото для зарубежных закупок, чем всерьёз развивать собственную экономику.
Впрочем, рынок всегда реагирует на пиратство нервно. Прежде всего – ростом ставок фрахта и страхования. Поэтому держава, владеющая морем, не просто вправе, но и обязана обеспечивать безопасность судоходства. Тогда на её стороне оказываются все страны, чья экономика выигрывает от развития морской торговли.
Та же Великобритания в большинстве серьёзных конфликтов привлекала на свою сторону едва ли не весь мир – именно потому, что её поражение грозило дестабилизировать громадную хрупкую структуру международных торговых связей. Страны же, пытающиеся организовать крейсерскую войну (массовый перехват или уничтожение торговых флотов), неизменно оказывались почти без союзников. Именно поэтому Россия в войне с Японией после первых же успехов владивостокской крейсерской эскадры оказалась вынуждена свернуть их активность. А поводом для вступления Соединённых Государств Америки в Первую мировую войну стало потопление германской подводной лодкой британского трансатлантического лайнера «Лузитания»: на борту были не только американские граждане, но и особо ценные товары для Великобритании.
Сами же СГА стали всемирным лидером, когда опередили не только британскую промышленность, но и британский флот. Как только безопасность всех морских экономических связей стала зависеть от заокеанской державы, на неё переориентировались все нуждающиеся в этих связях – в том числе и былая владычица морей.
Нынче американская экономика неустойчива. Возможные пугающие последствия разнообразны. В числе очевиднейших рисков – новые осложнения на морских торговых путях. Поэтому весь мир будет поддерживать американскую гегемонию до тех пор, пока не появится новый надёжный гарант стабильности на океанских просторах. Кто первым найдёт способ доказать свою состоятельность в этой стратегически важной роли – имеет наилучшие шансы стать новой основой и опорой мировой экономики. А значит, и политики, и культуры.
Российский флот уже достаточен для дестабилизации любого региона моря. Но это разве что настроит остальных против нас: миру-то как раз нужен главный стабилизатор. Успеем ли мы войти в число претендентов на эту стратегическую роль до того, как вакансия откроется и закроется?
Дефляцию деньгами не тушат
[25]
Лет 15 назад один одесский экономист обнаружил: в развитых странах денежная масса примерно равна товарной, а карбованцы[26] покрывали менее 1/5 обращающихся в стране товаров. А ведь дефляция – сокращение денежной массы в обращении – даёт очевидные негативные последствия: бартер, разрыв хозяйственных связей, свёртывание спроса. Вывод из статистики вроде бы прост: надо срочно впрыснуть в экономику побольше денег – в данном случае хотя бы вчетверо больше, чем в ней тогда уже обращалось.
Но кроме статистики существует наука. Когда статистика советует «выплесни в костёр ведро – огонь и погаснет», наука предостерегает – «а вода в ведре или бензин?»
В ту пору на Украине бушевала инфляция похлеще российской. Карбованец, изначально (1992.01.01) равный советскому (и российскому) рублю, к моменту обмена по сто тысяч на одну гривню (1996.09.01) был немногим дороже двух тогдашних – тоже обесценившихся в тысячи раз – российских копеек.
Инфляцию же порождает избыток денег (не обязательно своих – так, российскую инфляцию нынче движет приток обесценивающихся нефтедолларов). Все прочие мотивы, перечисляемые теоретиками, – в конечном счёте лишь следствие из этой первопричины.
Явный парадокс. Денег в стране слишком много – цены-то растут как на дрожжах – и в то же время слишком мало – по сравнению с товарами.
По советскому обычаю, специалисты по общественным наукам вправе этих наук не знать. В частности, этот экономист – как и его более именитые коллеги вроде Глазьева, Делягина или главы отделения экономики Российской академии наук Львова – явно не знакомился даже с азами экономики. Пришлось мне в ответных статьях напоминать ему: инфляция всегда сопровождается дефляцией – и причина такой неразрывности вполне очевидна.
В начальный момент инфляции денег оказывается больше, чем товаров. Значит, цены начинают расти. Если пытаться какие-то цены фиксировать – возникает дефицит, и всё равно приходится покупать дороже (то ли переплачивать посреднику, то ли тратить на поиск товара больше времени – а ведь, как указал Бенджамен Франклин, «время – деньги»). Это, кстати, указывает: плановая экономика реагирует на инфляцию иначе по форме, нежели рыночная – но точно так же по содержанию.
Лет 15 назад один одесский экономист обнаружил: в развитых странах денежная масса примерно равна товарной, а карбованцы[26] покрывали менее 1/5 обращающихся в стране товаров. А ведь дефляция – сокращение денежной массы в обращении – даёт очевидные негативные последствия: бартер, разрыв хозяйственных связей, свёртывание спроса. Вывод из статистики вроде бы прост: надо срочно впрыснуть в экономику побольше денег – в данном случае хотя бы вчетверо больше, чем в ней тогда уже обращалось.
Но кроме статистики существует наука. Когда статистика советует «выплесни в костёр ведро – огонь и погаснет», наука предостерегает – «а вода в ведре или бензин?»
В ту пору на Украине бушевала инфляция похлеще российской. Карбованец, изначально (1992.01.01) равный советскому (и российскому) рублю, к моменту обмена по сто тысяч на одну гривню (1996.09.01) был немногим дороже двух тогдашних – тоже обесценившихся в тысячи раз – российских копеек.
Инфляцию же порождает избыток денег (не обязательно своих – так, российскую инфляцию нынче движет приток обесценивающихся нефтедолларов). Все прочие мотивы, перечисляемые теоретиками, – в конечном счёте лишь следствие из этой первопричины.
Явный парадокс. Денег в стране слишком много – цены-то растут как на дрожжах – и в то же время слишком мало – по сравнению с товарами.
По советскому обычаю, специалисты по общественным наукам вправе этих наук не знать. В частности, этот экономист – как и его более именитые коллеги вроде Глазьева, Делягина или главы отделения экономики Российской академии наук Львова – явно не знакомился даже с азами экономики. Пришлось мне в ответных статьях напоминать ему: инфляция всегда сопровождается дефляцией – и причина такой неразрывности вполне очевидна.
В начальный момент инфляции денег оказывается больше, чем товаров. Значит, цены начинают расти. Если пытаться какие-то цены фиксировать – возникает дефицит, и всё равно приходится покупать дороже (то ли переплачивать посреднику, то ли тратить на поиск товара больше времени – а ведь, как указал Бенджамен Франклин, «время – деньги»). Это, кстати, указывает: плановая экономика реагирует на инфляцию иначе по форме, нежели рыночная – но точно так же по содержанию.