Если б было сказано - своя свобода важнее, чем своя жизнь, это одно. Каждый имеет право так считать, а ведь если своя свобода важнее, чем чужая жизнь, то это уже дела другие, и этим уже можно воспользоваться. Так что и этот случай не универсальный.
И я продолжил поиски универсального выхода из имеющейся цивилизации. Выхода такого, каким нельзя было бы воспользоваться в корыстных целях, во вред человеку.
Я бы еще долго занимался бы поисками иной цивилизации, и вообще - неизвестно, на что я надеялся. Цивилизация существует тысячи лет, а тут приходит один и хочет ее отменить. Эко!
На что же я надеялся? Я надеялся на то, что мне легче, чем остальному человечеству. Остальное человечество еще не знало про «закон случайности», а я уже знал. Я ждал случайности, основного закона живой жизни, потому что неживой жизни не бывает. Неживая только аппаратура и вытекающий из нее магазин. И представьте себе - дождался.
Я еще раньше, давным-давно, смутно чувствовал, что если я хочу узнать нечто важное, я должен приглядываться к женщинам и детям. К женщинам потому, что они детей родят, а к детям - потому что они у женщин родятся. Но попадались, правда, еще и мужчины. Но мужчиной был я сам, так мне, по крайней мере, казалось. И кроме того, мужчины, даже самые шустрые, все тоже вырастают из детей, то есть из тех людей, которые все осваивают по первому разу. Все сплошь гении, и их еще не перевоспитали во взрослые. Сына я знал. Я знал, что он «такой молоденький, лихой и голенький», и знал, что он приносит идеи, достойные удивления, но я не ожидал этого от Тони. Я не ожидал, что она еще способна выдумывать. Она открыла способ играть на арфе «чесом». Это сбивало меня с толку, хотя, казалось бы, я ничему не привык удивляться, вернее, привык ничему не удивляться.
Мне казалось, что в эстраде уже ничего нельзя придумать. Она вся покупная и продажная, давно уже не действует на душу, а только на уши, и каждое произведение эстрадное отличается от другого эстрадного произведения только своими децибелами. Одни децибелы медицински вредные, другие - все еще медицински терпимые. Вредные ведут к глухоте (после 90 децибел допустимых), а невредные - оставляют надежду что-то услышать.
Песни эстрадные отличаются друг от друга не словами, которых все равно нельзя услышать из-за шума, и слава богу, потому что, когда удается услышать слова, то не то чтобы непременно хотелось умереть, но возникало сожаление - зачем я родился? Но так думать было несправедливо, и я гнал эти мысли. Потому что допрыгаться до смерти, в этом было по крайней мере хоть что-то самодеятельное, зависящее от меня, но уж в своем рождении я был начисто неповинен.
Когда меня зачинали и я рождался, тут уж меня, как и всех других, ни о чем не спрашивали. И в том, что я родился, моей вины нет, как нет и заслуги. Хотя есть верование и, стало быть, теории на этот счет, что и тут я ошибаюсь, и что факт моего рождения есть последствия предыдущих моих смертей, хотя и в других обличиях. Так что на все есть свои теории.
Но меня останавливала мысль, которую однажды высказал мой сын моей супруге, когда она однажды разбушевалась, хотя для этого не было видимых и невидимых причин. Сын мой тогда ей сказал:
- Мама, ты, главное, не вникивайся.
И я решил «не вникиваться»!
Что же мне оставалось? Да почти ничего! Только ожидание. Но я сам себя стреножил.
И я все-таки дождался! И притом в той даже области, какой тоже не придавал значения, и не придавал значения именно в силу ее распространенности. Напрасно думают, что труднее всего разглядеть редкое и неожиданное. А все как раз наоборот. Когда его много, о нем не думают, оно как воздух. Его замечают, когда дышать нечем. Таежному жителю труднее заметить воздух, чем горожанину с асфальта. Это же ясно. Примелькалось.
Чего было больше всего в эфире? Конечно, эстрады. Многие так и считали, что хорошая жизнь - это когда много разной мануфактуры и много эстрады. Хотя от мануфактуры и эстрады хорошей жизни не прибавлялось, а прибавлялась только судорожная. Но это на чей вкус!
Как я мальчишкой любил джаз! Даже описать невозможно. Я честно в школе изучал утверждение, что джаз - это музыка для сытых. Пока однажды не сообразил - ну и что плохого? Что плохого, что люди сыты? Разве мы сами не к этому стремимся? Накормить всех, а не только богатых. А если сытые захотят слушать другую музыку - что в этом плохого? Формула «музыка для сытых» не то призывала нас всю дорогу быть голодными, не то обещала, что сытые и богатые - это одно и то же. Но в любом случае, какое отношение это имело к музыке и джазу?
Никакого! Как мог Горький не заметить, что это была музыка улицы? Это же слышно каждому. Она была ресторанная музыка, ну и что? Где ее было играть? Играют там, где платят. Раньше и за старинную музыку платили, за классику платили. А кто платил? Те же сытые. Но классика уже забыла, что она зародилась на улице. А джаз ей это напомнил.
Неужели было незаметно, что в музыку вошла улица? Голодная, негритянская улица! Которая пела и играла свою музыку. И напоминала каждому, откуда он произошел. И доходила именно до души.
А старинная европейская музыка, которую слушали в аккуратных залах, уже давно ни на что не влияла, кроме как на такие же аккуратные вздохи и чванные эстетские улыбки. Нет, джаз было другое. Джаз нес надежду на то, что улица не задавлена. А пока она не задавлена, все еще может образоваться. Потому что жив человек Адам со своими грехами. Тут даже этнография потихонечку приходила к выводу, что Адам был негр, черненький, абориген, из которого потом произошли все разноцветненькие и чванные.
Вот что такое был джаз, в котором не услышали протеста! Но потом и его купили. И стали джаз выпускать, как ширпотреб, как музыкальную мануфактуру. Но я не мог понять, что в сегодняшней эстраде видят те, которым она нравится? Потому что уж чего-чего, а новинки в нынешней эстраде не было начисто.
Сегодняшние металлисты (хеви-металл), эстрадные, которые разграбили все сегодняшние свалки вторсырья, а издавали музыку, которая была похожа на песни заик, и как раз, когда я так решил, я услышал… Естественно, случайно включил и услышал и увидел передачу о том, как лечат заик. Вот только тут до меня дошло.
Прекрасная милая женщина, доктор, нашласпособ лечить заик и показывала это наглядно, при всех. Она брала любого заику, а их там был целый зал, просила его выйти на эстраду и спрашивала, как его зовут. И несчастный человек что-то лепетал, заикаясь. И тогда доктор просила его поверить только в одно, только в одно, что человек может все. Любой. В том числе и заика. И что он может на глазах у всех начать говорить, не заикаясь. А заика к тому времени уже всякую надежду потерял. Она возвращала ему надежду. Потому что ведь и он когда-то был не заикой.
Начиналось у всех по одной и той же причине. Что, как бы человек ни говорил - его одергивали и все время поправляли. Всегда находился кто-нибудь, кто его поправлял. Кто криком, кто теорией. И человек пугался, начинал пристраиваться к кому-то бездушному. Начинал заикаться, начинал не уметь произнести даже свое имя и фамилию. Потому что чересчур много правил для отдельного, человека. И душа его костенела. И вот эта прекрасная женщина-доктор говорила ему:
- Миленький, стисни низ живота, а верхнюю
часть (ну там, где сердце) освободи. Как тебя зовут?
И ошеломленный заика четко произносил свое имя и фамилию. А потом то же самое делал с другим заикой. Обучал тут же, на глазах.
Женщина говорила:
- Человек может все!
И это подтверждалось наглядно.Это было какчудо. Чудо любви и освобождения. От идиотских правил, душегубных правил, скопившихся в цивилизации. А то ведь заиками становились все умные и честные, которые хотели выполнить все правила. Но это было сделать невозможно. Тогда они наглядно, на глазах друг у друга, посылали правила… посылали их все. Как можно подальше. И начинали говорить.
Потому что человек может все!
И я это видел сам. И потому все понял. Потому что был уже к этому готов. И понял, что потому вся эта сегодняшняя эстрада, против которой я так негодовал,- это самостоятельная попытка излечиться от заикания. Потому что, как ни сыграй - все как-нибудь, да не по правилам, все что-нибудь не так. И среди своры нападающих был и мой лай, увы, мой лай, лай моих претензий. Потому что они ни на кого не походили, ни на одно из правил, даже на мои. И им, чтобы перестать заикаться, нужно было прежде всего послать их… Они это и делали.
Прислушиваться к себе и совершать новинки и музыкальные открытия они будут потом. Сначала надо было перестать заикаться.
Вспомнил, как зовут прекрасную женщину-доктора. Случайно вспомнил. По-живому. Ее зовут Юлия Борисовна Некрасова.
Люди начинают заикаться, потому что начинают говорить не то, что думают, и привыкают к этому, потому 41*0, что бы они ни говорили, всегда идет одергивание и попрек: «Не так, не так, не так… не то, не то…» Чего же удивляться после этого? Заиканию? Сначала надо наладить нормальную речь.
Окрыленный успехом, я начал искать более целенаправленно. Женщины и дети, женщины и дети… Если первая находка пришла от лица Тони, то вторую я мог ожидать от своего грандиозного собственного сына. А от кого же еще? И я удвоил внимание.
Он по рождению мальчик, значит, в перспективе будущий мужчина, и отличается он от будущих мужчин, в том числе от меня, только одним - ему пять лет, с половиной. Значит, все идеи мужские у него первичные, а не переученные взрослыми поправками, хотя он иногда уже и заикается. Значит, влиять начало и на него. Надо было торопиться.
Сейчас в своем лучшем виде он такой «лихой, молоденький и голенький». И уже маме велел «не вникиваться». Поскольку он будущий мужчина, он круглые сутки сражается. Как просыпается, так и начинает сражаться. И я ему не мешаю и даже покупаю пластмассовых воинов. У него их целая армия. Есть и пираты.
- А зачем тебе пираты? - я спрашиваю.-
Они же людей резали. Ты тоже хочешь людей резать?
• - Нет,- говорит он,- я же понарошку.
И вижу, что он тоже «не вникивается». Понарошку - это значит спорт, самое распространенное мужское занятие. И тоже незаметное, как воздух. Так его много. Но меня это уже не смущало.
И вот однажды… О, это великое «однажды»! Неужели никто не замечает, что все живое бывает только однажды, дважды не бывает ничего. Дважды, трижды бывает только в машине. А в жизни - только однажды.
И вот однажды сын приходит и говорит:
Папулечка! Папулечка!
Ну, чего? - спрашиваю.
Я игру придумал.
Какую же? - поинтересовался я.
футбол! - говорит он.
Ну, футбол не ты придумал…- говорю, по
тому что знал твердо, что футбол придумал не он.
Но сын сказал:
Я другой футбол придумал.
Какой? - спрашиваю.
Надо каждой команде дать по мячу…
Чего?…- говорю.- Чего?
И каждая команда будет забивать мяч в
свои ворота.
- Ну и где ж соревнование? - спрашиваю.
Но судьба меня помиловала, и я не успел про
пустить открытие.
Нет, вы представляете?! Выходят две команды на футбольное поле, у каждой свой мяч, и они начинают забивать мяч в свои ворота. Мы - в свои, они - в свои. И сколько я потом ни проверял эту идею, я видел почти ее универсальность, и не мог придумать, как этой идеей воспользоваться в корыстных целях.
А что? А что? Тут что-то было! Во всяком случае, запахло проколом, запахло проколом всей дьявольской системе. А как пахнет прокол? Так и пахнет! Злым духом. То есть магазин стал очевидно пованивать.
И тут я впервые неизвестно чему обрадовался. И больше всего меня обрадовало, что я обрадовался неизвестно чему. А тут еще случайно приходит сын и говорит:
- Папа, а что больше: небоскреб или египетская пирамида?
Я смутно помнил, что› кажется, небоскреб. И говорю:
Небоскреб не больше, а выше. Но уж что
наверняка выше, и я знаю это точно, так это Останкинская телебашня. Она - 550 метров.
Ого! - говорит сын.
Ну да, она больше чем полкилометра.
А сам думаю: «Она ведь не только этим больше. Уже небоскреб отличается от пирамиды тем, что в небоскребе живет куча народу, живого, а пирамида хранит одного сушеного покойника. А уж с телебашни идут передачи для миллионов живых людей».
Передачи эти, правда, так себе. Но это уж не вина тех, кто слушает, а вина тех, кто эти передачи изготовляет. И миллионы живых людей вынуждены слушать разнообразную музыку, которая отличается друг от друга только подробностями заикания. Вынуждены слушать «Соло для кильки в томате» и вникать в стиль «Сервелат». Или вникать в лекции, в которых людское неумение жить друг с другом цивилизованно объявляют духовной жизнью.
Но радость не проходила. И я вдруг понял, почему.
Заканчивалась «Утренняя почта», в которой было много шелупони и вторсырья, но была прекрасная лекция искусствоведа, над которым смеялись. Лекция фактически не отличалась ничем от любой искусствоведческой лекции, но была глупа настолько, что это было уже видно.
И вдруг последним номером пошла настоящая песня. Было видно, что она настоящая. Было слышно, что она настоящая. Хотя ни одного слова понять было нельзя, потому что ее пели на голландском, кажется, языке. Но песня была лихая, минорная, окраинная. И было понятно, что песня живет. И ни хрена с ней не сделаешь. Женщины за певицей делали какие-то движения распахивающимися платьями и показывали свои невероятно длинные ноги, но это не имело ни малейшего значения. Потому что все перекрывала песня. В ней была энергия, ритм, минор отчетливый. И лихость, равная лихости купринского «Гамбринуса». И душа разговаривала с многомиллионной душой.
Посмотри, какие ноги…- сказала жена, же
лая сделать мне приятное, зная, что я этим делом
увлекаюсь.
Какие ноги! - закричал я.- Какие,к чертовой матери, ноги! Ты слышишь песню?!
Только не плачь,- сказал сын, который за
метил, что я реву только от радости, а на остальное
плюю.
Но все равно, это его беспокоило.
- Сынок, я не вникиваюсь, не бойся, не вни-
киваюсь, я просто радуюсь.
И тут у меня впервые зародилось сомнение в отношении самой лекции о конце света лет через сорок. Лекции, в атмосфере которой я жил все это время. И сомнение зародилось именно потому, что лекция была научной. Нет, я не сомневался, или почти не сомневался, в наблюдениях, на которых лекция основывала свои выводы, в эмпирических фактах, диструкции биосферы и человека. Я засомневался в ее выводах, и сомнения для этого давала сама лекция. И в этой переоценке меня мощно поддерживал «Закон Случайности», живой случайности, которую вычислить было нельзя, поскольку она живая.
Вот вам два примера.
Один из прежней жизни, другой - из сегодняшней. Я слышал много версий о гибели Эрнста Тельмана. Какая из них правильная, я не знаю. Я не историк. Но одну версию о том, почему не удалось спасти Эрнста Тельмана, я сам читал в послевоенном «Огоньке».
Была целая организация, которая готовила его побег из тюрьмы. Кажется, из Моабита. Все было продумано. Все было рассчитано. Все буквально. А бегство сорвалось. Знаете, почему? Потому что кто-то, чтобы не заскрипел замок от ключа и дверь камеры открылась бы тихо, пипеткой залил в замок подсолнечное масло. И капля подсолнечного масла вытекла из скважины, и проходящий мимо охранник, заметив эту каплю, ничего не сказал, а прошел к сигналу тревоги. Поднял тревогу. Побег сорвался. Вот так!
Можно было эту каплю предусмотреть, а темболее предусмотреть, что капля вытечет из скважины? Нет, этого вычислить было нельзя. Но это случилось.
И второй случай. Передали, что запущен на орбиту модуль, который должен был состыковаться с космической станцией. Все было высчитано, сами понимаете… Компьютерный век! И баллистика, и всякое такое… А через день передали, что стыковка отменяется, и модуль снова запущен на стыковку. Чего же не рассчитали? И вот модуль состыковался, но неплотно. Образовалась щель, и космонавтам пришлось выйти наружу, глазами посмотреть - что же там произошло? Что же оказалось? Оказалось, что между модулем и станцией застрял кусок какой-то материи.
Можно ли было рассчитать появление этой тряпки? Нет. Потому что появление этой тряпки было живой случайностью, и кто-то был виноват. А когда тряпку выдернули в космосе, то модуль благополучно притянулся, и щель пропала…
Я смутно почувствовал, что в этой лекции, в атмосфере которой я жил все это время, есть какая-то щель, и, значит, надо было искать тряпку или каплю масла в самой лекции.
А время шло, и киногруппа обрастала нужными ей кинопомощниками, и к одному я особенно присматривался, потому что он был похож на Апостола. Свела нас - ну конечно же - песня. Пел ее покойный Бернес. Песня про то, как солдат вернулся с фронта и пришел на могилу жены своей Прасковьи. И солдат на могиле своей жены справлял поминки. Солдат, который «пришел к тебе, Прасковья, и три державы покорил. И там солдат пил из кружки вино и горе - пополам»…
И мы с ним сошлись на этой песне и понимали, что хлюпаем носами не от горя, а от радости, что сказаны такие вот слова. И мы с ним часто встречались и пили. Из кружки. Вино и горе пополам. И звучала на всю квартиру «Прасковья». И жена моя негодовала. Совершенно справедливо.
И вот сегодня шла передача последних известий, в которых сообщалось, что на аукционе продана картина Ван Гога «Подсолнухи» кому-то в частные руки за 36 миллионов долларов. Ну, в общем пьяный бред. Особенно было интересно это слушать, когда у меня наступила переоценка ценностей - денежных, во всяком случае, толчок к которой дал ансамбль «Кукуруза», и история с контрабасами - 4 рубля пара.
И тут ко мне пришла в голову мысль.
Вот она. Если вся наша планета вместе с биосферой и многими другими сферами и с человеком, живущим в ней, явилась результатом милли-онолетнего творчества всей остальной Вселенной, то я подумал: «Если человек почти допрыгался до разрушения этой биосферы, после которой вся живность на Земле может однажды не проснуться, даже без всяких атомных бомб, то я понял, что уж если миллионы лет творчества всей Вселенной привели к созданию меня, удивительного и необыкновенного человека, который уже протрезвел и выучился ходить на задних ногах, то паника насчет антропогенного разрушения Вселенной - предусмотрительность, потому что творчество - это творчество. Его не вычислишь. И неизвестно, что придумают люди, которые к этому способны и для этого приспособлены законом живой случайности…»
Вообще надо сказать, что к вычислениям я отношусь сдержанно. Нет, конечно, все неживое, аппаратурное вычислению, конечно, поддается. Но вот как дело доходит до вычисления времени, начинаются разночтения. Потому что никто еще не доказал, что время неживое. А вдруг одна сторона времени именно в том и состоит, что она живая реальность. И вот уже Эйнштейн доказал, что время относительно. Относительно чего? Относительно какой-то другой реальности?
У нас дома два будильника - у меня и у жены. Вот сын приходит и говорит, что мамин будильник лучше. Я говорю: «Чем?» А сын говорит: «Он быстрее ходит».
Для нормального вычислителя «быстрей» - это просто мамин будильник торопится, спешит и, значит, неправильный. А почему неправильный? Почему, собственно? Вот сын считает, что так лучше, когда часы спешат. И я не могу утверждать что прав я, а не он. Сомневаюсь, что и кто-нибудь другой может.
Просто мы с сыном измеряем разные стороны времени. Я измеряю его неживые признаки: ну, скажем, когда придет следующая электричка, потому что я знаю расписание. А она неживая, электричка. А сын измеряет живую сторону времени, всю заполненную непредсказуемыми живыми толчками случайности. По тем же часам сын изучает человеческий фактор, а я работаю с аппаратурой. Вот и получается смешно.
Мне уже стало хорошо жить. Надежда, надежда, реальная надежда.
Потому что если лекция права, то мы появились на свет как последствия миллионо- или миллиарднолетнего творческого акта всей Вселенной, и у нее хватило на это пороха. Да, это обнадеживало. Но так как ко Вселенной принадлежал и я сам, живая пылинка Вселенной, то я и стал выбирать и думать, что же я могу предложить для того, чтобы это избавление случилось реально?
Из кого состояла Вселенная? Моя. По крайней мере, Вселенная этого романа? Из Тони, грандиозного сына, ну и еще нескольких человек. Я не помнил, сколько миллиардов людей населяют Землю. Неужели я хотел придумать способ их изменить, если миллиарднолетняя Вселенная сделала их такими, а не другими. Конечно, нет. Кто я такой, чтобы менять людей, если я слишком люблю тех, которые уже есть. Но я мог повлиять на их повадки. И пустить их энергию в мирных целях.
Пришел сын и сказал:
- Ты мне отдаешь последнюю конфету «Птичье молоко»? Чтобы попить с ней чай? Я с ней
никогда не пил чай.
Я говорю:
- Конечно.
Тогда я у тебя здесь полежу…
Спрашиваю:
А почему ты на диване не можешь полежать?
Он заявил:
Здесь уютней.
Я ему говорю:
Ты знаешь кто?
Кто? - спросил он.
Ты молодой нахал.
Почему? - справедливо спросил он.
Потому что ты пользуешься своим преимуществом. Ты знаешь, какое у тебя преимущество?
Какое?
То, что я люблю тебя. И ты мне не даешь
работать.
А ты скажи волшебное слово,- сказал он.
А-а-а, пожалуйста. Топай отсюда.
А он мне шепотом сказал:
Посиди здесь подольше…
И я вспомнил, что он меня предупреждал еще раньше:
- Если ты хочешь, чтобы я тебе не мешал работать, попроси мешать тебе работать. А я сделаю
наоборот…
Как же я мог забыть?
Очевидно, все люди делятся на тех, которых просят, а они делают наоборот, и на тех, которые делают, если их о чем-то попросишь. Сын был мужчина. И было похоже, что он сделает наоборот, если его о чем-нибудь попросишь. Я так и сказал. Сын встал и, деланно сгорбясь, ушел, чтобы не мешать мне работать. И я продолжал пересматривать ценности, одновременно вспоминая, а что я смогу предложить сам? Позитивного?
…И тут я вышел на балкон и увидел, что снег грязный, он был покрыт накопившейся копотью и явно таял.
А лично я мог предложить изготовление мясной пищи не из живых существ, умерших естественной смертью, и не из живых существ, специально разводимых и забиваемых на бойнях, а изготавливать мясную пищу из саморазвивающихся клеток, прямо в бочках, как грибы. Не все ли равно, из чего делать «каклеты»?
Еще я мог предложить фактический вечный двигатель, на который в реальной жизни никто не обратил внимание, но его чертеж и идею опубликовали в журнале «Студенческий меридиан». И начали поступать письма. Оказалось, что идея теплового насоса, как его называли, не моя и не нова - и хрен с ней, чья она, лишь был бы он осуществлен. И ссылались на патенты и профессора, который этим занимается.
Еще остались следы индейской цивилизации: кукуруза, картошка и помидоры,- фактически все огородные плоды, и, значит, вставал вопрос о способе приготовления земли, которую теперь пахали чуть ли не танками, потому что основной злак были пшеница и рожь, а огородные культуры индейцами возделывались при помощи заостренной палки. И я уже придумал барабан с длинными шипами, который надо было катить по полю. И полые шипы, заменяя палку, втыкали бы в нетронутую землю зерна огородных культур. Это было кое-что. А остальное должны были сделать другие.
И тут пришла Тоня, окрыленная своим успехом в эстрадной музыке.
- Слушай,- говорит она,- приятель моего мужа, ученый человек, сказал мне, что все персонажи в твоих книжках - выдуманные, и что это ты сам и есть. Это правда?
Наоборот,- возразил я.- Литература -
это правда, высказанная под видом брехни.
Зачем так? Так сложно? - спросила она.
А как? Как по-другому с жульем разговаривать? Которое заперлось в магазине на воровство?
Ваще-то так…- сказала она.- Я вот читала твой роман про Сапожникова. Убедительно.
Вот это главное,- сказал я.
Там сказано, что рак можно лечить резонансом…
Чего-чего? - спросил я.
Или я неправильно говорю?
Правильно,- сказал я.- Откуда ты знаешь
слова?
Сегодня все знают все слова.
Тоже правильно. А на хрена тебе читать
книжки?
Для самообразования,- сказала она.- Я
подковываюсь.
Тоня,- говорю,- а ты способна позволить,
чтоб тебя обворовали?
Если соображу, то неспособна.
А если оттого, что тебя обворуют, будет
спасена куча людей? И дети?
Она посмотрела на моего сына, подумала и сказала:
Ващё-то это дело другое…
Вот и я-так думаю,- говорю.- Вообще-то
это нестрашно,- говорю.- Даже Америку, и ту
украли.
Как это?
Ее открыл Колумб, а назвали Америкой по
имени Америго Веспуччи.
Я не знала,- сказала Тоня.
Ну мало ли…- сказал я.
А куда ты клонишь?
Сейчас скажу…- И я приосанился. Так я
лучше выглядел. Прическа, правда, была не то
«нас бомбили - я спасался», не то «без слез не
взглянешь», но так утверждала моя жена, а я ей
не верил в этом вопросе.
Тоня,- я говорю,- знаешь, почему теперь
нет такой болезни, как оспа?
Знаю,- отвечает,- так ведь прививки…
Ну правильно, а кто их изобрел?
- А мне почем знать?
. А я говорю:
Считается, что их изобрел английский врач
Дженнер.
Ну и что?
А то, что он не изобрел, а взял наблюдение
одной бабки, которая заметила, что коровы, которые переболели оспой и остались живы, заражают
других коров, и те после этого не болеют вовсе.
У какой бабки? Как фамилия?
Фамилии история не сохранила.
Ну и что? - сказала Тоня.
История не сохранила, а люди перестали
болеть. Так что люди перестали болеть не от профессора Дженнера, а от безымянной бабки. Как
ты считаешь, кто кого облапошил?
Понятно,- сказала Тоня.- Не пойму, куда
ты клонишь.
Вот куда,- говорю.- Когда я додумался,
что рак, раковые клетки можно бить резонансом…
Так ведь не ты додумался, а Сапожников?…
А не все одно… Я разговаривал с онкологом.
Когда я растолковал ему что к чему, я увидел,
что он понял. Ну что, будете этим заниматься? -
спросил я. А он мне знаешь что ответил?
Нет…
Все правильно… Но наука пошла другим путем. И я ему говорю.- Какой путь… какой путь?
А вы что сами-то, застрахованы? А мать ваша застрахована? От рака? Он ничего не ответил и
перевел разговор,- и дальше говорю.- Тоня, ты
хотела бы спасти мир?
От эпидемии?
Не только от эпидемии. Достоевский утверждал, что мир спасет красота.
А что? - сказала Тоня.- Шикарно было бы.
Я почему-то верю, что теперь у тебя все
получится. А если твою фамилию никто не узнает?
А на хрена мне?
Тогда подкинь эту идею своему профессору.
Если он поверит- поверят и другие.
Почему?
Потому что он открытие припишет себе. Вот
поверят ли только… Сомневаюсь…
А не сомневайся! - сказала Тоня.- Сделаю
разрез повыше - поверят.
Тоня, тебе цены нет,- сказал я.
А я знаю,- сказала она.
Все сходилось. За исключением нескольких деталей все сходилось. Но окончательно все сошлось однажды на улице. Я встретил Апостола из киногруппы, который, как и я, любил песню о Прасковье.
Была весна. Снег в городе почти стаял. Зима кончалась, и на балконах и карнизах хлопотали необразованные воробьи, такие пушистые маленькие динозавры, которых тоже пытались истребить - хотя и не у нас - на основании научных методов своего времени, но вот они живы и подтверждают одно наблюдение, сделанное юмористом, что «редких животных записывают в Красную книгу, а часто встречающихся животных - в книгу о вкусной и здоровой пище».
Я увидел, что киноапостол идет хмурый. Я по интересовался - в чем дело? Он сказал, что Тоня меня «несет».
За что? - в свою очередь, спросил я.
Ей передали, что ты против того, чтоб она
играла роль в твоем сценарии.
Кто передал?
Да режиссер… Как его?…
Ефим Палихмахтер?
Ах ты Палихмахтер! - сказал Апостол.
Такой фамилии нет. Я ее выдумал. Я всегда
выдумываю, когда вспоминаю слово «степь».
Степь? - удивился он.
А-а-а! - говорю. И рассказал ему то, что
вы прочли. В самом начале. И я первый раз сказал
другому человеку то, что никому не рассказывал
про степь. Не рассказывал потому, что первый
раз, фактически только сейчас, додумался до того,
что же там было на самом деле, в этой степи. А
там был степняк на лошади, который смотрел на
эшелон. Потом приложил руку с висящей на ней
нагайкой к виску и умчался, как лодка по воде.
Сколько лет прошло, а я все думал, что бы это означало? И вот сейчас я сделал открытие.
Какое? - спросил Апостол.
Он хотел покрутить у виска пальцем, глядя
на чокнутый эшелон, но ему мешала висевшая на
руке нагайка.
Не может быть,- сказал Апостол.
Фома неверующий,- сказал я.- Впрочем,
это случалось и с апостолами.
Кстати,- поинтересовался он.- Как там
было у апостолов?
Апостола Фому прозвали неверующим за
то, что он не поверил своим глазам и вложил перс
ты свои в раны сошедшего с креста Иисуса.
А что? - сказал Апостол.- Сейчас проверим.
По улице шла Тоня, «модная девчонка», в зимней лохматой куртке и юбке, которая была макси, но имела сзади разрез до самого до «ура». В разрезе все время мелькали ее ноги. А рядом - муж Тони с возбужденными глазами. Когда Тоню спрашивали, кто ее муж, она отвечала: «Работник интеллектуального труда», потому что не знала, что это такое. Но поскольку и я не знаю, что это такое, то оставим все, как есть.
А знаете…- сказал работник интеллектуального труда.- А ведь я совершил великое открытие.
Какое? - живо поинтересовался я.
Я открыл, как лечить рак,- сказал он.
И я увидел его торжествующее лицо. Было понятно, кто рассказал ему об этом. Я было хотел сказать «работнику», что… Но меня волновала судьба открытия.
И у меня отлегло.
Все сходилось.
И я продолжил поиски универсального выхода из имеющейся цивилизации. Выхода такого, каким нельзя было бы воспользоваться в корыстных целях, во вред человеку.
Я бы еще долго занимался бы поисками иной цивилизации, и вообще - неизвестно, на что я надеялся. Цивилизация существует тысячи лет, а тут приходит один и хочет ее отменить. Эко!
На что же я надеялся? Я надеялся на то, что мне легче, чем остальному человечеству. Остальное человечество еще не знало про «закон случайности», а я уже знал. Я ждал случайности, основного закона живой жизни, потому что неживой жизни не бывает. Неживая только аппаратура и вытекающий из нее магазин. И представьте себе - дождался.
Я еще раньше, давным-давно, смутно чувствовал, что если я хочу узнать нечто важное, я должен приглядываться к женщинам и детям. К женщинам потому, что они детей родят, а к детям - потому что они у женщин родятся. Но попадались, правда, еще и мужчины. Но мужчиной был я сам, так мне, по крайней мере, казалось. И кроме того, мужчины, даже самые шустрые, все тоже вырастают из детей, то есть из тех людей, которые все осваивают по первому разу. Все сплошь гении, и их еще не перевоспитали во взрослые. Сына я знал. Я знал, что он «такой молоденький, лихой и голенький», и знал, что он приносит идеи, достойные удивления, но я не ожидал этого от Тони. Я не ожидал, что она еще способна выдумывать. Она открыла способ играть на арфе «чесом». Это сбивало меня с толку, хотя, казалось бы, я ничему не привык удивляться, вернее, привык ничему не удивляться.
Мне казалось, что в эстраде уже ничего нельзя придумать. Она вся покупная и продажная, давно уже не действует на душу, а только на уши, и каждое произведение эстрадное отличается от другого эстрадного произведения только своими децибелами. Одни децибелы медицински вредные, другие - все еще медицински терпимые. Вредные ведут к глухоте (после 90 децибел допустимых), а невредные - оставляют надежду что-то услышать.
Песни эстрадные отличаются друг от друга не словами, которых все равно нельзя услышать из-за шума, и слава богу, потому что, когда удается услышать слова, то не то чтобы непременно хотелось умереть, но возникало сожаление - зачем я родился? Но так думать было несправедливо, и я гнал эти мысли. Потому что допрыгаться до смерти, в этом было по крайней мере хоть что-то самодеятельное, зависящее от меня, но уж в своем рождении я был начисто неповинен.
Когда меня зачинали и я рождался, тут уж меня, как и всех других, ни о чем не спрашивали. И в том, что я родился, моей вины нет, как нет и заслуги. Хотя есть верование и, стало быть, теории на этот счет, что и тут я ошибаюсь, и что факт моего рождения есть последствия предыдущих моих смертей, хотя и в других обличиях. Так что на все есть свои теории.
Но меня останавливала мысль, которую однажды высказал мой сын моей супруге, когда она однажды разбушевалась, хотя для этого не было видимых и невидимых причин. Сын мой тогда ей сказал:
- Мама, ты, главное, не вникивайся.
И я решил «не вникиваться»!
Что же мне оставалось? Да почти ничего! Только ожидание. Но я сам себя стреножил.
И я все-таки дождался! И притом в той даже области, какой тоже не придавал значения, и не придавал значения именно в силу ее распространенности. Напрасно думают, что труднее всего разглядеть редкое и неожиданное. А все как раз наоборот. Когда его много, о нем не думают, оно как воздух. Его замечают, когда дышать нечем. Таежному жителю труднее заметить воздух, чем горожанину с асфальта. Это же ясно. Примелькалось.
Чего было больше всего в эфире? Конечно, эстрады. Многие так и считали, что хорошая жизнь - это когда много разной мануфактуры и много эстрады. Хотя от мануфактуры и эстрады хорошей жизни не прибавлялось, а прибавлялась только судорожная. Но это на чей вкус!
Как я мальчишкой любил джаз! Даже описать невозможно. Я честно в школе изучал утверждение, что джаз - это музыка для сытых. Пока однажды не сообразил - ну и что плохого? Что плохого, что люди сыты? Разве мы сами не к этому стремимся? Накормить всех, а не только богатых. А если сытые захотят слушать другую музыку - что в этом плохого? Формула «музыка для сытых» не то призывала нас всю дорогу быть голодными, не то обещала, что сытые и богатые - это одно и то же. Но в любом случае, какое отношение это имело к музыке и джазу?
Никакого! Как мог Горький не заметить, что это была музыка улицы? Это же слышно каждому. Она была ресторанная музыка, ну и что? Где ее было играть? Играют там, где платят. Раньше и за старинную музыку платили, за классику платили. А кто платил? Те же сытые. Но классика уже забыла, что она зародилась на улице. А джаз ей это напомнил.
Неужели было незаметно, что в музыку вошла улица? Голодная, негритянская улица! Которая пела и играла свою музыку. И напоминала каждому, откуда он произошел. И доходила именно до души.
А старинная европейская музыка, которую слушали в аккуратных залах, уже давно ни на что не влияла, кроме как на такие же аккуратные вздохи и чванные эстетские улыбки. Нет, джаз было другое. Джаз нес надежду на то, что улица не задавлена. А пока она не задавлена, все еще может образоваться. Потому что жив человек Адам со своими грехами. Тут даже этнография потихонечку приходила к выводу, что Адам был негр, черненький, абориген, из которого потом произошли все разноцветненькие и чванные.
Вот что такое был джаз, в котором не услышали протеста! Но потом и его купили. И стали джаз выпускать, как ширпотреб, как музыкальную мануфактуру. Но я не мог понять, что в сегодняшней эстраде видят те, которым она нравится? Потому что уж чего-чего, а новинки в нынешней эстраде не было начисто.
Сегодняшние металлисты (хеви-металл), эстрадные, которые разграбили все сегодняшние свалки вторсырья, а издавали музыку, которая была похожа на песни заик, и как раз, когда я так решил, я услышал… Естественно, случайно включил и услышал и увидел передачу о том, как лечат заик. Вот только тут до меня дошло.
Прекрасная милая женщина, доктор, нашласпособ лечить заик и показывала это наглядно, при всех. Она брала любого заику, а их там был целый зал, просила его выйти на эстраду и спрашивала, как его зовут. И несчастный человек что-то лепетал, заикаясь. И тогда доктор просила его поверить только в одно, только в одно, что человек может все. Любой. В том числе и заика. И что он может на глазах у всех начать говорить, не заикаясь. А заика к тому времени уже всякую надежду потерял. Она возвращала ему надежду. Потому что ведь и он когда-то был не заикой.
Начиналось у всех по одной и той же причине. Что, как бы человек ни говорил - его одергивали и все время поправляли. Всегда находился кто-нибудь, кто его поправлял. Кто криком, кто теорией. И человек пугался, начинал пристраиваться к кому-то бездушному. Начинал заикаться, начинал не уметь произнести даже свое имя и фамилию. Потому что чересчур много правил для отдельного, человека. И душа его костенела. И вот эта прекрасная женщина-доктор говорила ему:
- Миленький, стисни низ живота, а верхнюю
часть (ну там, где сердце) освободи. Как тебя зовут?
И ошеломленный заика четко произносил свое имя и фамилию. А потом то же самое делал с другим заикой. Обучал тут же, на глазах.
Женщина говорила:
- Человек может все!
И это подтверждалось наглядно.Это было какчудо. Чудо любви и освобождения. От идиотских правил, душегубных правил, скопившихся в цивилизации. А то ведь заиками становились все умные и честные, которые хотели выполнить все правила. Но это было сделать невозможно. Тогда они наглядно, на глазах друг у друга, посылали правила… посылали их все. Как можно подальше. И начинали говорить.
Потому что человек может все!
И я это видел сам. И потому все понял. Потому что был уже к этому готов. И понял, что потому вся эта сегодняшняя эстрада, против которой я так негодовал,- это самостоятельная попытка излечиться от заикания. Потому что, как ни сыграй - все как-нибудь, да не по правилам, все что-нибудь не так. И среди своры нападающих был и мой лай, увы, мой лай, лай моих претензий. Потому что они ни на кого не походили, ни на одно из правил, даже на мои. И им, чтобы перестать заикаться, нужно было прежде всего послать их… Они это и делали.
Прислушиваться к себе и совершать новинки и музыкальные открытия они будут потом. Сначала надо было перестать заикаться.
Вспомнил, как зовут прекрасную женщину-доктора. Случайно вспомнил. По-живому. Ее зовут Юлия Борисовна Некрасова.
Люди начинают заикаться, потому что начинают говорить не то, что думают, и привыкают к этому, потому 41*0, что бы они ни говорили, всегда идет одергивание и попрек: «Не так, не так, не так… не то, не то…» Чего же удивляться после этого? Заиканию? Сначала надо наладить нормальную речь.
Окрыленный успехом, я начал искать более целенаправленно. Женщины и дети, женщины и дети… Если первая находка пришла от лица Тони, то вторую я мог ожидать от своего грандиозного собственного сына. А от кого же еще? И я удвоил внимание.
Он по рождению мальчик, значит, в перспективе будущий мужчина, и отличается он от будущих мужчин, в том числе от меня, только одним - ему пять лет, с половиной. Значит, все идеи мужские у него первичные, а не переученные взрослыми поправками, хотя он иногда уже и заикается. Значит, влиять начало и на него. Надо было торопиться.
Сейчас в своем лучшем виде он такой «лихой, молоденький и голенький». И уже маме велел «не вникиваться». Поскольку он будущий мужчина, он круглые сутки сражается. Как просыпается, так и начинает сражаться. И я ему не мешаю и даже покупаю пластмассовых воинов. У него их целая армия. Есть и пираты.
- А зачем тебе пираты? - я спрашиваю.-
Они же людей резали. Ты тоже хочешь людей резать?
• - Нет,- говорит он,- я же понарошку.
И вижу, что он тоже «не вникивается». Понарошку - это значит спорт, самое распространенное мужское занятие. И тоже незаметное, как воздух. Так его много. Но меня это уже не смущало.
И вот однажды… О, это великое «однажды»! Неужели никто не замечает, что все живое бывает только однажды, дважды не бывает ничего. Дважды, трижды бывает только в машине. А в жизни - только однажды.
И вот однажды сын приходит и говорит:
Папулечка! Папулечка!
Ну, чего? - спрашиваю.
Я игру придумал.
Какую же? - поинтересовался я.
футбол! - говорит он.
Ну, футбол не ты придумал…- говорю, по
тому что знал твердо, что футбол придумал не он.
Но сын сказал:
Я другой футбол придумал.
Какой? - спрашиваю.
Надо каждой команде дать по мячу…
Чего?…- говорю.- Чего?
И каждая команда будет забивать мяч в
свои ворота.
- Ну и где ж соревнование? - спрашиваю.
Но судьба меня помиловала, и я не успел про
пустить открытие.
Нет, вы представляете?! Выходят две команды на футбольное поле, у каждой свой мяч, и они начинают забивать мяч в свои ворота. Мы - в свои, они - в свои. И сколько я потом ни проверял эту идею, я видел почти ее универсальность, и не мог придумать, как этой идеей воспользоваться в корыстных целях.
А что? А что? Тут что-то было! Во всяком случае, запахло проколом, запахло проколом всей дьявольской системе. А как пахнет прокол? Так и пахнет! Злым духом. То есть магазин стал очевидно пованивать.
И тут я впервые неизвестно чему обрадовался. И больше всего меня обрадовало, что я обрадовался неизвестно чему. А тут еще случайно приходит сын и говорит:
- Папа, а что больше: небоскреб или египетская пирамида?
Я смутно помнил, что› кажется, небоскреб. И говорю:
Небоскреб не больше, а выше. Но уж что
наверняка выше, и я знаю это точно, так это Останкинская телебашня. Она - 550 метров.
Ого! - говорит сын.
Ну да, она больше чем полкилометра.
А сам думаю: «Она ведь не только этим больше. Уже небоскреб отличается от пирамиды тем, что в небоскребе живет куча народу, живого, а пирамида хранит одного сушеного покойника. А уж с телебашни идут передачи для миллионов живых людей».
Передачи эти, правда, так себе. Но это уж не вина тех, кто слушает, а вина тех, кто эти передачи изготовляет. И миллионы живых людей вынуждены слушать разнообразную музыку, которая отличается друг от друга только подробностями заикания. Вынуждены слушать «Соло для кильки в томате» и вникать в стиль «Сервелат». Или вникать в лекции, в которых людское неумение жить друг с другом цивилизованно объявляют духовной жизнью.
Но радость не проходила. И я вдруг понял, почему.
Заканчивалась «Утренняя почта», в которой было много шелупони и вторсырья, но была прекрасная лекция искусствоведа, над которым смеялись. Лекция фактически не отличалась ничем от любой искусствоведческой лекции, но была глупа настолько, что это было уже видно.
И вдруг последним номером пошла настоящая песня. Было видно, что она настоящая. Было слышно, что она настоящая. Хотя ни одного слова понять было нельзя, потому что ее пели на голландском, кажется, языке. Но песня была лихая, минорная, окраинная. И было понятно, что песня живет. И ни хрена с ней не сделаешь. Женщины за певицей делали какие-то движения распахивающимися платьями и показывали свои невероятно длинные ноги, но это не имело ни малейшего значения. Потому что все перекрывала песня. В ней была энергия, ритм, минор отчетливый. И лихость, равная лихости купринского «Гамбринуса». И душа разговаривала с многомиллионной душой.
Посмотри, какие ноги…- сказала жена, же
лая сделать мне приятное, зная, что я этим делом
увлекаюсь.
Какие ноги! - закричал я.- Какие,к чертовой матери, ноги! Ты слышишь песню?!
Только не плачь,- сказал сын, который за
метил, что я реву только от радости, а на остальное
плюю.
Но все равно, это его беспокоило.
- Сынок, я не вникиваюсь, не бойся, не вни-
киваюсь, я просто радуюсь.
И тут у меня впервые зародилось сомнение в отношении самой лекции о конце света лет через сорок. Лекции, в атмосфере которой я жил все это время. И сомнение зародилось именно потому, что лекция была научной. Нет, я не сомневался, или почти не сомневался, в наблюдениях, на которых лекция основывала свои выводы, в эмпирических фактах, диструкции биосферы и человека. Я засомневался в ее выводах, и сомнения для этого давала сама лекция. И в этой переоценке меня мощно поддерживал «Закон Случайности», живой случайности, которую вычислить было нельзя, поскольку она живая.
Вот вам два примера.
Один из прежней жизни, другой - из сегодняшней. Я слышал много версий о гибели Эрнста Тельмана. Какая из них правильная, я не знаю. Я не историк. Но одну версию о том, почему не удалось спасти Эрнста Тельмана, я сам читал в послевоенном «Огоньке».
Была целая организация, которая готовила его побег из тюрьмы. Кажется, из Моабита. Все было продумано. Все было рассчитано. Все буквально. А бегство сорвалось. Знаете, почему? Потому что кто-то, чтобы не заскрипел замок от ключа и дверь камеры открылась бы тихо, пипеткой залил в замок подсолнечное масло. И капля подсолнечного масла вытекла из скважины, и проходящий мимо охранник, заметив эту каплю, ничего не сказал, а прошел к сигналу тревоги. Поднял тревогу. Побег сорвался. Вот так!
Можно было эту каплю предусмотреть, а темболее предусмотреть, что капля вытечет из скважины? Нет, этого вычислить было нельзя. Но это случилось.
И второй случай. Передали, что запущен на орбиту модуль, который должен был состыковаться с космической станцией. Все было высчитано, сами понимаете… Компьютерный век! И баллистика, и всякое такое… А через день передали, что стыковка отменяется, и модуль снова запущен на стыковку. Чего же не рассчитали? И вот модуль состыковался, но неплотно. Образовалась щель, и космонавтам пришлось выйти наружу, глазами посмотреть - что же там произошло? Что же оказалось? Оказалось, что между модулем и станцией застрял кусок какой-то материи.
Можно ли было рассчитать появление этой тряпки? Нет. Потому что появление этой тряпки было живой случайностью, и кто-то был виноват. А когда тряпку выдернули в космосе, то модуль благополучно притянулся, и щель пропала…
Я смутно почувствовал, что в этой лекции, в атмосфере которой я жил все это время, есть какая-то щель, и, значит, надо было искать тряпку или каплю масла в самой лекции.
А время шло, и киногруппа обрастала нужными ей кинопомощниками, и к одному я особенно присматривался, потому что он был похож на Апостола. Свела нас - ну конечно же - песня. Пел ее покойный Бернес. Песня про то, как солдат вернулся с фронта и пришел на могилу жены своей Прасковьи. И солдат на могиле своей жены справлял поминки. Солдат, который «пришел к тебе, Прасковья, и три державы покорил. И там солдат пил из кружки вино и горе - пополам»…
И мы с ним сошлись на этой песне и понимали, что хлюпаем носами не от горя, а от радости, что сказаны такие вот слова. И мы с ним часто встречались и пили. Из кружки. Вино и горе пополам. И звучала на всю квартиру «Прасковья». И жена моя негодовала. Совершенно справедливо.
И вот сегодня шла передача последних известий, в которых сообщалось, что на аукционе продана картина Ван Гога «Подсолнухи» кому-то в частные руки за 36 миллионов долларов. Ну, в общем пьяный бред. Особенно было интересно это слушать, когда у меня наступила переоценка ценностей - денежных, во всяком случае, толчок к которой дал ансамбль «Кукуруза», и история с контрабасами - 4 рубля пара.
И тут ко мне пришла в голову мысль.
Вот она. Если вся наша планета вместе с биосферой и многими другими сферами и с человеком, живущим в ней, явилась результатом милли-онолетнего творчества всей остальной Вселенной, то я подумал: «Если человек почти допрыгался до разрушения этой биосферы, после которой вся живность на Земле может однажды не проснуться, даже без всяких атомных бомб, то я понял, что уж если миллионы лет творчества всей Вселенной привели к созданию меня, удивительного и необыкновенного человека, который уже протрезвел и выучился ходить на задних ногах, то паника насчет антропогенного разрушения Вселенной - предусмотрительность, потому что творчество - это творчество. Его не вычислишь. И неизвестно, что придумают люди, которые к этому способны и для этого приспособлены законом живой случайности…»
Вообще надо сказать, что к вычислениям я отношусь сдержанно. Нет, конечно, все неживое, аппаратурное вычислению, конечно, поддается. Но вот как дело доходит до вычисления времени, начинаются разночтения. Потому что никто еще не доказал, что время неживое. А вдруг одна сторона времени именно в том и состоит, что она живая реальность. И вот уже Эйнштейн доказал, что время относительно. Относительно чего? Относительно какой-то другой реальности?
У нас дома два будильника - у меня и у жены. Вот сын приходит и говорит, что мамин будильник лучше. Я говорю: «Чем?» А сын говорит: «Он быстрее ходит».
Для нормального вычислителя «быстрей» - это просто мамин будильник торопится, спешит и, значит, неправильный. А почему неправильный? Почему, собственно? Вот сын считает, что так лучше, когда часы спешат. И я не могу утверждать что прав я, а не он. Сомневаюсь, что и кто-нибудь другой может.
Просто мы с сыном измеряем разные стороны времени. Я измеряю его неживые признаки: ну, скажем, когда придет следующая электричка, потому что я знаю расписание. А она неживая, электричка. А сын измеряет живую сторону времени, всю заполненную непредсказуемыми живыми толчками случайности. По тем же часам сын изучает человеческий фактор, а я работаю с аппаратурой. Вот и получается смешно.
Мне уже стало хорошо жить. Надежда, надежда, реальная надежда.
Потому что если лекция права, то мы появились на свет как последствия миллионо- или миллиарднолетнего творческого акта всей Вселенной, и у нее хватило на это пороха. Да, это обнадеживало. Но так как ко Вселенной принадлежал и я сам, живая пылинка Вселенной, то я и стал выбирать и думать, что же я могу предложить для того, чтобы это избавление случилось реально?
Из кого состояла Вселенная? Моя. По крайней мере, Вселенная этого романа? Из Тони, грандиозного сына, ну и еще нескольких человек. Я не помнил, сколько миллиардов людей населяют Землю. Неужели я хотел придумать способ их изменить, если миллиарднолетняя Вселенная сделала их такими, а не другими. Конечно, нет. Кто я такой, чтобы менять людей, если я слишком люблю тех, которые уже есть. Но я мог повлиять на их повадки. И пустить их энергию в мирных целях.
Пришел сын и сказал:
- Ты мне отдаешь последнюю конфету «Птичье молоко»? Чтобы попить с ней чай? Я с ней
никогда не пил чай.
Я говорю:
- Конечно.
Тогда я у тебя здесь полежу…
Спрашиваю:
А почему ты на диване не можешь полежать?
Он заявил:
Здесь уютней.
Я ему говорю:
Ты знаешь кто?
Кто? - спросил он.
Ты молодой нахал.
Почему? - справедливо спросил он.
Потому что ты пользуешься своим преимуществом. Ты знаешь, какое у тебя преимущество?
Какое?
То, что я люблю тебя. И ты мне не даешь
работать.
А ты скажи волшебное слово,- сказал он.
А-а-а, пожалуйста. Топай отсюда.
А он мне шепотом сказал:
Посиди здесь подольше…
И я вспомнил, что он меня предупреждал еще раньше:
- Если ты хочешь, чтобы я тебе не мешал работать, попроси мешать тебе работать. А я сделаю
наоборот…
Как же я мог забыть?
Очевидно, все люди делятся на тех, которых просят, а они делают наоборот, и на тех, которые делают, если их о чем-то попросишь. Сын был мужчина. И было похоже, что он сделает наоборот, если его о чем-нибудь попросишь. Я так и сказал. Сын встал и, деланно сгорбясь, ушел, чтобы не мешать мне работать. И я продолжал пересматривать ценности, одновременно вспоминая, а что я смогу предложить сам? Позитивного?
…И тут я вышел на балкон и увидел, что снег грязный, он был покрыт накопившейся копотью и явно таял.
А лично я мог предложить изготовление мясной пищи не из живых существ, умерших естественной смертью, и не из живых существ, специально разводимых и забиваемых на бойнях, а изготавливать мясную пищу из саморазвивающихся клеток, прямо в бочках, как грибы. Не все ли равно, из чего делать «каклеты»?
Еще я мог предложить фактический вечный двигатель, на который в реальной жизни никто не обратил внимание, но его чертеж и идею опубликовали в журнале «Студенческий меридиан». И начали поступать письма. Оказалось, что идея теплового насоса, как его называли, не моя и не нова - и хрен с ней, чья она, лишь был бы он осуществлен. И ссылались на патенты и профессора, который этим занимается.
Еще остались следы индейской цивилизации: кукуруза, картошка и помидоры,- фактически все огородные плоды, и, значит, вставал вопрос о способе приготовления земли, которую теперь пахали чуть ли не танками, потому что основной злак были пшеница и рожь, а огородные культуры индейцами возделывались при помощи заостренной палки. И я уже придумал барабан с длинными шипами, который надо было катить по полю. И полые шипы, заменяя палку, втыкали бы в нетронутую землю зерна огородных культур. Это было кое-что. А остальное должны были сделать другие.
И тут пришла Тоня, окрыленная своим успехом в эстрадной музыке.
- Слушай,- говорит она,- приятель моего мужа, ученый человек, сказал мне, что все персонажи в твоих книжках - выдуманные, и что это ты сам и есть. Это правда?
Наоборот,- возразил я.- Литература -
это правда, высказанная под видом брехни.
Зачем так? Так сложно? - спросила она.
А как? Как по-другому с жульем разговаривать? Которое заперлось в магазине на воровство?
Ваще-то так…- сказала она.- Я вот читала твой роман про Сапожникова. Убедительно.
Вот это главное,- сказал я.
Там сказано, что рак можно лечить резонансом…
Чего-чего? - спросил я.
Или я неправильно говорю?
Правильно,- сказал я.- Откуда ты знаешь
слова?
Сегодня все знают все слова.
Тоже правильно. А на хрена тебе читать
книжки?
Для самообразования,- сказала она.- Я
подковываюсь.
Тоня,- говорю,- а ты способна позволить,
чтоб тебя обворовали?
Если соображу, то неспособна.
А если оттого, что тебя обворуют, будет
спасена куча людей? И дети?
Она посмотрела на моего сына, подумала и сказала:
Ващё-то это дело другое…
Вот и я-так думаю,- говорю.- Вообще-то
это нестрашно,- говорю.- Даже Америку, и ту
украли.
Как это?
Ее открыл Колумб, а назвали Америкой по
имени Америго Веспуччи.
Я не знала,- сказала Тоня.
Ну мало ли…- сказал я.
А куда ты клонишь?
Сейчас скажу…- И я приосанился. Так я
лучше выглядел. Прическа, правда, была не то
«нас бомбили - я спасался», не то «без слез не
взглянешь», но так утверждала моя жена, а я ей
не верил в этом вопросе.
Тоня,- я говорю,- знаешь, почему теперь
нет такой болезни, как оспа?
Знаю,- отвечает,- так ведь прививки…
Ну правильно, а кто их изобрел?
- А мне почем знать?
. А я говорю:
Считается, что их изобрел английский врач
Дженнер.
Ну и что?
А то, что он не изобрел, а взял наблюдение
одной бабки, которая заметила, что коровы, которые переболели оспой и остались живы, заражают
других коров, и те после этого не болеют вовсе.
У какой бабки? Как фамилия?
Фамилии история не сохранила.
Ну и что? - сказала Тоня.
История не сохранила, а люди перестали
болеть. Так что люди перестали болеть не от профессора Дженнера, а от безымянной бабки. Как
ты считаешь, кто кого облапошил?
Понятно,- сказала Тоня.- Не пойму, куда
ты клонишь.
Вот куда,- говорю.- Когда я додумался,
что рак, раковые клетки можно бить резонансом…
Так ведь не ты додумался, а Сапожников?…
А не все одно… Я разговаривал с онкологом.
Когда я растолковал ему что к чему, я увидел,
что он понял. Ну что, будете этим заниматься? -
спросил я. А он мне знаешь что ответил?
Нет…
Все правильно… Но наука пошла другим путем. И я ему говорю.- Какой путь… какой путь?
А вы что сами-то, застрахованы? А мать ваша застрахована? От рака? Он ничего не ответил и
перевел разговор,- и дальше говорю.- Тоня, ты
хотела бы спасти мир?
От эпидемии?
Не только от эпидемии. Достоевский утверждал, что мир спасет красота.
А что? - сказала Тоня.- Шикарно было бы.
Я почему-то верю, что теперь у тебя все
получится. А если твою фамилию никто не узнает?
А на хрена мне?
Тогда подкинь эту идею своему профессору.
Если он поверит- поверят и другие.
Почему?
Потому что он открытие припишет себе. Вот
поверят ли только… Сомневаюсь…
А не сомневайся! - сказала Тоня.- Сделаю
разрез повыше - поверят.
Тоня, тебе цены нет,- сказал я.
А я знаю,- сказала она.
Все сходилось. За исключением нескольких деталей все сходилось. Но окончательно все сошлось однажды на улице. Я встретил Апостола из киногруппы, который, как и я, любил песню о Прасковье.
Была весна. Снег в городе почти стаял. Зима кончалась, и на балконах и карнизах хлопотали необразованные воробьи, такие пушистые маленькие динозавры, которых тоже пытались истребить - хотя и не у нас - на основании научных методов своего времени, но вот они живы и подтверждают одно наблюдение, сделанное юмористом, что «редких животных записывают в Красную книгу, а часто встречающихся животных - в книгу о вкусной и здоровой пище».
Я увидел, что киноапостол идет хмурый. Я по интересовался - в чем дело? Он сказал, что Тоня меня «несет».
За что? - в свою очередь, спросил я.
Ей передали, что ты против того, чтоб она
играла роль в твоем сценарии.
Кто передал?
Да режиссер… Как его?…
Ефим Палихмахтер?
Ах ты Палихмахтер! - сказал Апостол.
Такой фамилии нет. Я ее выдумал. Я всегда
выдумываю, когда вспоминаю слово «степь».
Степь? - удивился он.
А-а-а! - говорю. И рассказал ему то, что
вы прочли. В самом начале. И я первый раз сказал
другому человеку то, что никому не рассказывал
про степь. Не рассказывал потому, что первый
раз, фактически только сейчас, додумался до того,
что же там было на самом деле, в этой степи. А
там был степняк на лошади, который смотрел на
эшелон. Потом приложил руку с висящей на ней
нагайкой к виску и умчался, как лодка по воде.
Сколько лет прошло, а я все думал, что бы это означало? И вот сейчас я сделал открытие.
Какое? - спросил Апостол.
Он хотел покрутить у виска пальцем, глядя
на чокнутый эшелон, но ему мешала висевшая на
руке нагайка.
Не может быть,- сказал Апостол.
Фома неверующий,- сказал я.- Впрочем,
это случалось и с апостолами.
Кстати,- поинтересовался он.- Как там
было у апостолов?
Апостола Фому прозвали неверующим за
то, что он не поверил своим глазам и вложил перс
ты свои в раны сошедшего с креста Иисуса.
А что? - сказал Апостол.- Сейчас проверим.
По улице шла Тоня, «модная девчонка», в зимней лохматой куртке и юбке, которая была макси, но имела сзади разрез до самого до «ура». В разрезе все время мелькали ее ноги. А рядом - муж Тони с возбужденными глазами. Когда Тоню спрашивали, кто ее муж, она отвечала: «Работник интеллектуального труда», потому что не знала, что это такое. Но поскольку и я не знаю, что это такое, то оставим все, как есть.
А знаете…- сказал работник интеллектуального труда.- А ведь я совершил великое открытие.
Какое? - живо поинтересовался я.
Я открыл, как лечить рак,- сказал он.
И я увидел его торжествующее лицо. Было понятно, кто рассказал ему об этом. Я было хотел сказать «работнику», что… Но меня волновала судьба открытия.
И у меня отлегло.
Все сходилось.