Его срочно вызвали в Москву. Несколько дней после приезда он где-то болтался, потом пришел в институт. Не то триумфатором, не то подследственным — не поймешь. От него потребовали отчета, он написал толковый отчет, где объяснял, почему он попросил провести анализы, — потому что среди костей, которые он обнаружил неподалеку от моих старых раскопок, он нашел человеческий череп.


15. ПОСЛЕ ЭТОГО ЕГО УВОЛИЛИ


   Он привез этот череп.
   Череп был новенький и гладкий. И не какой-нибудь там череп питекантропа, хотя это тоже мало что меняло, а вполне современный череп, такой же, как, скажем, у меня, а может быть, еще современней, так как у него даже все зубы были целые, чего уже давно нельзя сказать обо мне. Череп настолько новенький, что пришлось немедленно провести такой же анализ, так как первая мысль у всех была — фальшивка. Провели анализ — 5 тысяч лет. Вот так.
   Все хорошо, не правда ли? Все очень плохо. В конце отчета было написано: «А еще при раскопках среди костей вымерших животных была обнаружена скульптура женщины необычайной красоты».
   — Какой женщины? — спросили мы ошеломленно. — Где она?
   — У меня дома, — сказал он. — Завтра принесу.
   — Подождем до завтра, — сказал директор.
   Я не стал ждать до завтра. У меня привычно похолодело где-то под ложечкой. Какая к черту женщина, о господи! Весь вечер я провисел на телефоне, пытаясь связаться с экспедицией. Ночью дали разговор.
   — Это я, — говорю я. — Да. Здравствуйте. Как дела?
   Дальний девчачий писк:
   — … Хорошо… Успешно…
   Посторонний голос:
   — Вы разговариваете?
   — Да, разговариваю.
   — Разговаривайте, разговаривайте, — дружелюбно сказал голос.
   — Да разговариваю же, разговариваю! — кричу я.
   — Что-нибудь случилось? — спрашивают оттуда. — Как отчет?
   — Отчет неплохой, — отвечаю. — Скажите, вы что-нибудь знаете насчет этой женщины? Где он ее нашел?
   — Она красавица, — пищат. — Вы ее видели? Ну, как она вам?..
   — Еще не знаю. Завтра увидим.
   — Вы разговариваете? — спрашивает голос.
   — Это вы разговариваете! — ору я. — А нам не даете!
   — Ваше время истекло, — говорит голос.
   — Алле! Алле!..
   Вот и вся информация.
   Назавтра все собрались у меня в отделе. Народу набилось столько, что столы составили к стенке один на другой, и на самом верху у потолка между торчащих вверх ножек в позе нимфы у ручья возлежал Паша Биденко. Он ничему не верил, пускал клубы дыма и смотрел на всех свысока буквально и переносно. В центре, стиснутый высоконаучной толпой, стоял шахматный столик, принесенный из комнаты отдыха. На нем возвышался фанерный ящик, какие употребляются для посылок. Из полуоткрытой крышки торчала вата. Стояла тишина. Только слышался противный скрежет гвоздей, которые клещами вытягивал Сода-солнце.
   Он снял крышку и погрузил две руки в пыльную вату.
   — Подержите ящик, — сказал он.
   Протянулись руки. Вцепились в ящик.
   Он вытащил бурый комок ваты и поставил его на мгновенно опустевший столик. Ящик уже плыл над головами в сторону двери и с грохотом вылетел в пустой коридор. Слой за слоем вата ложилась на стол и становилась все белей и белей, и вот уже она стала похожа на морскую пену, и вот уже все дышать перестали. И наверное, если бы не гул в ушах, можно было бы услышать мерный глухой стук одного большого сердца, когда остался последний, полупрозрачный, словно туман, слой ваты, даже не ваты, а тень ваты, и стали видны черты прекрасного лица с полузакрытыми глазами.
   Остановилось сердце. Руки сняли последнюю вуаль. Резко очерченная верхняя губа. Пухлая нижняя. Смуглый цвет старого золотистого дерева. Рот чуть-чуть улыбался. Немного похожа на Нефертити, но в другом роде. Скорее Аэлита. Остро взглянули глаза из-под наполовину опущенных век.
   Раздался грохот. Все вздрогнули, как от удара током. Ничего страшного. Это Паша Биденко свалился с потолка.
   У всех были потрясенные лица. Директор тяжело сглотнул. В плотной массе людей произошло какое-то движение. Это яростно проталкивался Паша Биденко.
   — … Анализ, — прохрипел он. — Не верю…
   — Запрещаю, — сказал директор и облизнул пересохшие губы.
   — Нет, — сказал Сода-солнце.
   Он взял клещи, быстрым движением отломил щепку у самого основания прекрасной шеи и подал ее Биденко.
   — Вы серый человек… вандал, — сказал директор бедному клоуну. — Идите вон.
   — Спасибо, ребята, — сказал Сода-солнце. — На самом деле спасибо.
   Он глубоко вздохнул, улыбнулся и стал протискиваться к выходу.
   Директор оттеснил всех от стола. Дрожащими руками он собирал вату и укутывал прекрасное лицо. Он растопырил локти, что-то квохтал и был похож на большую курицу. Всем было понятно, что так у него выражается окрыленность. Никто никогда не видал таким нашего директора.
   — Владимир Андреевич, — кудахтающим голосом сказал директор, — вызовите охрану… И чтобы ключ от сейфа… Сейф опечатаем.
   Если бы ему сейчас дать волю, он бы вызвал танки. Я медлил. Он посмотрел на меня с яростью.
   — И вы? — сказал директор. — Неужели и вы? Биденко простительно… Хотя не нужно быть специалистом, чтобы понять, что это такое.
   — Да… Не надо быть специалистом, — сказал я.
   И пошел выполнять распоряжение директора.
   Утром следующего дня Биденко, виновато улыбаясь, подтвердил:
   — Да… Те же самые 5 тысяч лет.
   Потом я позвонил этому клоуну.
   — Зачем вы это сделали? — спросил я печально.
   — Я пошутил, — сказал он.
   — Что мы скажем директору?
   — Правду, — сказал он.
   А правда была такова: фотографию этой женщины я видел у него еще во время войны.
   Меня только поразило, как быстро была выполнена скульптура. Ведь дерево-то было настоящее, древнее, значит, он нашел его в раскопках, значит, скульптура была сделана всего за те несколько дней после его возвращения, что он не являлся в институт. Но я знал, что его приятель Константин Якушев человек способный.
   Он надул всех и прежде всего себя. Можно смеяться над чванством, но нельзя смеяться над такими чувствами. Посмотрели бы вы на директора, когда я рассказал ему все, как есть. Он все время молчал, пока я рассказывал, а потом снял пенсне. И глаза у него были совсем детские.
   После этого Сода-солнце уволили.


16. «ПРИВЕТ СТАРЬЕВЩИКАМ!»


   А потом мы поехали в экспедицию без него, пробыли там все лето, нашли много интересного, быстренько свернули работы, и так получилось, что я отослал всех обратно и на месте большого лагеря остались в пустыне только я и Паша Биденко.
   После окончания работ и отъезда экспедиции, торопливого и печального, передо мной теперь уже неотвратимо встал вопрос: почему же я все-таки остался?
   Все опустело, только следы палаток, холодные звезды да ветер, пронизывающий все, пронзающий душу ветер. Да еще одинокая фигура Паши Биденко, которая маячит возле нашего многострадального вездехода, да еще тоненький писк приемника — мелодия джаза дико звучит на кладбище динозавров.
   И я подумал: тоненькая, еще очень тоненькая пленка отделяет нас от мира чудовищ.
   Сели батарейки, замолк приемник, и опять — только пустыня и коричневая пыль. А тут еще сами себе могилу роем. Хлопочем, стараемся понять человека, а он, этот человек, придумал бомбу, и она есть, что бы мы там ни говорили, и никуда не уйдешь от этого, будь она проклята. И если человечество не поймет само себя, ему один путь — в ископаемые. И через тысячи лет придут новые существа, и будут вскрывать костеносные пласты, и по нашим коричневым скелетам будут догадываться, почему погибли эти существа, внешне так не похожие на динозавров.
   Ну что ж. Если задача археологии — помочь человеку понять самого себя, то по крайней мере с одним человеком это случилось. Вернее, с двумя. Второй — это Биденко. А первый, конечно, я. Боюсь преувеличений, а то бы я сказал, что мало кто из нас остался прежним после этой экспедиции. Однако, зная, как много у меня самого было причин пересмотреть кое какие свои взгляды, я не могу свести к одной-единственной причине те изменения, которые произошли с участниками этой нелепо правдивой и потому фантастической истории. Ибо что такое фантастика, как не правда, доведенная до абсурда.
   Экспедицию можно было считать удавшейся. Найдено было много, и найдено было стоящее. И ни по каким законам, ни по каким нормативам нельзя было считать ее неудачной. Почему же тогда то иссушающее разочарование, которое ощущалось всеми участниками — от подсобных рабочих, впервые видевших чудовищные кости, до сдержанных квалифицированных исследователей, у которых презрение к дешевке и шумихе было признаком не только хорошего тона, но и глубоко осознанным принципом. Может быть, виною тому было то, что народ все подобрался талантливый, а талант в науке чрезвычайно трудно отделить от азарта. Может быть, всему виною был ветер.
   Ветер был изнуряющий. Почти сразу, как мы приехали, начались песчаные бури. Следуя наметкам предыдущей партии, мы нашли новые костеносные пласты, три так называемые «линзы» с костями динозавров хорошей сохранности, ржавые от пропитывавших их окислов железа. И хотя улов был богатый, правда, не совсем тот, о котором втайне мечтал каждый участник экспедиции, я даже подумывал о прекращении работ. Все из-за ветра. Но потом мы натолкнулись на эти древние заброшенные рудники, и экспедиция фактически ушла под землю. Только снаружи по ночам было худо. Палатки продувались холодом. До ближайшего источника были долгие томительные часы. Густая коричневая пыль, проникая в мельчайшие поры, забивала нос, сушила горло. Постоянные ветры, дувшие с чрезвычайной силой, несли не только песок, но и довольно крупные камни, разбивавшие стекла предохранительных очков. Ветер не прекращался ни днем, ни ночью. Одежда, постели и пища были обильно уснащены довольно крупным песком. И если бы не подземелья с их спасительной тишиной, работать было бы невозможно. Но надо рассказать не о том, чем эта экспедиция походила на обычную, а чем она от нее отличалась. А отличалась она темной неопределенной тоской и духом клоунады, который незримо витал над экспедицией.
   Такая печальная тишина и темнота царили в этих старых выработках, что хочешь не хочешь, а возникало настроение строгое и сосредоточенное. Этому настроению поддавались все: и молодые и старые. Вот строки из дневника Биденко: "Становится безразлично, день или ночь на поверхности. То проходишь по высоким очистным забоям, где гулко отдаются шаги и теряется свет фонаря, то ползешь, еле протискиваясь в узких сбойках, то карабкаешься по колодцам, восстающим на другой горизонт. Здесь переходишь на другой счет времени потому, что некоторые из этих рудников относятся еще к доисторическому времени, хотя есть и более новые. Они вырыты вдоль полосы пермских отложений, заключающих осадочные медные руды, так называемых меднистых песчаников. В одном из штреков, шедшем наклонно в землю под углом 35 — 40 градусов, я поскользнулся и, скатившись вниз, провалился в отвесный колодец, глубоко уходивший в бездонную черную темноту. По счастью, колодец был довольно узок, и я заклинился в нем до самых плеч, как пробка в бутылке. Потребовалось немало труда, чтобы высвободиться. И первое, что я увидел, когда выбрался на край колодца и посветил себе фонарем, была надпись на стене кровавыми буквами: «ПРИВЕТ СТАРЬЕВЩИКАМ!»


17. ПОЧЕМУ Я ОСТАЛСЯ?


   Так мы получили первую весточку от нашего дорогого, незабвенного.
   Кстати, о Вале Медведевой. С ней вообще было сложно. По крайней мере ей так казалось. Когда после истории с «таблетками творчества» мы отправили его в экспедицию, поехала и она. Помню, она пришла ко мне домой, и я ее даже не сразу узнал — я ее впервые видел по-современному накрашенной.
   — Владимир Андреевич, — сказала она голосом Комиссаржевской. — Я или поеду в экспедицию, или… или…
   — Или одно из двух, — сказал я, чтобы поддержать одесский колорит. — Валя… губная помада — откуда это у вас?
   — Из магазина «Ванда». Владимир Андреевич, вы меня не понимаете, — сказала она голосом Элеоноры Дузе и села в кресло, как на картине Серова.
   — Валюша, — сказал я. — Вы простая девочка. Зачем эта древняя патетика?
   — Я сама не своя, — сказала она голосом Сары Бернар.
   Я понял, что дело безнадежно, и отпустил ее в экспедицию.
   И вот теперь, когда Биденко нашел кровавую надпись, Валя поняла, куда девалась ее польская помада.
   Все было нескладно в этой нескладной экспедиции. И то, что нас послали проверить отчет клоуна, и то, что его уволили. Словно коричневая пыль, плавали неопределенные слухи вокруг нашей экспедиции, которой давно уже пора было возвращаться в Москву, а она с нелепым упорством продолжала искать неизвестно что. Об этой второй части наших затянувшихся поисков никогда не было написано ни одного отчета, а все затраты были списаны начальством, кажется, на культурные нужды. И что самое неприятное, кое-что просочилось в печать. Какой-то деятель напечатал в научно-популярном журнале заметку в разделе «Знаете ли вы?», в которой деловито сообщалось и о скульптуре, и о черепе, и о том, что могло послужить прототипом для понятия «дьявол». Последнее словечко не осталось незамеченным. Где-то появился фельетон, в котором слово «дьявол» обыгрывалось и так и этак и о нашей экспедиции говорилось с веселой пошлостью, а также, в частности, мимоходом лягалась вся археология и задавался вопрос: «А не пора ли финансовым органам поинтересоваться, куда идут народные денежки?»
   Можно было бы фельетонисту ответить просто: деньги в науке уходят на поиски истины. Но он бы этого не понял.
   В результате этой недостойной суеты мы получили приказ возвращаться. Дело приобретало неприятный оборот, а тут еще история с письмом…
   Когда мы прощались с этим проклятым клоуном, он дал мне запечатанный пакет с условием открыть его, когда мы найдем пресловутого дьявола, а он, видите ли, был уверен, что мы его найдем, и, более того, утверждал, будто знает, что именно мы найдем. Всем в экспедиции было известно про это письмо; никакого дьявола мы, конечно, не искали, а мы искали способ опровергнуть саму мысль о том, что можно заранее знать неизвестное. Все прекрасно помнили оскорбительную историю с «таблетками творчества», и теперь мы с упорством маньяков старались добыть доказательства того, что он не прав, что нет никакого особого способа мыслить, что он не мог, просто не имел права угадать, что именно мы найдем в этих подземельях. Потому что нам казалось тогда, что это единственная возможность нашего самоутверждения.
   И вот это письмо было кем-то вскрыто, и тем нарушены правила игры, и дана ему лишняя возможность посмеяться над нашей уверенностью в своей правоте. Было такое чувство, словно мы получили пощечину. Вторую пощечину мы получили, когда прочли то, что там было написано.
   «По моим предположениям, письмо будет вскрыто несколько раньше, чем вы найдете то, что должны найти, — писал он. — По моим предположениям, письмо должна вскрыть одна моя знакомая. Не обижайте ее — иногда невозможно удержаться, если ты еще совсем молодая особа. Говорят, то же самое случилось с Евой. Внутрь этого пакета я вкладываю второй — с отгадкой».
   Там действительно был второй пакет. Валя Медведева уехала в тот же вечер. В тот же вечер я распорядился сворачивать экспедицию.
   Он неплохо знал людей, вернее, людские слабости, но это еще не доказательство особого способа мыслить…
   Погрузка была проделана быстро и хмуро: Лагерная площадка опустела. Остались только я и Биденко, да вездеход, да еще приемник, да еще ночная пустыня с колючими звездами, которые, не мигая, смотрели на кладбище динозавров. И тогда я задал себе вопрос: почему я остался?


18. РАЗВЕ ЭТО СОБЕСЕДНИК?


   У меня такое ощущение, что я кому-то подрядился рассказать историю и даже увлекся, а потом вдруг потерял интерес и весь порох вышел. Надо заканчивать, а не хочется. Наверное, потому, что опять весна, а весна — это время, когда хочется уклониться от обязанностей. Весна — время, когда желания раздваиваются. Хочешь думать о будущем, а взгляд обращается в прошлое. Мы всегда переносим несбывшееся туда, где нас нет. Поэтому прошлое кажется лучше настоящего, а будущее — желанней. И мы то забегаем вперед, то пятимся назад, стараясь углядеть веселое лицо счастья. Воспоминания, воспоминания, щемящая, опасная сладость. Как будто сам себя списываешь в тираж.
   Я все помню. Я помню наш последний разговор с Сода-солнцем, и я помню истинную причину, из-за которой его изгнали. Она проста, эта причина. Я его предал. Никто этого не знает, даже он. Я единственный знаю. Потому что я единственный мог защитить его в самый тяжелый для него момент и не сделал этого. Никто не может меня обвинить. С любой точки зрения я поступил правильно. С любой точки зрения, кроме моей. Потому что он преподал нам хороший урок, этот клоун, которого меньше всего интересовала наука. Как, впрочем, и всякая другая деятельность, если она сама, эта деятельность, не могла дать ответа: а зачем она нужна для человечества? В том нашем последнем разговоре, в котором были поставлены все точки над "и", а потому стало ясно, что наши пути расходятся навсегда, я мог бы все исправить, если бы но жалкая попытка сохранить свое жалкое достоинство, как будто бы достоинство ученого не в том, чтобы доброжелательно рассмотреть новую идею, если она опрокидывает твою собственную.
   Уже после истории со злосчастной скульптурой и черепом, когда опять все спуталось и никто не знал, как с ним быть, я солнечным утром проходил по коридору и услышал его голос, гулко звучавший за полуоткрытой дверью. Я вошел. Он меня не заметил — стоял спиной. Солнце било в открытые окна. Седые от зноя верхушки лип застыли, как на молитве.
   Он был очень возбужден, и речь его походила на бормотанье. Однако, когда я вслушался, меня поразило, что он говорил четко, будто читал по написанному. Речь, как я понял, шла о логике. Он иногда сам задавал себе вопросы и сам же на них отвечал. Потом я увидел мечущийся по потолку солнечный зайчик, присмотрелся и понял, что он говорит в микрофон. Мягко вращались магнитофонные диски.
   — А как вы снимаете противоречие между логикой и внезапными открытиями? — спросил он сам себя.
   И тут же стал отвечать:
   — Логика — это мышление в пределах открытого. Это мышление задним числом. Это установление связей между известными фактами. Поэтому при столкновении с качественно неизвестным ей делать нечего. Вот самый безупречный логически пример. И самый неверный. Когда Коперник сказал, что Земля вращается вокруг Солнца, ему ответили: «Чушь. Если бы она мчалась в пространстве, то ветром бы облака относило в противоположную сторону». Логика безупречна. Чтобы ее опровергнуть, потребовалось открыть закон притяжения и доказать, что облака мчатся с Землей, как единая система, то есть предмет. Поэтому логические умозаключения годятся только для событий одного порядка. Для событий качественно новых логика не годится. Фактически вся логика сводится к утверждению, что «если это было, следовательно, это будет». Так давайте же применим этот главный закон к внезапным открытиям, и попытаемся найти их собственную логику, и не будем стараться навязать известное неизвестному, чтобы отрицать неисследованное. Факты говорят — внезапные открытия бывают. Заметьте — бывают, а не один раз были. Следовательно, они должны быть и впредь. Факты говорят — кпд их огромен. Логика говорит — следовательно, он и будет огромен. Так давайте же исследовать, чтобы найти способ использовать, а потом установим новую логику, чтобы предсказывать невероятное.
   Зайчики метались по потолку. Сода-солнце заклинал человека поверить в свое величие.
   Солнечный день за окном. Гипноз радости. В носу щекотало, будто выпил шипучего. Этот напиток назывался «Сода-солнце».
   Я вдруг подумал, что все это похоже на прощальную речь. Или, вернее, на интервью. Он интервьюировал сам себя, и тот, кто задавал вопросы, был не глупее того, кто отвечал. Только вопросы можно было предугадать, а ответы нет.
   — Как вы себе представляете такого рода мышление? — спросил он сам себя. — Это что же — знание априори или наитие свыше?
   — Механизм я себе представляю так, — ответил он. Мышление внезапностями, эвристическое — от слова «эврика», что это такое? Это следствие тоски. Тоска — это несформулированная цель. Но ведь несформулированная цель — это просто очень сложная потребность, к которой сразу и слов не подберешь. Но она есть. А ежели она есть, следовательно, она возникает по каким-то законам, которые ее вызвали. Но ведь наш мозг — это не только орган, который осознает законы, он еще и соответствует этим законам, построен по этим законам, вызван к жизни этими законами, создан этими законами. Когда наша потребность превышает какой-то порог, эти законы, вызвавшие глубинную потребность, сами отпечатываются в мозгу, как на фотопластинке, и тогда мы говорим — внезапное открытие. Я счастлив, что у Эйнштейна я нашел такое признание: «Открытие не является делом логического мышления, даже если конечный продукт связан с логической формой».
   Я был доволен, не смейтесь, даже почти счастлив. Я видел его серьезным, и об идеях его стоило подумать. Явно.
   Я шевельнулся. Скрипнула паркетина. Он быстро обернулся.
   — А… — сказал он спокойно. — Сейчас кончу.
   — Добрый день, — сказал я и кашлянул.
   — Если отбросить всякую клоунаду, чем вы интересуетесь на самом деле? — спросил он в микрофон. — Без дураков, понимаете?
   — Я занимаюсь соотношением творческого акта и обычного мышления, — ответил он.
   Он посмотрел в белесое от солнца небо и сказал:
   — У Шекспира есть выражение: понять — значит простить. Но не кажется ли вам, что понять — значит упростить?
   Он помолчал:
   — … И не только в том смысле упростить, что к абсолютной истине можно только стремиться, а еще и в том смысле, что тот, кто упрощает проблему, должен быть сложнее самой проблемы. Иначе он упростить-то упростит, но ничего не поймет, кроме своей фальшивой схемы. А потому, чтобы человеку понять самого себя, ему надо как-то стать сложней собственного мозга, вот ведь какая штука. А как это сделать, вы мне не подскажете? Мы вот наблюдаем поведение друг друга и свое и стараемся понять. Но ведь в наблюдении участвует наш мозг, а он упрощает все, что понимает. Ведь понять — значит простить, так мы договорились.
   Мне показалось, что он ждет ответа от магнитофона. Даже жутковато стало.
   — Но вот приходит акт творчества… — сказал он медленно. — … И его не уследить… И результаты его всегда неожиданны… Не означает ли это, что в этот момент наш мозг на мгновение становится сложней обычного?
   У меня шевельнулась догадка, от которой я сразу задохся. Но потом понял — чепуха.
   — Не означает ли это, что в момент творчества наш мозг и физиологически и энергетически сложнее нашего обычного мозга?.. — сказал он. — Как вы считаете?
   И выключил магнитофон.


19. — ВЕРИТЕ? — СПРОСИЛ ОН


   — Все. Пока, — сказал он и вытер лоб. — Потом надо будет еще сказать об Уоллесе, чтобы перейти к главному. А то все забывается.
   — При чем тут Уоллес? — спросил я.
   При чем тут Уоллес? Старая, тяжелая для науки история. Соратник Дарвина, который самостоятельно пришел к теории эволюции, а потом самостоятельно от нее отказался потому, что не смог ответить, откуда, с точки зрения эволюции, у человека человеческий мозг. В науке не любят вспоминать эту историю.
   Он сказал:
   — Если более сложный организм происходит от менее сложного, если приспособление к среде происходит за счет случайных изменений в организме, если случайные изменения могут дать только минимальное преимущество новому виду, если случайные изменения должны соответствовать новым условиям, чтобы вид сохранился, то для образования человеческого мозга не было у человека ни времени, ни условий, ни предшественников, ни, что самое главное, нужд. Откуда этот феномен, единственный в природе — мозг, не порожденный реальными нуждами эволюции?
   В науке не любят вспоминать эту историю потому, что и сейчас точного ответа на этот вопрос наука не знает.
   — Ну вот, все ясно, — сказал я. — Признаете вмешательство сверхъестественных сил. Как Уоллес. Приятно поговорить с культурным человеком.
   — Нет, — сказал он. — Не признаю. Я верю в эволюцию. Только вот Уоллес изучал самые отсталые племена — почти пещерных людей — и написал: «Оказалось, что умственные способности их намного превышают необходимость… то есть нехитрые способы добывания пищи… а их мозг мало чем уступает мозгу рядового члена наших научных обществ… Таким образом, природой создан инструмент, намного превосходящий нужды своего обладателя».