— Мама… — сказал он.


— …Ты помнишь, Мызин, какая у нас светлая комната была? — спросил Жигулин. — Первое солнце из-за домов прямо в окно лупит, сразу лупит.

— Как же не помню?

Гостей набралось порядочно. Жигулин своих привёл с семинара, приезжих. Уговорились — про дела ни слова, а всё равно взрывные работы, Гидрострой, траншеи.

— Откуда вы мне знакомы? — спросил Жигулин Валентину Михайловну.

— Не знаю… — улыбается она.


…Когда Жигулин испуганно сказал «мама!» и вошёл в пустую комнату, зарядка стала ещё громче. Потом туда вошли Алевтина Ивановна, потом огромный мужчина в майке, Мызин, который ухватил Жигулина за плечи, и прижал ктабуретке, и не давал ему вырваться, а в репродукторе что-то сломалось, и раздался вой, как будто бомба падала, потом тихий треск, и опять всё починилось, и снова — «вдох, выдох… вдох, выдох»…

Мама его умерла полмесяца назад, как раз когда он из части ехал с Дальнего Востока в Москву…


— Вы в Нуреке не бывали? — спросил её Жигулин.

— Нет, — улыбается она.


…Валя тихонько вышла из подъезда и вернулась на Страстной бульвар. Было тепло, сидеть можно было сколько угодно, а есть почти не хотелось. Валя заплакала. Она свою маму вспомнила, и как та перед смертью просила родниковой воды, а ведь была горожанка и родниковой воды никогда не видела, но, может быть, поэтому и просила перед смертью. А как это перед смертью? А как это вообще может быть — перед смертью? Солнце ушло за дома, наступил майский холод, и есть хочется. Это значит, и Жигулин умрёт, Саня? И я? Но ведь война уже кончилась! Она встала со скамьи и увидела, что Жигулин сидит рядом, а у ног его — чемодан. Потом подошёл Мызин и взял чемодан.

— Сутки отдохнёшь, — сказал он. — Идите есть. Потом к матери на кладбище съездим, попрощаешься.

И унёс чемодан.


— …А в Вилюе не бывали? Там завотделом кадров на вас похожа.

— Нет… Я врач.

— Врач? — обрадовался Жигулин. — Может быть, я вас в госпитале видел?

— Где?

— В Польше… Вы были в Польше?

— Нет… А вы там в госпитале лежали? — спросила она. Ей показалось, что он как-то даже засуетился.

— Немножко… — сказал он и увёл разговор в сторону.

И опять трёп. Расхорохорился совсем, развеселился. Выступает и выступает. И последний раз за вечер:

— Может быть, я вас в Гидрострое видел?

— А что это такое? — спросила она.

Ей всё было про него интересно.

— Это такая организация… Ну, не знаю, ужасно знакомое лицо… А почему вы так рано уходите?

— У меня у самой гости. Я вот Мызину помогла, а у меня у самой гости.

И ушла. Застолье стало громче и скучней.


…Они сидели рядом у пустого обеденного стола, и она боялась дышать. И он курил папиросы «Северная Пальмира», которые купил, ещё подъезжая к Москве. «Мама не знает, что я курю, шиковать так шиковать».

— Пойдём в загс, — сказал он. — Жениться.

Он ей объяснил. Завтра он уезжает. Ей жить негде — будет жить в его комнате. Иначе комната пропадёт. В Москву он вернётся неизвестно когда, а может, и никогда. Да и вообще теперь…

— Нет, — сказала она. — Ничего не нужно.

— А ничего и не нужно… Будет у тебя прописка. Это же фиктивный брак… Называется — фиктивный. Год пройдёт — от меня ни слуха ни духа — можешь разводиться… Слушай, выручи меня, живи… А то страшно как-то, что… в нашей комнате… чужие… где мама…

— Не стесняйтесь вы плакать… Не стесняйтесь… хуже так, — сказала она.

А он, хоть и стеснялся, теперь всё же заплакал. Ну, знаете, как мужики плачут? Кряхтят и скрипят, как будто шкаф перетаскивают…


— …Чего ты припёрся? — спросил Жигулин у Мызина, сидящего на краю дивана.

— Ты во сне рыдал как дитё, — сказал Мызин. — Вот я и проснулся.

— Это спьяну.

— Да ты и не пил ничего, я заметил.

— А кто эта женщина, которая тебе помогала?

— Доктор. Напротив живёт.

— Знаешь, на кого похожа?

— На кого?

— Помнишь, в сорок седьмом, когда мама умерла, я приехал с девчонкой?

— Ты обалдел? Я ж на твоей свадьбе гулял, забыл?

Молчание.

— Пять лет тебя ждала, идиота…

Жигулин поднялся и сказал:

— Врёшь… Почему же ты мне не написал?

— А куда?! — закричал Мызин. — Ты разве адрес прислал? С собаками тебя искать надо было?

— А потом? — спросил Жигулин.

— Потом наш дом сломали, она переехала.

— Куда?

— Не знаю! — закричал Мызин. — У неё своя жизнь, у тебя — своя… Жена, дети… Семья у тебя есть?

— Кто? — спросил Жигулин. — Ага… Когда взрывные работы заканчиваем, то все вместе фотографируемся… Я в центре при галстуке… У меня этих фотографий штук двадцать.

— Ты холостой, что ли?

— Ну.

— Тогда совсем дурак.

— Другой бы спорил… Я думаю, на кого она похожа, эта женщина, Валентина Михайловна. На ту девчонку она похожа, на жену мою однодневную.

— Опять ты дурак, — сказал Мызин.

— Почему?

— Это она и есть.

Жигулин засмеялся.

— Ладно, Мызин… Я уж как-нибудь себе сам жену найду… Не старайся…

— Смотри, а ведь не поверил.

— Не поверил.

— Ну ладно, — сказал Мызин. — Ты во всём прав.

И тоже засмеялся. Вот и поговорили.

Потом Жигулин услышал музыку из дома напротив и включил приёмник. Ему показалось, что это музыка из её окон. Он поискал волну и нашёл, и два приёмника заиграли в унисон. Потом там переменили волну, и Жигулин понял, что его испытывают. Он нашёл и эту волну. Сердце его бухало, как ему не полагается бухать. Там снова переменили волну, и теперь Утёсов пел старую песню о сердце, которому не хочется покоя. Жигулин заметался по шкале, потом догадался и кинулся из комнаты. Дверь в её квартире открыл мужчина в очках, с пластинкой в руках, с той самой…

— Валентина Михайловна скоро будет. Вы её гость?

— Я её гость.

— Входите.

— Я ошибся, — сказал Жигулин.

Он вернулся домой и запустил пластинку в угол. Потом собрал осколки и сунул под тахту.

Как он жил? Он не помнит, как жил. Как он работал? Он помнит, как он работал. Раньше работать и называлось — жить. Что-то перестал понимать Жигулин, сапёр-минёр, Жигулин Сан Саныч. И в таких тонких делах, как душевные, он оказался совершенно беспомощным. Если тебе оторвало ногу и вместо неё у тебя протез, имеешь ли ты право приехать к девушке, которую ты приобрёл на полустанке и на которой фиктивно женился, чтобы было ей где жить в Москве, потому что она москвичка? А почему ты не живёшь там же? Профессия такая, периферийная. А надо жить там, где для профессии лучше. А не из-за ноги ты не ехал? Из-за ноги. Из-за того, что хотел доказать себе и другим, что для такого орла, как Сан Саныч Жигулин, это ничего не меняет, не хотел приползать к женщине, перед которой появился спасителем-принцем немыслимым.


— …Кто принц-то, господи? Мальчика увидела, у которого в дом бомба попала, — сказала Валентина Михайловна. — Ладно, не хочет узнавать, не надо. Пусть едет с богом. В конце концов, мы и знакомы-то были сутки… Случай у нас редкий, а всё же случай. Сейчас мы раздумываем, а тогда лихие были очень. Отличный он, видимо, парень, всю страну объездил. Люблю, когда человек энтузиаст.

— Все не могут быть, — сказал женатый гость-сослуживец. — Кому-то надо и дома жить.

— А по-вашему, энтузиасты — это которые из дома удирают? — спросила Татьяна. — Тогда энтузиаст — это я. Правда, мама?

— Он же испугался, вот в чём правда-то. Взрывать не боится, а бормашины боится, вот и ходит беззубый. Что я, не знаю?

— Почему беззубый? — обалдело спросил женатый гость-сослуживец. — Он беззубый?

А ведь опять она права была, Валя Сорокина. А что особенного? За девятнадцать лет было время стать мудрой.


…А потом пошли в загс. Жигулин всех там уговорил. Ему уезжать завтра, мать умерла, жена в положении.

— Вы в положении? — спросила регистраторша Валю.

— Пятый месяц пошёл, — соврал Жигулин.

— Надо расписывать, — сказал зав.

— Молоденькие… — сказала регистраторша.

Потом Мызин ахал, и Алевтина его ахала и плакала, когда вечером свадьба состоялась — тихая, не то свадьба, не то поминки — вчетвером справили. Тортик маленький, коммерческий, водка пайковая и еда, которую Мызин из ресторана принёс.

— Я теперь ворую, — сказал Мызин. — Я теперь шеф-повар.

— А не воровать нельзя? — спросил Жигулин.

— Не пробовал, — сказал Мызин. — После работы мне заворачивают что осталось.

— А от чего осталось? — спросил Жигулин.

— Не знаю.

— Врёшь. Знаешь, — сказал Жигулин.

— Знаю.

— Больше не будешь воровать?

— Не буду!

— Никогда?

— Никогда!

— Не плачь.

— Я не плачу… А ты никогда не будешь воровать?

— Никогда!

— А пить?

— И пить!

— И курить?

— И курить!

— И будешь верным до гроба своей Алевтине?

— Навеки, до гробовой доски… А ты своей Вале… Спой песню отцову!

— Я забыл.

— Отцову песню забыл?!

— Нет!

— Тогда пой… Валентина, слушай, как твой муж песню отцову будет петь… Я его учил, а муж твой, Сан Саныч Жигулин, её не знал, не слыхал её от отца, муж твой, Сан Саныч Жигулин, потому что дружок мой, Санькин отец, на руках у меня помер в госпитале под Шяуляем. Вон куда нас занесло из-под Новороссийска.

— Не надо больше пить, — сказала Валя первые слова.

— Понимаю, — сказал Мызин. — Намёк ясен. Санька споёт, и мы уйдём. Весенние ночки короткие.

Валя опустила голову и стала думать о своём, и стала бояться предстоящего. Она не знала, что ничего из того, о чём она думала, ей не предстоит. А предстоит ей разлука со своим мужем, которая длится вот уже девятнадцать лет, а теперь он приехал не то больной, не то признаться не хочет, и надо ему про Татьяну рассказать, что она приёмыш из детского дома, и что был у Вали муж, но не сразу после отъезда Жигулина, а ровно через пять лет, и нерасписанный был, чтоб в комнату не прописывать, пять лет был, потом Валя сказала ему:

— А теперь уходи. Больше без любви не могу.

Это десять лет. А ещё девять лет лечила, лечила, лечила и Татьяну воспитывала. Ещё несколько мужчин было, но это так, это не помнится, это — когда уж очень невмоготу. А потом — всё, стоп. Опять почему-то стала думать о Саньке Жигулине, своём законном фиктивном муже, и стала ждать его почему-то, и почему-то во сне видеть, и томиться по нему душой и плотью. Тридцать семь лет бабе. Самая пора любви. Всё, что до этого, — детский лепет. А теперь он приехал — как вызванный. Облезлый и совсем не тот.


…И наступила она, их брачная ночь. Мызины ушли, Алевтина всплакнула на плече у молодой жены, заглянула ей в глаза восторженным взглядом и вышла торжественно. А они сидели на стульях на противоположных концах обеденного стола н ждали, когда у Мызиных замок щёлкнет. Потом они услышали мерное буханье и испуганно подняли глаза, и мысленно поговорили друг с другом.

— У вас здесь поезда близко проходят? — спросила она. — Стук-стук, стук-стук…

— Нет, а что… Нет, это не поезд… Это похоже на часовой механизм, как на мине… Ну да, факт… Мы идиоты, это…

— Я знаю… — сказала она.

Это кровь у них стучала в висках.

— Если я к тебе сейчас пристану, меня никто к ответственности не привлечёт. Я муж, — сказал он.

— Я знаю, — ответила она.

— Может быть, пристать?

— Как хочешь.

— А ты?

— Не знаю… Наверное, да…

Они бы ещё долго так молчали, но тут она скрипнула стулом, и он очнулся.

— Спать хочешь? — спросил он.

— Нет, — испуганно сказала она.

— Я тоже, — быстро сказал он. — Ну, что делать будем?

— Не знаю.

— Я утром уеду, — сказал Жигулин. — А ты здесь живи.

— Ладно.

— А ты строй университет, ладно?

— Ладно. Я в медсёстры пойду.

— За Мызиных держись. Они хорошие. Они с нами дружили… С Жигулиными… Теперь я один из всех Жигулиных остался.

— Нет, — сказала она. — Не один.

— Этот брак фиктивный.

— Нет, — сказала она. — Не фиктивный.

И тут с ними что-то случилось. Они вдруг кинулись друг к другу и стали целоваться как сумасшедшие.

— Ты меня любишь? — спросила она.

— Не пойму, — ответил он.

— Ты правдивый, — сказала она. — Это ужасно.

— Что же мне, врать?

— Это ещё хуже.

— Я тебе напишу, — сказал он.

— Конечно… Ты чего-то боишься?

— Сядь, — сказал он.

Они сели на свои стулья. Между ними стол. Как ринг.

— Раунд третий, — сказал он.

— Что? — спросила она.

— Ты хочешь, чтобы был дом?

— Да.

— Мама от этого умерла.

— Не понимаю, — сказала она.

— Мама меня ждала, — сказал он. — Сердце не выдержало.

— В войну все ждали.

— Война два года как кончилась.

— Я понимаю…

— Ну вот… А я всю жизнь буду взрывать. Это моя профессия. Я другого не могу и не буду. Всю жизнь, понимаешь?

— Нет.

— Сапёр ошибается один раз — слышала?

— Слышала.

— А мать и жена — тысячу раз. Как письмо задерживается — так им чудится взрыв. Понимаешь?

— Понимаю.

— Это нельзя вынести, нельзя выдержать.

— Можно.

— Ты дурашка, — сказал он. — Я тебе писать не буду. Я приеду, ладно?

— Ладно.

— И ещё — отец и мать купили две пластинки патефонные, одинаковые. Утёсов поёт. Представляешь, они умудрились их сохранить. Отцову пластинку Мызин из госпиталя привёз, представляешь? Города дыбом, а две пластинки сохранились… «Как много девушек хороших, как много ласковых имён, но лишь одна из них…» Давай возьмём по пластинке?

— Давай, — сказала она.


Господи, какая она была дура! Господи! Она ж ничего не понимала тогда! Он же мальчик был, он семьи боялся, он любви боялся, он её боялся, он себя боялся — он боялся, что всё навалится на него — домашнее, тёплое, скучное, а он живой остался, и перед ним мир огромный, где его встречают как короля и спасителя, сапёра-минера. Он, когда на проклятое своё поле идёт, должен про дом забыть, иначе страх, а страх — это смерть. А если он про дом забудет — дома смерть. Ведь это и в любой работе так, где работает энтузиаст, человек, который заполнен делом не для себя, а тут то же самое, только очень сильно выражено, чересчур сильно выражено — будь оно проклято, это чересчур! Всё плохо, что чересчур, бабушка говорила: «Чур меня, чур», — заклятье от беды, а чересчур — это и есть беда.


— Терпел, терпел, но всё же скажу: разочарован я, понял, — сказал Мызин. — Молчи… Всё я, конечно, понимаю. Жизнь для взрослых — мечтания для малолеток. А всё же на донышке было, а вдруг выгорит у них? А вдруг я тогда недаром на твоей свадьбе стаканы бил?.. Ведь чудо какое — двое встретились на земле.

— Не встретились, — сказал Жигулин.

— Врёшь! Встретились! Вот мы с твоим отцом больше не встретимся. Я с Алевтиной не встречусь… Отец твой с мамой тоже не встретились… А вы тогда встретились, да мимо проскочили с разгону… Я думал, может, у вас выгорит — возвернётся и моя молодость… «А молодость, — запел Мызин, — не вернётся, не вернётся вона…» Пришиб ты меня, Жигулин… Ладно, давай пой… которую я тебя учил.

— Я забыл, — сказал Жигулин.

— Забыл?! Отцову песню забыл?! Пой!

Жигулин запел. Остановился и сказал:

— Жизнь только начинается. — И закрыл глаза. А потом открыл глаза, заговорил, заплясал, запел — выступать начал. А потом замолчал на полуслове.

— Сапожники! — крикнула Татьяна. — Звук пропал.

Ну, запел Жигулин песню и спел её до конца. А когда кончил петь, сомлел, а потом и вовсе отключаться начал.

Жигулин любил, когда человек старше его. Он тогда… Ах, да мы про это уже писали…

— Ах, не надо было пить…

— Петь не надо было… — сказал Мызин.


Гости у Валентины Михайловны. Чистенько всё так и негромко. Музыку слушают вполслуха, обыкновенную, без воспоминаний и ассоциаций, складно так, и никакого надрыва.

— Картошки ещё подложить?.. Ешьте, пока горячая.

— Рассыпчатая. И селёдочки, пожалуйста. Что это вы весь вечер будто волнуетесь? Или это у меня такое впечатление?

— Нет, я действительно волнуюсь неизвестно почему, — отвечает Валентина Михайловна.

— Примите полтаблеточки седуксена, у вас есть?

— А грибочки вам не понравились?

— Чудные грибочки… Ну, ваше здоровье.

— Мама, у Мызиных свет погасили.

— Татьяна, иголка шипит на проигрывателе, не слышишь?

— Ну, по последней, да будем двигаться.

— Приходите ещё.

— Разрешите, Валентина Михайловна, я вас завтра навещу?

— Идём, идём, навещу… Пить надо меньше. Валя, вытри щеку, я тебя краской вымазала.

— Мама, а к ним «неотложка» подъехала.

— Ну почему непременно к ним? Подъехала к их подъезду, и всё. Всего доброго… Счастливо… Татьяна, сними трубку. Телефон звонит, не слышишь?

— Мама, тебя… Скорей…

— Алло, кто? Мызин, что с ним? Не петь, пить не надо было. Сейчас иду.

И трубку тихонько кладёт.

— Ну вот… наконец и понятно, почему я весь вечер сама не своя… Таня, спать. У меня вызов.

— Мам, я с тобой…

— Спать!

— Мам, а кто этот дядька?

— Если бы я сама это знала… — говорит Валентина Михайловна.


И бегом, вниз по лестнице, по гулкой, потом через пустой ночной плац между двумя корпусами, а они — как два парохода на реке, потом в подъезд — и квартира первого этажа, где Мызин беснуется неподвижно, и доктор укол делает, и Жигулин без сознания.

— Допрыгался Сан Саныч… — говорит Мызин.

— Он кто вам? — спрашивает её доктор. — Муж?

— Что вы… Он приезжий… Что вы прописали? У меня всё есть, я врач…

Вот эта песня:

Ты послушай, братишка,

Легенду одну.

Про Великий десант,

Про Большую войну.

Было двести друзей

У отца твоего.

А из них не осталось

Почти никого.

(Это медленно, мажорно-запевно, похоже на старые казацкие песни. А дальше ритм и темп песни меняются и становятся быстрыми и грозными.)

Были — ночь штормовая

И двести ребят.

Были — рёв дальнобойных

И разрывы гранат.

Были лютые ветры

И крики во мгле,

Двадцать два километра

По Малой земле.

Двадцать два километра

В тылу у врага,

Только волны кровавые

Бьют в берега.

Только смерть и металл,

Только кровь и песок,

Только потом просоленный

Хлеба кусок.

Сотня вымпелов с ходу

Врывается в порт.

Парни в чёрную воду

Шагают за борт.

Только залпов раскаты,

Да крики «ура!»,

Да хрипят на закате

Мои катера.

Это пламени вой

И осколочный визг.

Это новой России

Новороссийск.

Это в скалы Мысхако

Пришла тишина.

И запела морзянка,

Как в песне струна.

Восемь месяцев смертью

Хлестала война.

На кровавых тельняшках

Цветут ордена.

Подхватила их

Воинской славы река —

Рядового матроса

И члена ЦК.

Запевают ребята

Про крейсер «Варяг».

Бой уходит на запад.

Заплакал моряк.

Станет дочка невестой,

Мальчишка — бойцом,

Вспомнят песню они,

Что пропета отцом.

Шли дорогой рассвета,

Всё старое — прочь:

На кровавой планете

Кончается ночь.

Шли, не зная покоя,

От земли к небесам.

Вот сынок, что такое

Великий десант.

Тут Жигулин кончил неслышно петь песню, и открыл глаза, и увидел вдруг два женских лица на фоне матовой лампы.

— Татьяна, кто тебя пустил сюда?

— Там двери были открыты… Ну, мам, я же не маленькая…

Жигулину так хорошо стало, что он притворился, что спит, пусть ещё поговорят и побудут. А потом Мызин вошёл.

— На Татьяну не шуми, — сказал он. — Она лекарства притащила.

— Вот он подтвердит, — сказала Татьяна про Мызина.

— Спит. Пусть спит, — сказала Валя Сорокина и стала всех выталкивать, и оглядываться, и сама ушла.


Опять было утро. Потом вечер. Вечер отъезда. Зашли Толя и Чугунов из группы Жигулина, которые ехали с ним куда-то в очередные тартарары не то насыпать что-то, не то прокладывать. А какая нам с вами разница — что именно, не так ли?


— Всё-таки зашёл бы к ней, — сказал Мызин.

— Зачем? — спросил Жигулин.

— Ладно, замнём… — сказал Мызин и разговор поддержал. — Что строить будете?

— Мы не строим, — сказал Толя. — Строят после нас. Мы взрываем… Чугунов, книги на дно клади, на дно… Чугунов, ты книги от консервов можешь отличить?

— Могу, — сказал Чугунов.

— А сегодня обязательно уезжать? — спросил Мызин. — Санька ещё не оправился.

— В дороге оправлюсь.

— А то, может, на экскурсию сходим по Москве.

— Сань, а?

— Не пойду на экскурсию… Нога болит.

Жигулин вышел.

— А что у него с ногой? — спросил Мызин.

— Да так, — сказал Толя. — Боязливый он очень.

— Санька?

— Ну да. Такой трус, что своей собаки боится.

— Шутник ты, — сказал Мызин. — Я думал, ты всерьёз… А всё же, что с ногой у него?

— Да ничего особенного… Увидел по телевизору, как ансамбль пляшет, — прыгнул, хотел, как они, об стол ударился, ногу сломал.

— Скажи ты… А не хромает, — сказал Мызин.

— Протез хороший, вот и не хромает, — поднял голову Чугунов.

— Вот, стало быть, почему в баню не идёт, — сказал Мызин. — А я звал. Давно у него ноги нет?

— Не знали? Давно. В Польше, ещё году в сорок восьмом…


Был вечер.

Мызин позвонил Сорокиным:

— Татьяна, где мать? Звонил в поликлинику, говорят, ушла… Татьяна, давай к нам быстро, к Жигулину… Занимай его разговором как можешь долго… А я к вам бегу, мать дожидаться… Нужно, нужно. Быстрей иди, не задерживайся.

Пришла балетная Татьяна.

— Вы сегодня уезжаете? — спросила она Жигулина.

— Да.

— А зачем?

Как на это ответить! Жигулин прибирал комнату, собирался помаленьку.


…Любопытство, весёлая птица…

А без этого люди… жить не могут на свете…

— …Вы слушаете программу радиостанции «Юность». Отвечаем на письма школьников, которые спрашивают у нас совета, куда пойти учиться…

Это балетная Татьяна пришла к Жигулину и включила радио.

— …Мы сидели за обедом, и вдруг вошёл Пушкин с большой толстой папкой в руках… — по радио передавали воспоминания Керн.

— Вот так… — сказала Татьяна. — Я бы хотела сидеть за столом и чтобы вдруг вошёл Пушкин… Ничего себе?

— А что бы ты делала?

— Да уж не то, что эта Анна Керн!

— А всё же?

— Я бы всех вокруг него раскидала. А эта Керн даже не понимала, что в дверь вошёл Пушкин. Пушкин же?

— А ты бы поняла?

— Конечно!

— Враз?

— Ага.

— А как?

— Так ведь это же Пушкин! Мы по нему сочинения пишем!

— Ну-у, красотка, — сказал Жигулин. — Это тебе в школе растолковали, кто такой есть Пушкин. А кого ты сама открыла? Никого.

— Так ведь Пушкина нет.

Тоже правильно.

— А вдруг я Пушкин?

— Нет, — сказала Татьяна. — Вы не Пушкин. Пушкин не стал бы раздумывать, вернуться или нет, если бы любил.

Опять же правильно.

— Маме привет передавай.

— От кого?

— От мужа.

— Я так и знала… А почему вы уезжаете?

— Фирн… Знаешь такое слово? Это такой снег со льдом, — сказал Жигулин. — Я когда слышу это слово, сразу воображаю — вездеходы хрипят на поворотах… И снова работа как драка… Понимаешь? У меня такая профессия… Мне дома делать нечего.

— Понимаю.

— Ничего не понимаешь!.. Подрастёшь — приезжай с мамой в гости.

— А куда?

— А я напишу… Слушай, я тут пластинку раскокал, случайно. Выбрось куда-нибудь. А то Мызин рассердится… Ну, прощай.

— Надо присесть на дорогу.

— Некогда. Где-нибудь в скверике посижу.


Валя огляделась. Куда это она зашла? Это явно был переулок, где ещё не ступала нога человека. Никем ещё неоткрытый сегодняшний переулок.

Она остановилась посреди переулка. Полная женщина. Со спины её освещал луч солнца. Тень, улёгшаяся у её ног, говорила — закат.

— Нет!

Закат бил ей в спину, и переулок как щель и как труба, и на асфальте лежал учебник арифметики. Как после бомбёжки.

— Нет!

И она обернулась в сторону заката.

Теперь солнце било ей в глаза. Жакет она сняла и держала его, и белая кофточка её, розовая от заката, бившего ей в лицо, казалась совсем молодой, совсем юной кофточкой, кофточкой-подростком.

Когда она вернулась домой, Мызин, дождавшийся её, рассказал ей всё о Жигулине.

— Слушай… Я всё же узнал, что с Санькой.

— Не имеет значения.

— Имеет… Ногу ему оторвало… Ещё в сорок восьмом… В Польше…


Совсем в сумерки она разыскала его на Страстном.

— Видишь ли, какая штука… — сказал он нерешительно.

— Какая штука?.. Господи, достался мне слюнтяй… Бродит где-то, бродит, а я его разыскивай…

— Валя…

— Голову тебе оторвало, а не ногу… Пошли домой, у тебя есть дом… Хватит, набегался. Всю жизнь мою сломал… Идём, дочка ревёт дома. Имей в виду — ещё раз удерёшь, подам в суд на алименты, а на суде скажу, что ты меня лупил деревянной ногой… Сашенька, не могу больше… идём. Дочка нам не простит, если мы придём не вместе. Она должна верить, что хорошие концы всё-таки иногда бывают… Сашенька, идём.

Она взяла его чемодан, но он отнял.

— Ты с ума сошла, — сказал он. — Я сам.

Они встретились, граждане, они встретились. История в общем-то горькая, и мы могли бы остановиться именно здесь. Но мы имеем право заглянуть чуть дальше, туда, где, как сказано, история, смеясь, расстаётся со своим прошлым. Может быть, это и есть настоящий финал всего, что нас мучит.


Темно уже, но свет не зажигали.

В подъезде стоит Татьяна и некое долговязое существо, видимо, всё-таки мужского пола. Оно смотрит куда-то в сторону.

— Я никогда не выйду замуж, — говорит Татьяна, прерывая его размышления.

— Тихо, — сказал он.

— Я буду как мама…

— Целуются… — сказал он.

Таня оглянулась и увидела мать, которую целовал приезжий фиктивный муж, Жигулин Александр Александрович, явно выздоровевший от всех болезней.

Татьяна ойкнула и отступила за дверь.

Валя и Сан Саныч стали подниматься по лестнице.

— Вот здесь ты будешь жить, — сказала Валя. — Там, куда ты едешь, трамваи есть?

— Не знаю, а зачем тебе?

— Я, когда буду беременная, к тебе приеду и буду с передней площадки входить.

— Молчи… я с ума сойду…


…А то вот люди говорят: любовь, любовь, а сами женятся, как будто хотят от неё отделаться поживей. А дальше — чтоб в ногах не путалась и не отвлекала от деловых дел. А у этих двоих она была только впереди и освещала дорогу, хотя и казалось, что они её пропустили. Странные дела, верно? Подумайте сами: они успели в жизни почти всё, что было положено, потому что поменяли местами начало повести и финал, и там, где у одних только хоккей по телевизору и вопли: «Гол! Гол!», у них всё только начинается. История любви, нелепая по нынешним временам, но отлично сказано кем-то: «Они счастливы, а не мы». А теперь, кому не лень, может перечитать начало. Там не о Жигулине, там об энтузиастах, они не только надрываются, работаючи, они людей любят. Вот про что эта история, если по правде говорить. Конечно, читатель теперь сознательный и сам догадается, что к чему, но лучше уж сказать на всякий случай, верно? Благодарю за внимание.