У вас есть громадное преимущество, которое дает одним вам знание истины: вы не совершили преступления, не находитесь под судом и приглашены за приличную плату исследовать состояние моей психики. И потому я сумасшедший. А если бы сюда посадили вас, профессор Држембицкий, и меня пригласили бы наблюдать за вами, то сумасшедшим были бы вы, а я был бы важной птицей – экспертом, лгуном, который отличается от других лгунов только тем, что лжет не иначе как под присягой.
   Правда, вы никого не убивали, не совершали кражи ради кражи, и когда нанимаете извозчика, то обязательно выторговываете у него гривенник, что доказывает полное ваше душевное здоровье. Вы не сумасшедший. Но может случиться совсем неожиданная вещь…
   Вдруг завтра, сейчас, сию минуту, когда вы читаете эти строки, вам пришла ужасно глупая, но неосторожная мысль: а не сумасшедший ли и я? Кем вы будете тогда, г. профессор? Этакая глупая, вздорная мысль – ибо отчего вам сходить с ума? Но попробуйте прогнать ее. Вы пили молоко и думали, что оно цельное, пока кто-то не сказал, что оно смешано с водой. И кончено – нет более цельного молока.
   Вы сумасшедший. Не хотите ли проползти на четвереньках? Конечно, не хотите, ибо какой же здоровый человек захочет ползать! Ну, а все-таки? Не является ли у вас такого легонького желания, совсем легонького, совсем пустячного, над которым смеяться хочется, – соскользнуть со стула и немного, совсем немного, проползти? Конечно, не является, откуда ему явиться у здорового человека, который сейчас только пил чай и разговаривал с женой. Но не чувствуете ли вы ваших ног, хотя раньше вы их не чувствовали, и не кажется ли вам, что в коленах происходит что-то странное: тяжелое онемение борется с желанием согнуть колени, а потом… Ведь в самом деле, г. Држембицкий, разве кто-нибудь может вас удержать, если вы захотите крошечку проползти?
   Никто.
   Но погодите ползать. Вы еще нужны мне. Борьба моя еще не кончена.

Лист восьмой

   Одно из проявлений парадоксальности моей натуры: я очень люблю детей, совсем маленьких детей, когда они только что начинают лепетать и бывают похожи на всех маленьких животных: щенят, котят и змеенышей. Даже змеи в детстве бывают привлекательны. И нынешней осенью, в погожий солнечный день, мне довелось видеть такую картинку. Крохотная девочка в ватном пальтеце и капюшоне, из-под которого только и видны были розовые щечки и носик, хотела подойти к совсем уже крохотной собачонке на тонких ножках, с тоненькой мордочкой и трусливо зажатым между ногами хвостом. И вдруг ей стало страшно, она повернулась и, как маленький белый клубочек, покатилась к тут же стоявшей няньке и молча, без слез и крика, спрятала лицо у нее в коленах. А крохотная собачонка ласково моргала и пугливо поджимала хвост, и лицо няньки было такое доброе, простое.
   – Не бойся, – говорила нянька и улыбалась мне, и лицо у нее было такое доброе, простое.
   Не знаю почему, но мне часто вспоминалась эта девочка и на воле, когда я осуществлял план убийства Савелова, и здесь. Тогда же еще, при взгляде на эту милую группу под ясным осенним солнцем, у меня явилось странное чувство, как будто разгадка чего-то, и задуманное мною убийство показалось мне холодною ложью из какого-то другого, совсем особого мира. И то, что обе они, и девочка и собачонка, были такие маленькие и милые, и что они смешно боялись друг друга, и что солнце так тепло светило – все это было так просто и так полно кроткой и глубокой мудростью, будто здесь именно, в этой группе, заключается разгадка бытия. Такое было чувство. И я сказал себе: «Надо об этом как следует подумать», – но так и не подумал.
   А теперь я не помню, что же было тогда такое, и мучительно стараюсь понять, но не могу. И я не знаю, зачем я рассказал вам эту смешную, ненужную историйку, когда еще так много нужно мне рассказать серьезного и важного. Необходимо кончить.
   Оставим в покое мертвецов. Алексей убит, он давно уже начал разлагаться; его нет – черт с ним! В положении мертвецов есть кое-что приятное.
   Не будем говорить и о Татьяне Николаевне. Она несчастна, и я охотно присоединяюсь к общим сожалениям, но что значит это несчастье, все несчастья в мире в сравнении с тем, что переживаю сейчас я, д-р Керженцев! Мало ли жен на свете теряют любимых мужей, и мало ли они будут их терять. Оставим их – пусть плачут.
   Но вот тут, в этой голове…
   Вы понимаете, гг. эксперты, как это ужасно сложилось. Никого в мире не любил я, кроме себя, а в себе я любил не это гнусное тело, которое любят и пошляки, – я любил свою человеческую мысль, свою свободу. Я ничего не знал и не знаю выше своей мысли, я боготворил ее – и разве она не стоила этого? Разве, как исполин, не боролась она со всем миром и его заблуждениями? На вершину высокой горы взнесла она меня, и я видел, как глубоко внизу копошились людишки с их мелкими животными страстями, с их вечным страхом перед жизнью и смертью, с их церквами, обеднями и молебнами.
   Разве я не был и велик, и свободен, и счастлив? Как средневековый барон[6], засевший, словно в орлином гнезде, в своем неприступном замке, гордо и властно смотрит на лежащие внизу долины, – так непобедим и горд был я в своем замке, за этими черными костями. Царь над самим собой, я был царем и над миром.
   И мне изменили. Подло, коварно, как изменяют женщины, холопы и – мысли. Мой замок стал моей тюрьмой. В моем замке напали на меня враги. Где же спасение? В неприступности замка, в толщине его стен – моя гибель. Голос не проходит наружу. И кто сильный спасет меня? Никто. Ибо никого нет сильнее меня, а я – я и есть единственный враг моего «я».
   Подлая мысль изменила мне, тому, кто так верил в нее и ее любил. Она не стала хуже: та же светлая, острая, упругая, как рапира, но рукоять ее уж не в моей руке. И меня, ее творца, ее господина, она убивает с тем же тупым равнодушием, как я убивал ею других.
   Наступает ночь, и меня охватывает бешеный ужас. Я был тверд на земле, и крепко стояли на ней мои ноги, – а теперь я брошен в пустоту бесконечного пространства. Великое и грозное одиночество, когда я, тот, который живет, чувствует, мыслит, который так дорог и есть единственный, когда я так мал, бесконечно ничтожен и слаб и каждую секунду готов потухнуть. Зловещее одиночество, когда самого себя я составляю лишь ничтожную частицу, когда в самом себе я окружен и задушен угрюмо молчащими, таинственными врагами. Куда ни иду я – я всюду несу их с собою; одинокий в пустоте вселенной, и в самом себе не имею я друга. Безумное одиночество, когда я не знаю, кто я, одинокий, когда моими устами, моей мыслью, моим голосом говорят неведомые они.
   Так жить нельзя. А мир спокойно спит: и мужья целуют своих жен, и ученые читают лекции, и нищий радуется брошенной копейке. Безумный, счастливый в своем безумии мир, ужасно будет твое пробуждение!
   Кто сильный даст мне руку помощи? Никто. Никто. Где найду я то вечное, к чему я мог бы прилепиться со своим жалким, бессильным, до ужаса одиноким «я»? Нигде. Нигде. О милая, милая девочка, почему к тебе тянутся сейчас мои окровавленные руки – ведь ты также человек и так же ничтожна, и одинока, и подвержена смерти. Жалею ли я тебя, или хочу, чтобы ты меня пожалела, но, как за щитом, укрылся бы я за твоим беспомощным тельцем от безнадежной пустоты веков и пространства. Но нет, нет, все это ложь!
   О большой, громадной услуге я попрошу вас, гг. эксперты, и, если вы чувствуете в себе хоть немного человека, вы не откажете в ней. Надеюсь, мы достаточно поняли друг друга, настолько, чтобы не верить друг другу. И если я попрошу вас сказать на суде, что я человек здоровый, то менее всего поверю вашим словам я. Для себя вы можете решать, но для меня никто не решит этого вопроса:
   Притворялся ли я сумасшедшим, чтобы убить, или убил потому, что был сумасшедшим?
   Но судьи поверят вам и дадут мне то, чего я хочу: каторгу. Прошу вас не придавать ложного толкования моим намерениям. Я не раскаиваюсь, что убил Савелова, я не ищу в каре искупления грехов, и если для доказательства того, что я здоров, вам понадобится, чтобы я кого-нибудь убил с целью грабежа, – я с удовольствием убью и ограблю. Но в каторге я ищу другого, чего, я не знаю еще и сам.
   Меня тянет к этим людям какая-то смутная надежда, что среди них, нарушивших ваши законы, убийц, грабителей, я найду неведомые мне источники жизни и снова стану себе другом. Но пусть это неправда, пусть надежда обманет меня, я все-таки хочу быть с ними. О, я знаю вас! Вы трусы и лицемеры, вы больше всего любите ваш покой, и вы с радостью всякого вора, стащившего калач, запрятали бы в сумасшедший дом, – вы охотнее весь мир и самих себя признаете сумасшедшими, нежели осмелитесь коснуться ваших любимых выдумок. Я знаю вас. Преступник и преступление – это вечная ваша тревога, это грозный голос неизведанной бездны, это неумолимое осуждение всей вашей разумной и нравственной жизни, и как бы плотно вы ни затыкали ватой уши, оно проходит, оно проходит! И я хочу к ним. Я, доктор Керженцев, стану в ряды этой страшной для вас армии, как вечный укор, как тот, кто спрашивает и ждет ответа.
   Не униженно прошу я вас, а требую: скажите, что я здоров. Солгите, если не верите этому. Но если вы малодушно умоете ваши ученые руки и посадите меня в сумасшедший дом или отпустите на свободу, дружески предупреждаю вас: я наделаю вам крупных неприятностей.
   Для меня нет судьи, нет закона, нет недозволенного. Все можно. Вы можете представить себе мир, в котором нет законов притяжения, в котором нет верха, низа, в котором все повинуется только прихоти и случаю? Я, доктор Керженцев, этот новый мир. Все можно. И я, доктор Керженцев, докажу вам это. Я притворюсь здоровым. Я добьюсь свободы. И всю остальную жизнь я буду учиться. Я окружу себя вашими книгами, я возьму от вас всю мощь вашего знания, которой вы гордитесь, и найду одну вещь, в которой давно назрела необходимость. Это будет взрывчатое вещество. Такое сильное, какого не видали еще люди: сильнее динамита, сильнее нитроглицерина, сильнее самой мысли о нем. Я талантлив, настойчив, и я найду его. И когда я найду его, я взорву на воздух вашу проклятую землю, у которой так много богов и нет единого вечного Бога.
 
   На суде доктор Керженцев держался очень спокойно и во все время заседания оставался в одной и той же, ничего не говорящей позе. На вопросы он отвечал равнодушно и безучастно, иногда заставляя дважды повторять их. Один раз он насмешил избранную публику, в огромном количестве наполнившую зал суда. Председатель обратился с каким-то приказанием к судебному приставу, и подсудимый, очевидно недослышав или по рассеянности, встал и громко спросил:
   – Что, нужно выходить?
   – Куда выходить? – удивился председатель.
   – Не знаю. Вы что-то сказали.
   В публике засмеялись, и председатель пояснил Керженцеву, в чем дело.
   Экспертов-психиатров было вызвано четверо, и мнения их разделились поровну. После речи прокурора председатель обратился к обвиняемому, отказавшемуся от защитника:
   – Обвиняемый! Что вы имеете сказать в свое оправдание?
   Доктор Керженцев встал. Тусклыми, словно незрячими глазами он медленно обвел судей и взглянул на публику. И те, на кого упал этот тяжелый, невидящий взгляд, испытали странное и мучительное чувство: будто из пустых орбит черепа на них взглянула самая равнодушная и немая смерть.
   – Ничего, – ответил обвиняемый.
   И еще раз окинул он взором людей, собравшихся судить его, и повторил:
   – Ничего.
 
   Апрель 1902 г.

Комментарии

   Впервые – в журнале «Мир божий», 1902, №7, с посвящением жене писателя Александре Михайловне Андреевой.
   10 апреля 1902 г. Андреев сообщил М. Горькому из Москвы в Крым: «Кончил «Мысль»; сейчас она переписывается и через неделю будет у тебя. Будь другом, прочти ее внимательно и если что неладно – напиши. Возможен ли такой конец: «Присяжные отправились совещаться?» Художественным требованиям рассказ не удовлетворяет, но это не так для меня важно: боюсь, выдержан ли он в отношении идеи. Думаю, что почву для Розановых и Мережковских не даю; о боге прямо говорить нельзя, но то, что есть, достаточно отрицательно» (ЛН, т. 72, с. 143). Далее в письме Андреев просил М. Горького после прочтения «Мысли» переслать рукопись А. И. Богдановичу в журнал «Мир божий». М. Горький рассказ одобрил. 18–20 апреля 1902 г. он ответил автору: «Рассказ хорош <…> Пускай мещанину будет страшно жить, сковывай его паскудную распущенность железными обручами отчаяния, лей в пустую душу ужас! Если он все это вынесет – так выздоровеет, а не вынесет, умрет, исчезнет – ура!» (там же, т. 72, с. 146). Андреев принял совет М. Горького снять в рассказе последнюю фразу: «Присяжные заседатели удалились в комнату совещаний» и закончить «Мысль» словом – «Ничего». О выходе книжки «Мира божьего» с рассказом Андреева «Курьер» информировал читателей 30 июня 1902 г., назвав произведение Андреева психологическим этюдом, а идею рассказа определив словами: «Банкротство человеческой мысли». Сам Андреев в октябре 1914 г. назвал «Мысль» – этюдом «по судебной медицине» (см. «Биржевые ведомости», 1915, №14779, утр. вып. 12 апреля). В «Мысли» Андреев стремится опереться на художественный опыт Ф. М. Достоевского. Доктор Керженцев, совершающий убийство, в известной степени задуман Андреевым как параллель Раскольникову, хотя сама проблема «преступления и наказания» решалась Андреевым и Ф. М. Достоевским по-разному (см.: Ермакова М. Я. Романы Ф. М. Достоевского и творческие искания в русской литературе XX века. – Горький, 1973, с. 224—243). В образе доктора Керженцева Андреев развенчивает ницшеанского «сверхчеловека», противопоставившего себя людям. Чтобы стать «сверхчеловеком» по Ф. Ницше, герой рассказа встает по ту сторону «добра и зла», переступает через нравственные категории, отбросив нормы общечеловеческой морали. Но это, как убеждает читателя Андреев, означает интеллектуальную смерть Керженцева, или его безумие.
   Для Андреева его «Мысль» была насквозь публицистическим произведением, в котором сюжет имеет второстепенную, побочную роль. Столь же второстепенно для Андреева решение вопроса – безумен ли убийца, или только выдает себя за сумасшедшего, чтобы избежать наказания. «Кстати: я ни аза не смыслю в психиатрии, – писал Андреев 30–31 августа 1902 г. А. А. Измайлову, – и ничего не читал для «Мысли» (РЛ, 1962, №3, с. 198). Однако столь ярко выписанный Андреевым образ исповедующегося в своем преступлении доктора Керженцева затенял философскую проблематику рассказа. По замечанию критика Ч. Ветринского, «тяжеловесный психиатрический аппарат» «затмил идею» («Самарская газета», 1902, №248, 21 ноября).
   Н. К. Михайловский, которому Андреев послал «Мысль» еще в рукописи, возвратил ее при письме, в котором, по свидетельству Андреева, «говорил, что не понимает такого рассказа. Какой может быть в нем идейный смысл? Если же это просто клиническая картинка душевного распада человека, то он (Н. К. Михайловский. – В. Ч.) недостаточно компетентен, чтобы судить, насколько точно я рисую психологию больного. Тут нужно судить психиатру» (Брусянин, с. 63).
   А. А. Измайлов отнес «Мысль» к категории «патологических рассказов», назвав ее по впечатлению самым сильным после «Красного цветка» Вс. Гаршина и «Черного монаха» А. П. Чехова («Биржевые ведомости», 1902, №186, 11 июля). Первые рецензенты упрекали Андреева за отсутствие в его рассказе художественной правды («Смоленский вестник», 1902, №163, 27 июля), находили «Мысль» вычурной и ненужной («Приазовский край», 1902, №194, 23 июля), «отвратительным кошмаром» («Харьковский листок», 1902, №805, 29 июля). Многие критики анализ социального содержания образа доктора Керженцева подменяли рассуждениями о том, каким видом душевного расстройства страдает герой рассказа Андреева: «Перед вами не здоровый человек, а несомненнейший параноик, находящийся еще пока в той стадии болезни, когда он способен рассуждать, логически мыслить и анализировать свои чувства <…> У него, очевидно, развилась мания величия <…> Не месть, не ревность побудили его к убийству, а окрепшая в больном мозгу бредовая идея» («Казбек», 1902, №1393, 8 августа). «Как душевнобольной, – выносил приговор Керженцеву Н. Скиф, – он на месте в лечебнице и случайный гость на страницах художественного произведения» («Русский вестник», 1902, №8, с. 617). Но были и другие отзывы. Например, Н. Геккера. «Доктор Керженцев, – отмечал он, – не может быть типичным представителем своего поколения только потому, что в нем и его болезненных припадках весь душевный уклад его сверстников и способы реагирования на окружающее доведены до крайности, так сказать, до абсурда. Но по существу и по основным чертам своего типа он является выразителем того настроения, того индивидуалистического, можно сказать, антропоцентрического направления, которое известно у нас в разных формах его разветвления под названием ницшеанства, декадентства, индивидуализма и т. п.» (Геккер Н. Леонид Андреев и его произведения. Одесса, 1903, с. 37). «Герой г. Андреева д-р Керженцев, – утверждал В. Мирский, – несомненно, займет видное место рядом с Поприщиным, Раскольниковым, Кирилловым, Карамазовым, и единственный недостаток «Мысли» в том, что автор слишком подчеркнул психиатрические особенности болезни своего героя, сделав его таким образом на некоторых страницах интересным только для докторов. Но весь этот больной человек интересен прежде всего для нас» («Журнал для всех», 1902, №11, стб. 1381).
   Критики сопоставляли «Мысль» с повестью В. Вересаева «На повороте»: «Герой рассказа г. Андреева во многих отношениях антипод героям повести г. Вересаева. Главное и существенное различие между ними состоит в том, что герои повести Вересаева хотят посвятить себя благу общему и в этом своем стремлении доходят до самоотвержения, а герой рассказа г. Андреева не знает другого Бога, кроме себя самого <…> По типу своему доктор Керженцев отчасти человек из подполья, только проявившийся в условиях 90-х годов, отчасти Раскольников навыворот. Характер Керженцева имеет две главные черты: самомнение, доходящее до мании величия, и злобность почти дьявольскую». И далее: «Только в обществе, преданном служению кумирам, преимущественно кумиру материального благополучия, гибнут люди с высокими идеалами и родятся странные нравственные уроды, идеалисты наизнанку, мечты которых идут не в вышину, а в бездну. Горе такому обществу <…> Вот в чем, по нашему мнению, смысл произведения г. Андреева, удивительного не только по глубине содержания, но и по художественности исполнения, – произведения, над каждым словом которого можно и нужно думать, потому что и сам автор его глубоко задумывается над жизнью (Ф. С. Журнальное обозрение. Идеалисты высот и идеалисты бездны. – «Северный край», 1902, №206, 207, 6 и 8 августа).
   Недовольство критики «Мыслью» Андреев объяснял художественными недостатками рассказа. В июле – августе 1902 г. он признался в письме В. С. Миролюбову о «Мысли»: «Мне она не нравится некоторою сухостью своею и витиеватостью. Нет великой простоты» (ЛА, с. 95). После одного из разговоров с М. Горьким Андреев сказал: «…Когда я напишу что-либо особенно волнующее меня, – с души моей точно кора спадает, я вижу себя яснее и вижу, что я талантливее написанного мной. Вот – «Мысль». Я ждал, что она поразит тебя, а теперь сам вижу, что это, в сущности, полемическое произведение, да еще не попавшее в цель» (Горький М. Полн. собр. соч., т. 16, с. 337).
   Между тем среди читателей и критиков распространился слух, что и сам Андреев имел печальную возможность «познакомиться» с психиатрией в одной из специальных клиник. Слух этот повторил врач-психиатр И. И. Иванов в своем докладе о рассказе «Мысль», прочитанном в Петербурге на заседании Общества нормальной и патологической психологии. 21 февраля 1903 г. Андреев направил письмо в газету «Биржевые ведомости», в котором заявлял: «Никогда во всю мою жизнь я не страдал никакими психическими заболеваниями (…) Пока слух о моем бывшем и даже настоящем сумасшествии был достоянием улицы, я не считал нужным делать какие бы то ни было возражения. Но теперь он приводится в строгом научном докладе как факт и как таковой перепечатывается газетами – и ради интересов истины я прошу напечатать настоящее разъяснение. Оно тем более необходимо, что известная часть публики и критики питает склонность связывать сюжеты литературных произведений с личной жизнью их авторов…» («Биржевые ведомости», 1903, №103, 27 февраля.) И. И. Иванов принес Андрееву извинения («Биржевые ведомости», 1903, №107, 1 марта).
   Рассказ Андреева «Мысль» привлек внимание специалистов-психиатров. См.: Аменицкий Д. А. Анализ героя «Мысли» Л. Андреева (К вопросу о параноидной психопатии). – «Современная психиатрия», 1915, №5, с. 223—250; Д-р Янишевский А. Е. Герой рассказа Леонида Андреева «Мысль» с точки зрения врача-психиатра. Казань, 1913 (приложение к журналу «Неврологический вестник», 1903, ч. XI, вып. 2); Д-р мед. Шайкевич М. О. Психопатология и литература. СПб., 1910.
   В 1913 г. Андреев завершил работу над трагедией «Мысль» («Доктор Керженцев»), в которой использовал сюжет рассказа «Мысль».