Дав Кайруан аглебитам, арабы себе создавали друзей, сокрушивших главу кореджитства в Берберии; все мусульманство суннистское, как понимаю его, sui generis форма массонства восьмого, десятого века, руководимое кучкой хитрых политиков, одушевленных известной культурною миссией, – передовой и гуманной по отношению к множеству диких народностей, т. е. народностей павших под мусором синкретических бытов и культов, передовых в свое время.
   И вот Ибрагим-бен-Аглеб, верный ставленник кучки арабов, блестяще вершит свою миссию; он водворяет порядок в стране; и однако: он – всюду на страже свободы Берберии; он – отражает претензии египтян, ослабляет суровости бывших доселе властей; земледелие всюду – цветет; бен-Аглеб поощряет в туземцах порыв к мореплаванию: строит в окрестностях славного города пышный дворец «Ель-Аббасию», организует милицию черных, чтоб ею ослабить сирийскую гвардию (или – засилье арабов, пришедших с востока), заводит сношения с Карлом Великим; и тот посылает послов в Кайруан; Ибрагим их встречает рядами роскошнейших празднеств.
   Преемники этого тактика, большею частью, – пьяницы, чудаки, сибариты, эстеты; однако – своим бытием утверждают культуру комфорта они; в них историки видят подчас благородство, увы, заглушённое странностью; в них оживает сознание прав человека; они утверждают повсюду весьма характерную должность: чиновников-покровителей слабых перед сильными; и – заставляют трудиться; Абу-Ибрагим, шестой принц аглебитский – особенно кроток; историк о нем говорит[23], что «он шествовал часто ночами средь блеска огней, в окружении животных, навьюченных множеством денег, которые он раздавал… Посещал именитых людей, всем известных наукой и жалостью. Он понастроил огромное множество пышных построек; средь них он построил в Тунисе большую мечеть, обвел Сузу стенами»…
   С калифами часты теперь нелады; так один из аглебит Магомет Зиадет, опьяненный вином, раз калифу послал свои гордые строчки —
   – «Я – камень, огонь высекающий; и коли хочешь ударить его ты о сталь, то – попробуй. Я – лев, чье рыканье – защита; коль пес ты пролай на меня…; я – глубокое море; и коли ты пловец – в него кинься»…[24]
   Когда протрезвился он, тотчас был послан в догонку послу приближенный; – письмо отобрали; и робко калифу писал Магомет Зиадет в своем трезвом письме.
   Наиболее царственен лик Ибрагима Второго[25], который дал блеск Кайруану; прославил себя он войной с хуарами Триполи, делавшими на Тунисию ряд беспокойных набегов; жестоко сломил он тунисский мятеж; он был крайне развратен и жаден до крови; однако историки пишут о нем: «Справедливейшим был повелителем он…, и с суровою строгостью гнал он богатых и сильных»…[26]
   Тип Грознаго!
   Злобно придравшись к ничтожному поводу, вдруг обезглавил он сына и братьев; когда ему тайно рождали наложницы, хитрая мать Ибрагима брала их к себе, отбирала от них дочерей; воспитавши шестнадцать из них, их послала к владыке, сказавши: «Владыка, хочу показать вам прекрасных рабынь». Он, увидевши их, воспылал любострастием к двум; мать сказала ему: «О, владыка, рабыни-то дочери ваши». Тогда Ибрагим приказал обезглавить их всех палачу, великану, суданскому негру с мечом; негр молил повелителя дать дочерям его жизнь; Ибрагим пришел в бешенство; и под угрозою казни палач обезглавил шестнадцать красавиц.
   Владыка же тешил свои извращенные чувства в гареме из… мальчиков; раз, заподозривши нежные связи меж ними, их всех повелел он казнить:
   – «Повелитель» – воскликнул один, – «мы – невинны».
   Но тяжкою палицей, быстро вскочивши с высокого трона, виски размозжил двум из них Ибрагим; прочих – бросил он в печь; все – зажарились: тут же.
   Имел он обычай: насытившись ласками нежной любовницы, тут же ее убивать; раз сказала ему его мать:
   – «Воспитала я вам двух рабынь; как прекрасно они распевают стихи из Корана, возьмите скорее с собою их спать».
   Он их взял, через час послав матери их отсеченные головы.
   Был он таков; между тем он всегда говорил:
   – «Никому не дозволено, да, наносить другим людям какой бы то ни было вред. Что касается подданных, этой поддержки престола, то пусть повелитель препятствует бедных теснить; да препятствует он богачам!»
   Аглебиты вводили культуру комфорта: науки, искусства цвели вокруг них; есть огромная рукопись; муфтии рукопись эту хранят и доселе; принцесса писала ее золотыми чернилами; тщетно пытались французы ее напечатать; имам не позволил; французы ему уступили; так культ мусульманский доселе таит в Кайруане источники, нам недоступные, в них нарисовано прошлое, нравы и быт Кайруанских правителей.
   Прошлое это поет голосами пустынь сквозь морок явлений, и невнятных еще европейцу; невнятнеишим мороком виснут над клубами пыли облуплины стен и зубцов, утаивших гременье гортанного горла; и – ревы верблюдов; дохнет жаркий ветер; и – прошлое это развеется[27].
Каир 911 года

Тонкий соблазн

   Обсуждали, что – делать; и чувствовался во мне странный зуд: доходить до всего; изученье Тунисии, нравы, история, быт развернувшейся Африки будит во мне вовсе новую жилку; предпринимателя, авантюриста; я чувствовал то, вероятно, что чувствовал Пржевальский, Миклуха-Маклай, Елисеев перед тем, как им стать на их путь; я приехал в Тунис отдохнуть, переждать холода, и с весенними первыми днями вернуться обратно в Европу; нас ждали: Мессина, Катанья, Помпея, Неаполь, Равенна, Ассизи, Флоренция, Рим, галереи, музеи; а мы – засмотрелись куда-то в обратную сторону; юг и восток призывали; и голос Сахары раздался.
   Два месяца жили мы в тихом арабском селе; все забыв, я бродил по полям и базарам, сидел по ночам над историей, картой Тунисии, в ней ощущал я сплетение артерий и вен, приносящих ей соки из Тлемсена, Феца, Ерга, Тимбукту; и я цепко хватался за ту или иную черту, для чего-то мне нужную в быте, в зигзаге орнамента; чувствовал тайную связь мелочей, перекличку эпох, мне доселе чуждых и безвестных; какая-то мысль о народностях Африки, точно личинка, во мне – развивалась; какая-то бабочка новых узнаний пыталась прорезаться в ней, словом, был во мне миг, когда я, перестав быть туристом, мог стать путешественником; а Тунисию чувствовал базой, откуда мог бы я нырять в необъятную Африку, как водолаз, прикрепленный канатом к судну.
   Зачерпнуть хоть кусочек пустыни, неделю постранствовать, пересекая кусочек пустыни, до первых оазисов, до аванпостов, – вот, что возникало; я – знал: после этого буду я вовсе погибшим; как пьяница, буду стремиться к все более дальним, все более мощным экстазам путей; и просиживал я над развернутой картою Африки, видя уже ряд поездок, совершаемых – более смелых и дальних: нырнуть из Гафсы, в сахарийский залив и пробраться втроем, взявши «Мужество», через кусочек Салеха к оазам пленяющей Бискры; я знал, что потянет потом до Ерга[28]: тут и риск, и захват; Елисеев прошел за Ерга, прожил несколько дней в Туарегском оазе; вставала мечта пересечь по кратчайшему тракту Сахару; с сухих плоскогорий – до озера Чад; этот тракт по пустыне не более тысячи верст; скоро поезд помчит туда толпы туристов; для этого надо отправиться из Мурзука – оазами; и – пересечь хребет Тиммо, оставив налево ужасные горы Тибести, уже относимые к западной части Ливийской пустыни, оставив направо плато Ахаггар, где погибла несчастная экспедиция Флаттера[29], остановится в базе Бильма, куда шлют из Судана верблюдов за солью[30], где 70.000 верблюдов проходят на юг ежегодно, снабжая Судан «драгоценным» продуктом; в Судане приготовляют искусственным образом соль: из золы.
   От оаза Бильмы начинается, по уверению Фогеля[31] – самое безотрадное место; грозится безводная смерть у преддверий «тимтумской» пустыни (то – южный участок Сахары до озера Чад); этот тракт убелен черепами, костями и остовами; и потом прорезает пески уже травка Судана; и вот – нездоровое озеро Чад посылает пришельцам пустынь – желтый бич, лихорадку, сразившую здесь Овервега; проехали первые пионеры Европы в Судан; из Марзука отправились некогда; Гарнеман[32], Клайпентон и Удней[33]; Овервег Барт[34] (историк и археолог), и – Фогель[35], обязаны им первым знанием нравов, обычаев, флоры и фауны страны, простирающихся на юг, на восток на запад от озера Чад.
   Еще ранее их Геродот описывает пустыню: и у него мы встречаем первейшие сведения об обитателях злого Тибести – о тибу; уж римляне проходили в пустыню; но берберы им на пути засыпали колодцы; Корнелий же Гальб (в первом веке) прошел за «хамады» Гаррудж, углубляясь в Феццан; Агатархид заявляет о почве пустыни: «Кто ступит без обуви, у того образуются пузыри на подошвах» (ожоги); уже добросовестный Птоломей, кого хвалят и Вагнер, и Стэнли (впоследствии), верно рисует далекие африканские страны; по мнению его, за Ифрикией, средь пространства пустынь, возвышаются мрачные горы; должно быть, плато Ахаггар; уже он говорит о Судане с отчетливой ясностью, намечая водораздел (воды Нила и воды Нигерии); тракт совершен так недавно Маршаном; блистательно подтверждают позднейшие изыскания то, что когда-то сказал Птоломей.
   Наиболее сведений о Судане до прошлого века встречаем, конечно, у прежних арабских ученых; известнейший марокканский географ, по имени Ибн-Абдалла-Магомет-эль-Эдризи, учившийся прежде в Кордове, потом проживавший в Сицилии у Рожера, дает много сведений; бербер, ученейший Магомет-Ибн-Батута на пятнадцатом веке проходит уже в Тимбукту, где его принимают с почетом; но более сведений у Альгазан-Ибн-Магомет-Альзавас-Альфаэи, описавшего до пятнадцати негрских владений в Судане (впоследствии взятый в плен, он крестился: то – Лев Африканский)…
   Описанный тракт разделяет пространство, которое занимает объем, равный целой Европе[36], восточная часть, называемая Ливийской пустыней, ползет до зеленой принильской полоски; Каир выпирается прямо в пески; все пространство на западе (ныне французская область) – Сахель; зеленеют оазы в Сахаре; важнейшие суть: Сиуах, Дахель, Бильма, Ауджела, Куфра, Уаргела, Тафилельт, на котором стоит зеленеющий оазис; и – зеленеющая Бискра; Ауджела, Куфра занимают пространства Ливийской пустыни; последний оазис на карте означен огромным зеленым пятном; и сравнительно не далеко от моря, под Баркою; но европейцы недавно проникли сюда; он почти неизвестен, он в триста пятидесяти верстах от оаза Ауджела; сериры его отделяют; сериры – пространства, где нет ни песчинки песка; все усыпано – мелкими камушками; обыкновенно в серирах оазы, пески и источники вовсе отсутствуют; Рольфе говорит, что сериры – пустыни пустынь, в них песок или покров, заменяющий травы, отсутствует; тело пустыни – песчаные дюны, поднятые острыми гребнями, называемые по-арабски сиуф[37]; они курятся в ветре; сериры – хрящи костяка Сахарийской пустыни. Хамады – безводные и беспесчаные камни, уступы, разорвины, полные трещин, являющие породы гранитов, или черных песчаников; здесь не желтеет, а мрачно чернеет пустыня; по заверению путешественников, в красном блеске заката хамады горят, как кровавые угли[38].
   Лишь восьмая Сахары покрыта песками, или дюнами; прочие семь восьмых суть хамады, сериры, а не пески, как привыкли мы думать; образованье хамад не от малости влаги; от действия солнца; Вогезы, Урал превратились бы тотчас в хамады, коль жар африканского солнца переместился бы в Европу. Хамады суть горы Тибести, хамады – плато Ахаггар, туареги, сроенные здесь, нападают на мирных арабов, доходят до аванпостов Тунисии и до базы Уаргла, нападая и грабя; летают в пустыне на быстроногом «мехари» – особого рода верблюде, пересекая пространства до 1000 верст, отделяющие Уарглу от плато Ахаггар: ими был убит Флаттер.
   Да, во Французской Сахаре, в Салехе, твердейшие, каменистые грунты покрыты песками (в Ерга – там песок запевает «рожками»: знак гибели), а Ерга уже заходит в Алжир; а песчаные дюны Игиди уже в Марокко: в Туате; к Тунисии протянулись оазы Уаргла, а под ними – плато Тасили.
   С мыса Нун до знакомого нам мыса Доброго, на расстоянии 2250 километров в длину слиплись вместе Марокко, Алжир и Тунис, образуя отчетливый остров, омытый на западе и на севере морем, омытый с востока и с юга пустынею; Риттер тот «остров» зовет «Малой Африкой», уподобляя его «Малой Азии». «Африка» эта отделена мировой пустыней от черного континента: Нигерии и Судана[39].
   Туда – меня тянет; и я с удовольствием слушаю «Мужество»; а оно приглашает меня сделать первую пробу, нырнуть нам втроем; это значит увидеть Тугурту, расположенный в северной части Сахары, на юге Алжирии: он в оазе среди «Sahara algerien»[40].
   Зеленейшую Бискру прозвали «Парижем» пустыни; здесь толпы туристов из Лондона, Петербурга, Парижа и Вены встречаются с толпами туарегов и форт «St-Sermain» охраняет туристов.
   На «Мужество» я благоговейно смотрю снизу вверх: ведь оно «проводник», а в пустыне – «священное» звание это; у берберов группа людей соединенных для странствия – братская община, Джемма[41]. Предводитель же каравана – Кебир (господин); ну, конечно, Кебиром средь нас было бы «Мужество»…
   Так я, размечтавшись, думаю: пересекши пустыню до озера Чад, пересечь ее снова: от озера Чад до Бахр-ель-Абияд (Белый Нил), повторив путь Маршана, отчетливо мной представляемый; Ася вступается тут:
   – «Ты опять с авантюристами: и – никуда не поедем».
   А все-таки в Бискру ей хочется – через пустыню и далее, хочется в Константину, Алжир, Оран, Фец и оттуда в Цеуту и кверху; и Альказар, и Альгамбра – пленяют: тогда закруглится наш путь.
   – «А Египет?» – так дразнится Ася.
   А я, буриданов осел, меж пирамидою и Бискрой теряюсь.
   Мы только вернулись с прогулки; смотрели плантации персиков (где-то за городом); персики тут вырастают в песке; нас коляска качала на плавных песках; из куста благовонных, чуть розово-нежных миндальных цветов, поднесенных арабами Асе, смеялись в закат, расплескавший кровавые крылья; туда прочертились ряды минаретов.
   Теперь загорелые, бодрые мы продолжали смеяться и спорить:
   – «Тебя представляю уже на верблюде: смотри, ты страдаешь морской болезнью, а все говорят, что езда на верблюдах у иных вызывает морскую болезнь».
   – «Ах, пожалуйста… Ты-то хорош: десять раз в день хвататься ты будешь за голову, думая, что…
   – «Что – удар?»
   – «Знаю я»…
   – «Все же, Ася, Египет, или… малый кусочек Сахары: малюсенький…
   Тут постучались:
   – «Entrez».
   Распахнулась дверь; и – закутанный в плащ, появился таинственно «Мужество».
   – «Есть».
   – «Что такое?»
   – «А помните, вы говорили про дервиша?»…
   – «Как же».
   – «Так вот, дервиш – есть, настоящий, совсем настоящий, навел я тут справки; сегодня сказали мне: «Дервиш», которого знаю я, все это время бывает в одном из кафе; он играет с арабами в шашки; при нем его змеи; мешок свой таскает с собою повсюду он».
   – «Что же? И можно увидеть его?»
   – «Ну, конечно же: если свободны, идите за мной в кафе, потому что потом будет – поздно»…
   – «Сейчас, погодите»…
   – «Да вы не спешите особенно: я подожду вас у входа».
   Все брошено: карты, Египет и Бискра. Мы спешно, накинув одежды, спустились: «Мужество» ждал у дверей: полосато-сереющий плащ был наброшен на нем сверх бурнуса: качался фонарь в его пальце; мы – тронулись в путь.
   Тускловато светил Кайруан, провалившийся в тени свои; завывающий ветер закидывал краем бурнуса бежавшего «Мужество» в нос; было жарко: громадно расширясь алмазы небес упадали на плечи бежавшего «Мужества»; чудилось будто бежим мы по небу. Спустилась Вселенная, ниже, чем следует.
   Выперли земли; и стены домов пообстали; кружились в пустых закоулках уснувшего города; там привиденье араба сидело без дела: на корточках (точно какая-то баба); глядело из ноющей ночи на нас, – ночи ноющей; тонко и остро колола нам уши откуда-то дудка; и плакала палица бархатно бряцнувшим басом о край барабана – «там-там»; и вот янтари фонаря озарили изрезанный верх зеленеющей двери:
   – «Кафе?»
   – «Да, кафе»…
   – «Нам сюда»…
   – «Здесь… Пожалуйста, смело входите, здесь, кажется он»…
   И фонарь подлетает в летающем пальце у «Мужества»; входим, и…

Кафе

   – и крепкие трески, и псиные писки: и бухнувших гудов, и ухнувших дудок; как в улье, – мы; лопотанье арабского рта:
   – «Джарбаба»…
   – «Раб-арап… парапа… обокрал… шкап арап»…
   – «Абраам»…
   – «Марр-баба»…
   Ничего не пойму!
   – Потолок, подпираемый стаями многих колонок оттенка желтеющей кости, сутулился дугами из ненаглядных, стреляющих глянцев; везде изразцовые цоколи; а образцовый ковер заплетает орнамент немеющих змей; изошел петухами и птахами пестрых, лиловых, зеленых оттенков; и красные краски цветов нависают над дикими лицами белых тюрбанных арабов, прижатых к колонкам; помост золотеет, как лапоть, плетеными шашками той тростниковой циновки; и пестрая печечка – в шашечках. Чашечки! В чашечки фыркает черный кофе струей; и кофейник – хлопочет; и – потные лбы окружили его. И колени приподнятых корточек, рой разноцветных гондур, голосящие лица – маслинного цвета, кофейного цвета; и прочные черные профили негрских завеянных белостью знойных голов, и теченье речей туарегов, сребренье бородок, и розовый ноготь простертого пальца, и белые мраморы мавра, раскрывшего рот, из которого в воздух взлетают колечки дыма, и бульканье свежей водицы в синейшей бутылочке (то – наргиле), руготня, гоготня; и плащи – полосатые зебры; колпак капюшона над шеей с типичною кисточкой дико кирпичного цвета, угластые локти над досками, где расставляются шашки, – под тонкой колонкой – все это накинулось, вдвинулось в зрение; красный цветочек качается на стебелечке над темным лицом, озадаченным ходом противника (в шашки играет вот эта пестрейшая кучка); у всех за ушами – цветы:
   – «Это – местный обычай: захочет араб веселиться, за ухо заткнет он цветок; все уж знают тогда: Ибрагим – веселится сегодня»…
   Так шепчет мне «Мужество»; белые, желтые, синие цветики тихо качаются из-под тюрбанов:
   – «Ну что ж, есть здесь дервиш?»
   – «Погодите, мосье, – ничего не видать» – приподнявшись на цыпочки шепчет мне «Мужество»; вдруг он бросает в пространство настойчивый крик:
   – «Бха-ра-бан: дхар-бабан»… И несется в ответ ему:
   – «Абра-кадабра», – какая-то…
   – «Здесь», – улыбается «Мужество». – «Он за колонкою: в шашки играет он».
   Вижу, что многие кучки, прервав разговор, на нас смотрят; но скоро, заметив, что мы законфузились, кучки от нас отвернулись и делают вид, будто нет нас и вовсе (давно я ценю деликатные жесты арабов: привык я в Радесе к тому, что все делают вид, будто нет нас и вовсе, когда мы заходим в кафе в первый раз; если ж мы учащаем приходы в кафе, то иные любезно с помостов своих посылают «селямы», приветствуя нас, как знакомых; и – больше не смотрят).
   Уже пробираемся мимо бурнусов, толкаясь, – на прочный помост, точно лапоть, желтеющий легким, сухим тростником проплетенной циновки; поднявшись на локоть, к которому он грациозно склонил свое тело, ленивый кутила лениво завил перевивы плаща, опроставши нам место; и – тащут для нас вдруг откуда-то взявшийся столик и стулья; арабы пьют кофе на ковриках, или на пестром плетеньи ступеней помоста.
   Умолкнула музыка: «Мужество», жестикулируя, гаркнул в синейшие гари какое-то что-то; и гаркает что-то за синими гарями: переговоры заводятся: от головы к голове перекинулась дробь барабанного говора: «Абра-кадабра» какая-то там обсуждается; и размахались под пестрою лопастью руки вдруг чем-то довольного негра; костяшкою пальца зацокал в ларец этот старец, восставши с циновки; и, видимо, – чем-то обиженный; громко идет обсуждение нашего предложения; жесты, картинные позы; и пляшут мимозы над ухом сутулого, бурого турка; и вот обернулись все головы в сторону белой спины, наклоненной над шашками; шар головы неохотно на нас повернулся:
   – «Вот – дервиш».
   – «Он смотрит на нас, – соглашается он показать очарованных змей».
   Разогнулась спина и над нею взлетел шар тюрбана; прыжком грациозной пантеры, серьезный и стройный красавец, не глядя на нас, пролетел на помост рядом с нами; желтоватое, цвета слоновой стареющей кости лицо его, точно точеное, мягким овалом теперь протянулось из нежных своих миндалей и вуалей тюрбана, твердея суровою гордостью сжавшихся губ, отдавая небрежный, такой грациозный поклон в нашу сторону: без неприязни прищурились длинные, точно миндаль, опушенные шелком разрезы косящих, блистающих как брильянты, двух глаз; очень черных, повергнутых будто в себя самого; и с надменною негой закрывшись, от нас отвернулись; забылись, забыли и нас и других; протянув две руки, будто взвесив на легких весах две жемчужины в воздухе, взвешивал что-то в душе своей он, загадав, «да» или «нет»: стоит нам показаться или, вдруг отказавшись, прыжком грациозной пантеры слететь к там оставленным шашкам, ломая изысканный контур над ходом противника:
   – «Стоит», – как будто ответил себе: твердым шагом прошел прямо в угол (к мешку), изогнулся над ним, стал развязывать медленно:
   – «Вот какой дервиш?» – подумал, не веря глазам: поглядевши на Асю, увидел, что Ася в таком же как я состоянии:
   – «Господи», – думалось, – «если бы хоть каплей такого же точно изящества поделился с «эстетками», с «дамами света», натертыми лоском или с хилыми дэнди: откуда в нем это слияние строгости, грации, гордости, ясности всех непредвзятых движений и жестов, рисующих в воздухе письменность мудрых и трудно читаемых знаков».
   – «Откуда он, кто он такой?»
   Эта грустная мимика глаз: заклинатель змеиный – какая-то вовсе змея, завитая в безмолвие:
   – «Этот – почти ассауйя: немного познаний еще и окончит он школу», – мне шепчет мой «Мужество»…
   – «Вижу уж…»
   – «Да, ассауйей он будет: вы знаете, кто ассауйя?»
   – «Да»…
   – «Тот, кто прошел школу дервишей, кто без вреда может есть скорпионов и саблей резать живот; он – имеет источник таящейся влаги, которую он сохраняет для добрых, таинственных дел; и клянется имаму он власть сохранить для добра; в Кайруане живут очень многие власти».
   Но – взвизгнули трубы; оливковой кистью забило в «там-там» приведенье на корточках; сморщились черточки сухо пожаренных щек, на которых росла борода; залетала по струнам крючкастыми пальцами белою палкой сидящая рядом фигура; и крепкие трески, и псиные писки; и бухнувших гудов, и ухнувших дудок; и – хаос уже шевелился под ними.
Каир 911 года

Дервиш

   Провеяли ветви соцветий в печали вуалей над профилем, темным, как… кофе над мраморным маврским лицом, над кольцом белых тел, обступивших плетеный помост; за мгновенье до этого черный кофе тянули из чашечек, – здесь, в этих шашечках (желтых) (плетение кукурузного цвета); завеянный белыми веями ласковых складок бурнуса, как дерево, дервиш застыл.
   Вдруг он дернулся, сдернув с себя дорогую повязку; и нервною судоргой рук бросил на земь ее: глухо ухали «у» гоготливые дудки; рассыпалась длинная прядь с непростриженной острой макушки, ему очерняя и лоб, и плечо, как змея; а в мешке копошилось что-то; —
   – провеяли ветви соцветий в печали вуалей над профилем, темным, как… кофе, над мраморным, маврским лицом —
   – и кольцо белых тел (ряд за рядом) отпрянуло прыснувши прядями брошенных в воздух бурнусов… —
   – в мешке – из мешка копошилось
* * *
   Кто он?
   Точно сдавленный, давний удар, раздробивший любившую душу, развеявший и море, и сушу, из дервиша сдержанным шелестом вдруг изошел; в шумный звук, в тайный дар, в давний жар непотухнувших умных наук:
   – «Ассауйя».
   Я вижу движение, слушаю…
   …Такой глухой, глухой, глухой, такой немой; побледневший стоит, опадая овальным лицом, беспредметно надменным; медленно-нежным движением голых оливковых рук поднимает железный свой жезлик, поблескивая острием на цветных петухах и на птахах ковра, прикрепленного к стенке; вот кисти повисли как лилии; руки бросаются в звуки; лицо горбоносое, с прорезью маленьких усиков, – точно камея из камня, которую тайно точили, чертя испещрением черточек долгие годы художники; каменной маской лицо пронеслось над мешком; иссяклось выражение, которое потом вспоминал я в Каире, склоняясь над стеклянною крышкою… в булакском музее и видя – сухое лицо той кирпично-коричневой мумии, тело которой за тысячи лет называлось: – Фараоном, Рамзесом Вторым.