И лебедь поет. Лебедь летит. Поет и летит. Поет и улетает.
   «Ты, солнце, тяжелый шар, – золотой храм мира!
   «Золотой храм, воздвигнутый в лазурь…
   «Я лечу ко твоим, ко святым местам – к золотым столбам – лучам – ко вселенской обедне!»
   Возноси моления наши.
   Улетай, лебедь-вьюга!

Сумбур

   Адам Петрович шел на шумное собрание, чтобы повидаться с ясным другом, старым мистиком, давно ушедшим в молчанье.
   Знакомые абрисы домов высились неизменно. Знакомые саваны мертвецов пролетали снегом.
   Знакомые абрисы домов из-под них высились неизменно.
   Говорили о том же, все о том же…
   Все уйдет. Все пройдет. Уходя, столкнется с идущим навстречу.
   Так кружатся вселенные в вечной смене – все в той же смене.
   Столб метельный мелькнет, снег взовьет, снег вздохнет. Столб сольется с пургой, взметенной навстречу.
   Так кружатся столбы в вечной смене, в снежной пене – все так же, все так же, запевают о том же снега.
 
   Мистический анархист встречал гостей. Пожимал им руки.
   Вводил в кабинет, озаренный розовой лампадой. Вводил в кабинет, опрысканный духами.
   Здесь болтали все так же.
   Все кричали. Все дерзали. Потрясал анархист, довольный собой и гостями, золотой, чуть раздвоенной бородкой.
   Слегка напоминал он образ Корреджио – все тот же образ.
   Столбы метели взлетали. В окна стучали. В окне мелькали. В окне запевали.
 
   Вот анархист безответно любил музыку: слушая прежде Вагнера, словно глаза зеленью горели, как хризолит.
   Прежде он рыдал от вечно странных, ускользающих дум.
   А теперь – никогда.
   Теперь он стал пророком сверх-логизма, сверх-энергетического эротизма, просыпал устами туманы, никому не попятные.
   Точно с умыслом. Нет, без умысла.
 
   Брал он голосом гаммы, бархатные, как ковер снегов, слушая метельные гаммы снегов.
   От непрестанного улова новинок глаза из-под льняных волос, из-под бледного лба солярников, планетарников, оргиастов, дионисиастов ласкою улещали вкрадчиво, ловко, расчетливо.
   С уст взволнованно слетали сласти, – сластные сласти гостей услаждали.
   Нулков притаился в углу, записывал чужие мысли: у него было много записано слов. Он думал: «Пора издать книжечку».
 
   Сбоку сидел старый друг Адама Петровича – седой мистик.
   Глубже он, глубже был прочих. Его знание опережало, всех опережало, все опережало.
   Недавно он выпустил громадный свой труд – труд, глубоко продуманный, стал колодцем, из которого все черпали.
   Камнем он, камнем упал на дно русской словесности (на поверхности плавали книжные щепки).
   Труд назывался: «Одно, навек одно».
 
   Он не кричал о тайнах.
   Но все тайны он знал.
   От времен стародавних, Иисусовых, он собрал бездны гностических мудростей о любви, из-под хаоса криков утаил под личиной он любовное о Христе знание, властно, мудро, настойчиво.
   Не стал во главе. Не читал лекций. Говорил: «Конец идет».
   Одиноко держался седой мистик от всеобщего гама. Ждал.
   Еще. И еще.
   Но кругом бежали в пустоту.
 
   А кругом стоял шум. В статьях вопили: «Мы, мы, мы!»
   Но странно у старца горела в глазах заря новой жизни.
   Вот. Все еще.
   Но нигде не брезжил свет.
   Кругом пускали мистические ракеты. Собирались в шайки.
   Мистические болтуны болтали неизменно – говорили о том же, все о том же. – Что дерзнут, что мир лягнут: встанут на головы грозить пятками миру.
   Так сходились у мистика – анархисты – болтатели в вечной болтовне.
   Златоволосый анархист точно вздыбился над головами гостей.
   Рой голов подобострастно склонился пред ним, и слова его зацветали и отгорали.
   Его руки то взлетали, то падали на стол, а копье ледяное стучало по окнам.
   Кричал, наступая на всех: «Кто запретит мне все перепутать?» Нулков взвыл: «Ну, конечно, никто!»
   Схватил словарь Даля и подобострастно подал златобородому мистику.
   Снежные мстители прилипали, вопя, к окнам.
 
   Красные снопы лучей падали на всех. Яркими пятнами падали на лица.
   Так горсти пятен рассветали и отгорали.
   Старый мистик то проливал на стол седину, то шептал Адаму Петровичу:
   «Промчался золотой век скромности. Кто может теперь вернуть мне былое?
   «Ну, конечно, не крикуны!
   «А все Тот же, все Тот же зовет нас туда же!»
   Нервно закурил и бросил под ноги горсточку пламени на спичке.
   И стая прыснувших дымов ароматно всклубилась из-под сигары в синем бархате вечера.
 
   «Никто не знает, что творится в умах.
   «Ослепли. Погибают, и призраки смерти обступят со всех сторон.
   «Говорят о том же, все о том же – говорят о любви и не знают любви…
   «Линию глубины превращают в точку на плоскости.
   «Лабиринта глухие стены: Минотавр ждет!»
 
   И пока шумели кругом, Адам Петрович открывал ему душу: «Я люблю ее».
 
   «Всякая ко Христу любовь приближается! «Уноситесь же, милый, на Христовой любви, как на крыльях…»
   «Вам дано: о, дерзните, желанный!
   «Вы на смерть пойдете!
   «Чем нежнее любовь, несказанней, тем грознее, ужасней встает ненавистное время во образе и подобии человеческом…
   «Вы любите свято, о, бойтесь, желанный: третий встает между вами!
   «Странно зовет священная любовь на брань с драконом времени.
   «Зовет. Все зовет…
   «Все победит любовь!»
 
   А сбоку кричали: «Чем святей, несказанней вздыхает тайна, тем все тоньше черта отделяет от тайны содомской.
   «Подле белизны, лазури и пурпура Христова вихрем соблазнов влекут нас иные пурпуры[8].
   «Ангельски, ангельски в душу глядятся одним, навек одним».
 
   Вздыбился над домами иерей – вьюжный иерей, белый.
   Заголосил: «Соблазн разрушается!»
   Замахнулся ветром, провизжавшим над домом, как мечом.
   «Вот я… вас… вот я!
   «Моя ярость со мною!»
   И блистал он снегами.
   Перед ним, над ним, вкруг него зацветали огни: за ним мстители-воины, серебром, льдом окованные, поспешали.
   Яро они, яро копьями потрясали – сугробы мечами мели, мечами.
 
   Точно две встречные волны, столкнулись два эстета в темном углу.
   Один Шептался с другим. Да, с другим.
   «Вы все тот же, вы милый, тот же вечно желанный!»
   «Все тот же».
   «Вы – мой отсвет улыбок, мой бархат желанных исканий».
   «Вы прекрасную любите даму. Да, нет – полюбите меня».
   «Полюбите меня».
   «Чем нежнее черные кудри к челу вашему льнут – тем смелее, тем настойчивей люблю я, люблю».
   Вот и губы эстетов змеились запретной улыбкой. Да, запретной до боли – змеились, змеились.
   Так.
 
   Вскипела в окне, плача гневно, – летела, снеговая царевна.
   Так гневно, так гневно склонил, опустил глаза: точно его распинала, крестная его распинала тайна.
   Точно рвался с кипарисного древа, рвался.
   Ах, да, да! Ему говорил старый мистик: «Они и о тайне, но в тайне и их уязвил соблазн».
   Адам Петрович встал. Встал – скорбно губы застыли изгибом.
   И встал…
   Руки поднял, заломил, опустил: хрустнули пальцы,
   И застыли губы, застыли.
   Пусть: застыли.
   Возвращался домой. И роились рои: у фонарей рои роились, – и у ног рои садились.
   Роились.
 
   Белый бархат снегов мягко хрустел у его ног: ах, цветики блесток цветились и отцветали.
   Его глаза то цветились, то закрывались ресницей, и парчовая бородка покрылась бархатным инеем.
   Прохрустев мимо ее дома, в золотой смеялся ус:
   «Кто может мне запретить только и думать о ней?
   «Думать: да, – о ней».
   Бежал, бежал – пробежал.
 
   Невидимый кто-то шепнул ему снегом и ветром:
   «Думать о ней? Ну, конечно, никто».
   Снежно поцеловал, нежно бросил – бросил под ноги горсть бриллиантов.
   Бросил.
   Стаи брызнувших искр, ослепив, уж неслись: неслись – понеслись из-под ног в белом бархате снега.
   Кто-то, все тот же, долго щекотал, ярко, слепительным одуванчиком – да и все затянул: все затянулось пушистыми перьями блеска, зацветающими у фонарей.
   И перья ласково щекотали прохожих под теплым воротником.
 
   Вьющий был ветер, поющий, метущий: волокна вьющий.
   Среброхладный цветок, неизменно в небо врастая, припадал к домам.
   Облетал и ускользал: и ускользал.
   Пусть за ним ускользал и другой: ускользал и другой. Пусть за ним поднимался еще, и еще, и еще…
   Все рукава, хохотом завиваясь, падали на дома, рассыпались снежными звездами.
   Алмазили окна и улетали, летали.
 
   Дали темнели. Летали дали.
   «Только и буду жить для нее».
   Лежал в постели. Пробегали думы. Открыл глаза.
   Пробежали пятна света на потолке: это ночью на дворе кто-то шел с фонарем.
   Другие думы осенили его – его другие думы; «Ищущий – я: а она? Да, да!»
   Открыл глаза. Набежала слеза.
 
   Пятна света по потолку бежали обратно: убегали невозвратно.

Гадалка

   В комнате, обращенная к треножнику, гадалка махала синим шелком.
   Это яростно гадалкино разметалось по комнате платье, когда страстно протянула она к Светловой свои цепкие пальцы; властно вещие свои, роковые объятия.
   Прозрачное, как облако, лицо Светловой было измождено в ней горевшим восторгом.
   Очи – томные токи лазури – точно острые синие гвозди, – они уходили в гадалку.
   Подавали друг другу руки и сказали о невозможном.
   И сказали утомленно; кому-то послали ласку, ласку сердца.
   Чем восторженней ей дышала о милом Светлова, тем углям поклонялась бесстыдней гадалка, тем настойчивей на синем взвихренные плясали черные на ней кружева, как взметенная в небо пыль.
 
   Грешные помыслы их вырастали: «Яркие встречи ваши снятся мне в углях, вырастая и тая дымом, дымком».
   Грешные помыслы, что томили Светлову, вырастали и таяли, таяли, вырастали, как тени их, заплясавшие тени их на стене.
   Окропили бархатно уголья; то склонялись над жаром, то поднимались.
 
   Красная сеть пятен: как ярко-воздушный зверь, свои на них полагал летучие лапы.
   То склонялись, то поднимались. Свет свои на них полагал лапы.
   Пурпуровый отсвет то полз снизу вверх: то отсвет полз сверху вниз.
   На Светлову глаза поднимались гадалки страстной темью, опускались, страстной темью сверкали, страстной и погасали темью.
   Худая гадалка привораживала душу его страстной темью, припадала к треножнику страстной темью, поднималась и застывала.
   На груди ожерелье звякнуло, свесилось к полу с груди, от груди прыснуло блеском и отгорело.
   Гадалка сказала:
   «Тайны сладость, тайны сладость – потому что на вздох еще до встречи он отвечал вздохом, на желанье желаньем. Он всю жизнь вас искал»
   «Вы – его.
   «До встречи молились друг другу, до встречи снились. Сладкая у вас, сладкая любовь. Но кто-то встанет меж вами.
   «Только молитва ангелу, только умное деланье, только ворожба зажженных лампадок образ осилит рока между вами.
   «Вы молились ангелу. Увидели его. Поняли.
   «Что он не живой, он – ангел.
   «Вот завели вы себе, живой завели образ: для новых дел завели.
   «Он, только он. Вы сгорите в яростной страсти. «Только»,
 
   Светлова стояла грустно, задумчиво, тихо.
   Гадалка – с кокетством, грешной мягкостью – поднесла к лицу ее набеленный, морщинистый лик.
   Светлова спросила взором, а гадалка с кокетливой мягкостью только сластно поводила глазами – только. Одна просила успокоить, только другая ее истерзала.
   Только взором впились друг в друга.
   И два помысла их сопряглись в чудовищном искусе.
   Два умысла.
   Только встало во взорах старинное, вечно грустное.
   Только встало. Все то же…
 
   Вдруг губы старухи ожгли лицо красавицы, лучась грешной улыбкой. Цыплячьей рукой, точно птичьей лапой, тихонько погладила ее, тихонько ее пурпуром дыхания жгла.
   И Светлова с ужасом отшатнулась.
 
   Бешеный иерей над домами занес свой карающий меч, и уста его разорвались темною пастью – темным воплем.
   «Задушу снегом – разорву ветром».
   Спустил меч. Разодрал ризы. Залился слезами ярости.
   И падали слезы, падали бриллиантами, трезвоня в окнах.
   Взлетел.
   И с высей конем оборвался: потоком снегов писал над городом.

Город

   Тень конки, неизменно вырастая, падала на дома, переламывалась, удлинялась и ускользала.
   Ветер был вьюжный, бодрый.
   Кто-то, знакомый, сидел в конке. Пунсовый фонарь отражался в тающем снеге,
   Отражение мчалось на снеге, – на талом снеге спереди рельс.
   Чертило лужи пунсовым блеском: дробилось и пропадало.
 
   Тень конки, неизменно вырастая, падала на дома, переламывалась, удлинялась и ускользала.
   Толпы людей, из домов выбегая, бросались в метель, снегом дышали, утопали и вновь выплывали.
   Кто-то, все тот же, кутила и пьяница, осыпал в ресторане руки лакея серебряными, ледяными рублями: все проструилось в метель из его кошелька, и метельные деньги блистали у фонарей.
   Проститутка, все так же нападая, тащила к себе, раздевалась, одевалась и опять выбегала на улицу.
 
   Подруга клонилась к Светловой своей шляпой с пышными перьями, прижимая муфточку к лицу, ей лукаво шептала.
   Светлова, клонясь к головке подруги шляпой с пышными перьями, ее меховой руки коснулась маленькой муфтой.
   С лукавым смехом клонились друг к другу пышными перьями, оглядываясь на прохожего, ласково и бесстыдно.
   Да: в магазине модного платья они утопали в шелках и атласах, то ныряя лицами, то вырастая.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента