– После проведения электричества у вас здесь будет коммунизм, – сказал Душин.
   – Пусть, – ответила девушка и вытянула руку на столе; в руке ее равнодушно бились жилы, не обещая ничего никому.
   Душин промолчал; рядом с ним сидело какое-то малознакомое существо, от которого однако в сердце его начиналось тревожное бедствие: он оглядел всю ее фигуру, стараясь понять факт своего страдания более сознательно, – опухшее тело девушки жило молчаливо, от нее исходил запах тоски и пространства, и Душин почувствовал свою скуку перед нею, как перед мертвым мировым законом, с которым жить нельзя и уничтожить нет уменья. Он спросил еще девушку: чем она здесь занимается.
   – А мы здесь живем! – ответила она. – В печке стоит теплое молоко, если хотите – ешьте.
   – Нет, я не хочу, – отказался Душин, и действительно – он бы сейчас ничего не мог ни есть, ни пить, его желудок испугался первым, а ум опечалился, предчувствуя свое расточение в однообразной мечте любви; только тело, на потеху разумной мысли, враз стало жестким, твердым и счастливым, словно оно впервые воскресло к сознанию из мягкой и смутной бессмысленности.
   Вдруг хозяйка избушки повернулась к Душину лицом, и он успел разглядеть ее глаза, как два черных бдительных сторожа, глядящие из непроглядной, хранимой ими жизни; она улыбалась, улыбка ее означала добро сожаления, помощь в гибели и недоверие. Душин понял, что ему помочь она не может, и нельзя. Может быть, она уже согласна полюбить его в ответ, но все равно они друг друга утешить не могут. Пусть он сейчас обнимет ее и совершит с ней свое чувство: они оба утомятся потом, но их скорбь друг по другу останется нетронутой и не утешится; они тогда повторят свое утомление, будут стремиться к нему каждый день в течение десятков лет – и оба умрут в конце концов, истратив все свое тело у поверхности любимого человека, и влечение их будет убитым, но не успокоенным: ничего нового они не найдут против того, что имеют сейчас, прожив вместе, вплотную даже сто лет.
   Уверенный в торжестве своего сознания над бедным таинственным сердцем, Душин поднялся с места и поцеловал сидящую девушку в ее щеку – он хотел все же запомнить ее навсегда. Она молчала, не шевельнувшись.
   Здесь в горницу вошел молодой исхудалый человек и стал к стороне, уставившись на хозяйку омертвевшими глазами. Никто ничего не говорил.
   Дверь отворилась снова, и пришли еще двое людей, лет по двадцати пяти, еле живые от слабости сил. Затем явилось сразу четверо, такие же истомленные плохою едой, и все стали безмолвно курить от своей любви.
   Хозяйка не смутилась гостей, она сидела по-прежнему невнимательно, как будто была одна.
   Эти немощные, потемневшие от голода люди были, вероятно, сплошь женихами сидящей девушки, но для женитьбы у них не хватало силы в теле, и они ожидали чего-то, сторожа Лиду и друг друга.
   Вскоре явился отец девушки, старик с мешком в руках, похожий на дьявола, потому что у него были черные яростные глаза и бурая бородка, жестко растущая вниз. Он отдал мешок дочери и девушка начала копаться в нем, вынимая чьи-то куски и объедки себе для пищи.
   – Здравствуйте, женихи! – сказал старик всем присутствующим. – Ешь, невеста! – обратился он к дочери. – Нынче у хозяина поп из волости в гостях был, а я опивки допил и куски дочери собрал…
   Его черноволосая дочь сейчас же начала есть остаточные куски с зажиточного стола, а старик, опьянев от хозяйских опивок, начал говорить всем женихам про великую идею всемирной спекуляции, которая мгновенно вдарила ему сегодня в голову при виде застольного торжества тунеядцев.
   Старик враз сбегал к соседям за бумагой и чернилами и, вернувшись, велел тут же писать одному жениху письмо Владимиру Ильичу Ленину. Жених сел к столу против невесты и начал писать, не интересуясь всемирным вопросом. Старик подробно высказал свою идею превращения злобной буржуазии в смирное и бедное население, вполне покорное советской власти. Для этого надо заложить в главном банке капитализма всю Российскую Советскую Республику – и сушу ее, и всю жидкость на ней, и даже твердь над нею. А когда банк капитализма выдаст облигации на тысячи миллиардов рублей, то эти облигации поручить Владимиру Ильичу, а он пусть играет тогда пролетарскими талонами среди мировых акул на сцене хищников биржи. Раз Владимир Ильич – гений, и раз он будет богаче любого империалиста, следовательно, он легко обыграет все те элементы, которые украли мир себе в карман. Следовательно, всю буржуазную сушу вполне можно завоевать посредством спекуляции на всемирной бирже, посредством одних арифметических действий с облигациями в гениальном уме.
   – Подпишись теперь полностью за меня! – со страстью своего торжествующего чувства воскликнул старик. – Пиши подробно: батрак кулака Болдырева Иван Поликарпова Вежличев, сочувствующий всей контратаке на паразитов… Владимир Ильич, спекулируй, пожалуйста, доводи буржуазию до капитального краха, до полнейшего убытка и нищенства, ограбь ограбленное, действуй экономически, мой стаж жизни пятьдесят семь лет, тружусь в работниках полвека, вся надежда-мечта, семейное положение – вдовец и дочка Лидия, гордость республики за красоту… Все поспел написать?
   – Управился, – сказал жених, и нарисовал в конце письма почему-то аэроплан.
   Немного погодя, нагоревавшись без утешения, женихи разошлись в свои стороны; с хозяевами остался только один Душин, как человек нездешний.
   – Пора! – сказал тогда отец общей невесты. – Ложитесь спать и вы все, природа давно уж спит, – и старик с деловой серьезностью враз залез на печку, будто это было для него главной важностью, а дневная жизнь – ничтожность.
   Дочь его Лидия посидела еще несколько времени, потом сходила на двор, вернулась с охапкой травы и часть ее положила на пол для Душина, а остальное расстелила для себя около печки. Она легла, укрывшись до носа зимней овечьей шубой, и все глядела на Душина своими черными, свежими глазами, пока из-за поздней ночи не потухло электричество.
   Душин лежал на траве непокрытый, охлажденный воздух полуночи проникал сквозь дверные щели и обдувал его тело: он застывал и ворочался.
   Старик Вежличев сопел на печке в наслаждении беспамятства, на дальнем конце деревни уже кричали петухи, предчувствуя новые сутки, все было хотя и понятно, но в сущности неизвестно почему. Душин не мог уснуть и собирался встать, чтобы уйти куда-нибудь отсюда.
   – Ты что не спишь – тебе холодно? – спросила его Лида Вежличева.
   – Холодно, – сказал Душин. – Я сейчас встану и пойду…
   – Не ходи, – прошептала девушка. – Иди ложись со мною, тут теплее.
   Душин прополз по полу и лег рядом с нею, где ветра уже не чувствовалось. Они молча полежали некоторое время, потом Душин спросил у нее:
   – Отчего вы такие бедные? У вас дом плохой, ты чужие объедки ешь, лежишь грязная – от тебя пахнет чем-то не твоим…
   – Я не знаю, – ответила молодая Лида. – Мать нищенкой была, она дом по кусочкам накопила, у богатых воровала, а отец по людям работает, воровать не может, а думает чего-то, как умный…
   – Тебе скучно жить? – спросил Душин.
   – Нет, мы привычные, – сказала Лида.
   Они оба замолчали. Старик-отец спал на печке, издавая звуки блаженства; какой-то поздний человек пел на улице в оглохшем пространстве.
   – Ты любишь меня? – спросил Душин.
   – Нет, – ответила лежавшая с ним черноволосая женщина. – За что тебя любить-то?
   – А как же?! – озадачился Душин.
   – Так, – сказала Лида. – Никак.
   Тогда Душину стало не жалко ее, все равно – что будет, и он, уже не чувствуя любви к ней, ожесточенно обнял ее тело – с таким отчаяньем, как будто готовился к разрушению.
   Она ничего не говорила и лежала безвольная, спокойная, как давно умолкший предмет, не чувствующий своего существования. Сначала Душин ожидал лишь пустяков, но женщина, оказалось, устроена неожиданно, и он удивился свободе своего наслаждения – видимо, природа имела истину в своем основании и не обманывала человека, увлекая его; но потом Душину стало грустно, сердце его билось теперь равнодушно, точно остуженное пронесшимся ветром, напряжение ума прекратилось, и смысл тревоги мирового вещества был теперь неинтересен – оттого, что сам принял участие в этом тревожном движении, или оттого, что мир стоит в стороне от счастья, – и Душин обнял свою подругу спокойной рукой, тоскуя вместе с ней, что ничего не случилось в результате любви.
   – Давай убежим! – сказала черноволосая Лида, тоже обнимая своего соседа.
   – Давай, – согласился Душин. – Но мы потом вернемся сюда, когда станем старыми.
   – Ладно, – сказала Лида. – А убежим давай сейчас.
   – Давай, – опять согласился Душин, но глаза его закрылись и он решил встать через минуту.
   Через минуту он пошевелил девушку и сказал ей:
   – Ну, давай вставать! Пойдем.
   – Сейчас, – согласилась Лида. – Сейчас я встану, дай я вытянусь только…
   Душин воспользовался – и тоже вытянулся в утомлении всего тела; под его высохшими, закрытыми веками густо наливалась прохладная влага сна.
   – Пойдем, – сказала Лида.
   – Пойдем, – пробормотал Душин.
   Еще раз – уже без слова – они потолкали друг друга, и сон разлучил их.

4

   Проснувшись, они увидели пустую избу. Отец ушел еще на рассвете работать на дворе зажиточного Болдырева, члена сельского совета потребительской кооперации.
   Они поцеловались, умылись и ушли из дома. Лето разгоралось над их головами, и оба они ожидали неизвестную бесконечную жизнь. Лидия Вежличева блестела на солнечном свете от своей красоты, и чувства ее бесцельно блуждали в груди, еще не имея ясной страсти и направления. Душин смотрел на нее со стороны, как на загадку природы, и все же хотел забыть ее, уйти от нее в одиночество, в работу и свободное размышление. Вчера ночью из него ушло в эту женщину что-то невозвратимое – может быть часть ума, может быть та тревога, которая причиняла несчастие, но одновременно томила жить как можно быстрее вперед. И теперь он видел мир каким-то более туманным и спокойным, будто зрение его ослабело.
   Выйдя за деревню, Лида вдруг остановилась и посмотрела кругом. Всюду росла редкая, мелкая рожь – дождей не было с весны, – только бурьян бушевал в придорожной канаве; никто не шел и не ехал вблизи. Черноволосая босая девушка поспешно обняла Душина и сказала ему:
   – Давай ляжем в траву полежим!
   Но Душин стал скуп на свое тело, он не хотел больше тратить себя на пустяки наслаждения и отстранил прочь эту Лиду Вежличеву. Слишком еще велика и страшна природа и могуч классовый враг империализма, чтобы губить себя <на> женщину в изнеможении, опустошая сразу оба сердца.
   Лида приуныла, но не обиделась; она вообще не знала еще, что делать ей с самой собой и как надо правильно существовать в этом общем мире. Однажды, не зная куда деваться от грустной тоски и не уверенная в счастье жизни, она прыгнула в деревенский колодезь, но он был мелок и наполнен сухим песком вместо воды; она не умерла и опомнилась.
   Через некоторое время Душин и его спутница увидели, что в стороне от них по сухому полю пылила толпа народа. Они подождали, пока народ выйдет на дорогу, и тогда увидели попа с помощниками, трех женщин с иконами и человек сорок богомольцев. Здешняя местность имела покатость в древнюю высохшую балку, куда ветер и весенние воды отложили тонкий прах, собранный с обширных нагорных полей.
   Шествие спустилось с верхних земель и теперь шло по праху в долине, направляясь к битой дороге.
   Впереди шел обросший седой шерстью, измученный и почерневший поп; он пел что-то в жаркой тишине природы и махал кадилом на дикие, молчаливые растения, встречавшиеся на пути. Иногда он останавливался и поднимал голову к небу в своем обращении в глухое сияние солнца, и тогда было видно озлобление и отчаяние на его лице, по которому текли капли слез или пота. Сопровождавший его народ крестился в пространство, становился на колени в пыльный прах и кланялся в бедную землю, напуганный бесконечностью мира и слабостью ручных иконных богов, которых несли старые, заплаканные женщины на своих отрожавших животах. Двое детей – мальчик и девочка – в одних рубашках и босиком шли позади церковной толпы и с интересом изучения глядели на действие взрослых; дети не плакали и не крестились, они боялись и молчали.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента