Страница:
От дальнего дерева отделился темный контур человеческой фигуры. Мужчина на секунду замешкался, решая, что делать дальше, и вскинул карабин. Но со стороны забора послышались хлопки пистолетных выстрелов. Стрелок выронил карабин, согнулся пополам и упал. Лейтенант почувствовал, как его переворачивают на спину, расстегивают китель.
Когда подошел Девяткин, водитель стоял на коленях перед лейтенантом, прислушиваясь к дыханию раненого. Он поднял голову, показал пальцем на Суворова и сказал:
– Я вызвал «Скорую». Скоро приедут. Вы были в доме? Чего там?
– Убитая женщина и, наверное, ее муж, черт его знает. Один из ваших ранен. Второй, который лежит на крыльце, убит наповал. Ну, еще этот черт с карабином… Он готов. Я старался стрелять по ногам, но… У моего пистолета ствол во время выстрела задирает.
– Вам, товарищ майор, умыться надо. Вы весь… Ой, смотрите! – Водитель показал пальцем в сторону дома.
Обернувшись, Девяткин увидел, как человеческая тень легла на переднюю стену, рванулась вперед и пропала за углом.
Дорис надела очки и продолжила чтение, с трудом разбирая неряшливый почерк. «Встретил на лестничной площадке Уткина. Сказал ему: «Роль генерала Хлудова в пьесе «Бег» – твоя. Даже вывешивать отдельного приказа не стану. Свой экземпляр пьесы возьми у секретаря. Через две недели начнем читку». Уткин ответил: «Кого я могу играть в таком состоянии? Только старика, больного раком». Я замер и вытаращил глаза, сыграл неподдельное удивление. Он принял мою игру за чистую монету, нахмурился: «Ты разве не знаешь, что я смертельно болен?» Я продолжал таращить глаза, а он поплелся дальше. Я посмотрел ему вслед и подумал, что Уткин сильно сдал за последнее время. Постарел лет на двадцать. Он долго не протянет».
Следующая запись, тоже без даты. «Уже на улице фонари зажгли, когда ко мне в кабинет зашла Верочка из второго состава спектакля «Варвары». Встала у двери, мнет пальцами поясок платья, стесняется спросить, получит ли роль в новой постановке. Я нахмурился, не поднимая взгляда от бумаг, спросил нарочито грубым голосом: «Ну, чего тебе надо?» Она вся зарделась, уже повернулась, чтобы выбежать из кабинета, но я остановил ее. А дальше и без слов понятно… Это произошло на старом кожаном диване. Это должно было произойти уже давно. Но я все тянул, ждал, когда спелый плод сам упадет в руки.
Диван скрипит так, что слышно и в коридоре, и на первом этаже. Скоро развалится, к чертовой матери. Он уже выработал свой ресурс, то есть два ресурса. Даже три. Верочка после этого плакала. От счастья, наверное. Кстати, надо купить занавески на окна. Не хочу, чтобы мою старую задницу и Верочкины прелести задарма смотрели жители дома напротив».
Далее: «Нынешняя публика – это какой-то сброд в сравнении с той, что собиралась в театрах лет двадцать назад. Тогда доставали билеты, чтобы посмотреть на актеров, на постановку. Теперь приходят, кажется, только для того, чтобы опохмелиться пивом в буфете. И поржать в тех местах, где, по замыслу режиссера, положено плакать».
«В коридоре «Мосфильма» встретил Жукова, он только что закончил снимать фильм на патриотическую тему с Мешковым в главной роли. Добрые люди говорят, что эта работа для Жукова – особая. Если раньше зрители в зале засыпали через полчаса просмотра любого его фильма, то сейчас будут дрыхнуть уже на десятой минуте. Я пожал его руку, обнял, поздравил с творческой удачей. Все выглядело настолько трогательно, что этот тип даже прослезился.
Между делом спросил, сколько денег он огреб за постановку. Я не мог скрыть досады. В прошлом году на той же студии мне заплатили в полтора раза меньше. Но только я снял приличный фильм, а не халтуру. Вот же скоты! Поверить не могу: заплатить мне в полтора раза меньше, чем какому-то Жукову… В голове не умещается. Просто рехнуться можно от всего этого».
Для кого он все это писал? Почему в дневниках так много пошлости? И до обидного мало сказано о главном деле его жизни – о работе, о творчестве? Для себя Дорис нашла ответ на этот вопрос. За личиной циника он прятал ранимую душу истинного художника и высокое дарование, данное Богом. Правда, можно найти и другое объяснение. Талант великого режиссера уживался с пошлой, мелочной, корыстолюбивой натурой. В том, что Лукин великий режиссер, Дорис, имевшая счастье видеть все его спектакли, не сомневалась ни минуты.
Внизу страницы мелким неровным почерком, будто рука Лукина дрожала, написано:
«Опять приходил этот хмырь. Мы говорили четверть часа. В его присутствии мою волю парализует. Становится страшно, нить разговора теряется, я перестаю понимать смысл сказанных слов. Только тупо смотрю на него и киваю головой. Хочу сказать «нет», но не могу. Кончится это тем, что он убьет меня. Или наоборот. Я пообещал, что раздобуду деньги к следующему четвергу. Сумма немалая, но я знаю, у кого можно взять в долг».
В самом начале записей упоминался какой-то человек с тяжелыми кулаками. Лукин мог сказать «нет», но, охваченный страхом, согласился что-то сделать. Что именно? Об этом ни слова. Записи короткие, отрывочные. Невозможно понять, о чем идет речь.
«Что ж, пора подбираться к «Евгению Онегину». Меня отговаривают, постановка слишком сложная и затратная. И все почему-то хотят видеть в главной роли Савина. Но из него Онегин – как из дерьма конфета. О том, как решить проблему с костюмами и декорациями, надо думать. Нужно удешевить это дело настолько, насколько это вообще возможно. Или полностью перейти на язык условностей. Отказаться от декораций. Актеров одеть в современные костюмы. Тогда спектакль можно везти за границу. По Европе и в Америку». И три восклицательных знака.
Стук в дверь заставил Дорис вздрогнуть.
– Темно уже, – появился на пороге Грач. – Надо выезжать, а то не успеем. Пойду машину заводить.
– Через минуту буду готова, – ответила Дорис.
Девяткин бежал тяжело. В груди что-то свистело. Когда прорывался табачный кашель, приходилось замедлять бег. Он никак не мог миновать пустырь, продравшись сквозь заросли молодого ольшаника и чертополоха. Подошвы ботинок скользили по мокрой траве, ветви кустов вязали ноги. Девяткин несколько раз падал, теряя ориентировку в пространстве, и едва не выронил пистолет.
Человек, бежавший впереди, был проворнее и моложе своего преследователя. Кажется, он неплохо знал местность, поэтому взял через пустырь не напрямик, а сделал небольшой крюк, чтобы не попасть в самые дебри густой травы, – и выиграл немного времени. Когда Девяткин наконец оказался на ровном месте, он увидел на краю высокой железнодорожной насыпи человека, взбиравшегося наверх. Справа на высоком бетонном столбе был укреплен фонарь, освещавший железнодорожное полотно и подступы к нему.
– Стой! – заорал он, срывая голос. – Стой, или стреляю! Стой, гад…
Человек передвигался на карачках. Услышав голос за спиной, он остановился и бросил быстрый взгляд вниз. Плюнул, взобрался выше и скрылся за краем насыпи. Выругавшись, Девяткин полез следом. Сначала подъем шел хорошо, затем гравий стал осыпаться под ногами и пришлось встать на четвереньки. Чтобы закончить подъем, не хватило минуты. Нога зацепилась за какой-то толстый кабель. Майор изо всех сил дернул ногой, и тут гравий посыпался вниз, увлекая его за собой. Девяткин съехал с горки, больно ударился плечом и услышал, как затрещала ткань пиджака, лопнувшего на спине.
Оказавшись у подножия насыпи, он поднялся и снова стал карабкаться вверх. Когда до рельсов оставалось всего несколько метров, загудел, вынырнув из темноты, локомотив. Девяткин замер, дожидаясь, когда мимо пройдут вагоны и несколько пустых платформ. Железнодорожная ветка вела к ремонтному заводу, поезда здесь проходили всего два-три раза в сутки.
Спустившись вниз с другой стороны насыпи, он вдруг осознал, что преследуемому человеку будет трудно уйти. Впереди, за узкой полосой поля, виднелись посадки молодых сосен, а дальше – прямое, хорошо освещенное полотно шоссе. Человек где-то здесь, рядом. Не разбирая дороги, майор побежал вперед, но почему-то оказался не на гладком поле, а в мелком зловонном болотце, заросшем осокой. Человек, бежавший впереди, опять обхитрил его, взял краем, обошел болото и легко добрался до поля, даже не промочив ноги.
Пришлось дать задний ход и обойти болотце по едва заметной тропинке. Ступив на твердую землю, Девяткин прибавил обороты и вскоре увидел впереди человеческую фигуру. Сердце застучало быстрее. Теперь беглеца и преследователя разделяли метров сто с небольшим. Человек бежал как-то неуверенно, высоко поднимая левую ногу и чуть приволакивая правую. То ли он совсем выдохся, то ли, спускаясь с насыпи, неудачно упал. Девяткин, чувствуя, что его шансы растут, забыл об усталости и побежал быстрее. Человек на минуту потерялся среди сосновых стволов, но вскоре появился снова.
– Стой! – заорал Девяткин и выстрелил в воздух. – Стреляю…
Человек обернулся и выпустил пару пуль в преследователя. Охваченный азартом погони, майор не стал падать на землю, даже не сбавил темпа. До сосновых посадок рукой подать, а там дорога. Развязка наступит через пару минут.
Первый раз Девяткин оступился, поскользнувшись на мокром камне, выступавшем из земли. Через несколько шагов споткнулся о бетонную балку, неизвестно как оказавшуюся здесь, а еще через пару метров ступил ногой в пустоту и провалился в неглубокий колодец, по дну которого проходила газовая труба. Выпустив из руки скользкую рукоятку пистолета, он ударился затылком о кирпичную стенку колодца с такой силой, что в голове зашумело.
…Девяткин сидел в грязной луже и думал о том, что надо выбираться из этой помойки. Уже то хорошо, что он не потерял сознание, что вообще жив. Он посветил вокруг огоньком зажигалки, поднял пистолет и стал медленно карабкаться вверх по ржавым скобам. Выбравшись наружу, вдохнул сырой свежий воздух, шагнул вперед и увидел у дороги далекий абрис человеческой фигуры.
Сделав несколько шагов вперед, майор остановился, сел на мокрую траву, засучил штанину и ощупал голень левой ноги. Вздохнул и положил пистолет на землю, наблюдая, как человек достиг шоссе, прихрамывая, пошел вдоль освещенной трассы по направлению к Москве и через минуту скрылся из вида. Видимо, этого сукина сына где-то неподалеку ждала машина.
Девяткин пошарил по карманам разорванного, перепачканного грязью пиджака, вытащил пачку сигарет, зажигалку. Руки еще дрожали – то ли от напряжения, то ли от сознания того, что партия, которую он уже считал своей, проиграна. В самый последний момент. Так глупо, так бездарно… Он закурил, задержал теплый табачный дым в груди. Голова приятно закружилась, а боль в ноге ненадолго ушла.
Грач водил машину медленно, как-то неуверенно. Он слишком близко наклонялся к рулю, сжимая его с такой силой, что пальцы становились белыми. За всю дорогу он выдавил из себя всего несколько слов и облегченно вздохнул, когда «Ауди», почти новая, доставшаяся от покойного отца, остановилась у служебного подъезда театра.
– Слово себе дал не ездить на этой тачке, когда темно, – сказал на прощание Грач. – Я вечерами плохо вижу, а тут такое движение… Это ведь не просто машина, это память об отце.
Под фонарем Дорис ждал Борис Ефимович Свешников, ведущий актер тетра и ближайший друг Лукина – среднего роста плотный человек с красивыми ресницами, выпуклыми румяными щеками и добрыми глазами.
– Я уж по-старомодному. – Сжав руку Дорис своими пухлыми пальцами, он поцеловал ее. – Со мной прошу по-простому, без церемоний…
И тут же склонил голову для нового поцелуя. Пряди волос, прятавшие напудренную лысину, обнажили ее. Но Свешников сделал вид, что не заметил конфуза, и еще долго не выпускал женскую руку. Прижимал ее к сердцу, гладил запястье и что-то тихо мурлыкал. Редким прохожим, наблюдавшим эту трогательную сцену, могло показаться, что мужчина, оставивший в прошлом свою молодость, вдруг встретил в сумерках московского вечера неувядающую юношескую любовь.
Наконец через служебный вход вошли в театр. Пробрались лабиринтом полутемных коридоров к лестнице, поднялись на второй этаж и оказались в просторной, ярко освещенной комнате. Занавесок на окнах не было, хорошо просматривалась другая сторона улицы. Усадив гостью в дряхлое плюшевое кресло перед кофейным столиком, Свешников прижал палец к губам, будто боялся быть услышанным, и перешел на таинственный шепот:
– Спектакля сегодня нет, нам никто не помешает. Артисты готовятся к гастролям.
Распахнув дверцу книжного шкафа, поставил на столик вазочку с баранками и карамелью, тарелку с зелеными яблоками. Вытащил початую бутылку коньяка и две рюмки толстого стекла. Наполнив их, сказал:
– Поднимаю этот тост в память о великом русском режиссере, который ушел от нас слишком рано.
Кажется, он хотел дать слезу, но передумал. Иначе получится слишком пафосно, фальшиво. Запрокинув голову, осушил рюмку и поморщился, будто не коньяка, а самогонки хлебнул.
– Вот, пожалуйста, лучшие фотографии моей коллекции. – Откуда-то из воздуха материализовался объемистый альбом с золотым тиснением на корешке. – Фото, сделанные по ходу спектаклей «Дядя Ваня», где я имел честь играть Вафлю, и «Вишневый сад». Роль Лопахина я не получил, потому что годы, как говорится, берут свое. Но истинные знатоки театра утверждают, что Фирс в моем исполнении – лучший в России. Я чужд лести, но с этим утверждением соглашаюсь. Все это для вашего музея в Америке. Подборка моих фотографий. Пусть хоть какая-то память останется. Да… У нас тоже есть музей театрального искусства, но эти фотографии в этой цитадели пошлости и примитивизма не поймут и не оценят. Завистники. Повсюду их яд, воздух пропитала ненависть к чужому таланту.
– Не хочу вас обнадеживать. Экспозицию музея формирую не я, – заметила Дорис.
– Но именно вы – ведущий специалист по истории русского театра. – Свешников никогда не скупился на лесть. – Многое зависит от вашего желания, мнения…
С трудом подбирая слова, Дорис сказала, что Свешников обещал принести редкие фотографии Лукина, а принес свои. Конечно, он талантливый актер, она с великой благодарностью принимает этот подарок и надеется, что фотографии помогут ей… Через минуту Дорис окончательно запуталась. И, чувствуя неловкость момента, подняла рюмку и пригубила коньяк. Разговор снова оживился. Свешников добавил, что со смертью Лукина и его актерская звезда померкла и закатилась. Новым главрежем прочат одного молодого человека, бездарного, но с решительным характером. Значит, новых ролей не будет. Прощальный вечер со зрителями состоится в сентябре, об этом уже договорились.
– Я бы мечтал умереть на сцене. – Устроившись в кресле, Свешников ловко налил рюмку и опрокинул ее в рот. – Во время спектакля. Чтобы обязательно в гриме, в парике. Рухнул бы на доски пола так, что пыль поднялась. А зрители сразу поняли бы: Свешников больше не встанет. Отыгрался, артист… Вот это смерть. Это великая награда Бога, а не смерть. Ничего, что я о вечном?
– Ничего. Мы ведь все об этом думаем. Вы обещали рассказать о последних встречах с Лукиным. С вами он делился замыслами, идеями…
Свешников, кажется, не услышал последних слов. От выпитого коньяка он все больше мрачнел, губы стали фиолетовыми, кожа на щеках и шее пошла багровыми пятнами.
– Но моя судьба – другая. Тихо угаснуть на больничной койке, стоящей возле окна. В палате, набитой людьми, где витают миазмы боли, отчаяния и безысходности. Я не боюсь смерти и, кажется, знаю, как все это будет. Все случится холодной зимней ночью, перед рассветом. Я впаду в забытье, в бреду скажу несколько ничего не значащих слов. И всё… Подойдет сестра, меня с головой накроют простыней. Кровать вывезут в коридор, где она простоит до утра. А там явятся санитары и спустят тело в подвал, в морг. Ни одна собака не вспомнит, что скончался большой артист. Которого, между нами, любили женщины, любила публика…
Свешников неожиданно всхлипнул, взглянул на гостью глазами, полными слез, снова всхлипнул и выплеснул в горло новую стопку коньяка.
– Ну, зачем же так мрачно? – Дорис чувствовала себя неловко. Она не знала, чем утешить человека, который слишком поздно открыл для себя, что человеческий век так короток. На душе сделалось тоскливо, и самой захотелось заплакать. – До осени ситуация может еще сто раз измениться. И с работой все наладится, и роли новые будут. Вот только курите вы зря.
– Кури или не кури, все равно подыхать.
Несмотря на все попытки Дорис свернуть беседу в сторону, мрачное настроение, овладевшее Свешниковым, уже не отпустило. К тому же он так захмелел, что дальнейший разговор потерял всякий смысл. Воспоминаниями о покойном друге Свешников делиться не мог, но нашел почтовый пакет с фотографиями Лукина.
Дорис бегло просмотрела снимки и не сдержала вздоха разочарования. Почти все это она уже видела. Какие-то фото опубликованы в газетах и журналах, другие размещены на сайте Лукина. Ради того, чтобы посмотреть, как Свешников напьется, не стоило терять времени. Впрочем, напился он быстро и, свесив голову на грудь, задремал в кресле.
Дорис выбралась на улицу, проскочив тот же лабиринт коридоров, несколько минут стояла на кромке тротуара в ожидании такси. А сев в машину, задумалась о том, что делать дальше. Есть небольшой список людей, с которыми надо бы встретиться и поговорить о Лукине. Следует продолжить работу на даче режиссера. Она разглядывала через стекло бессонный город, огни ресторанов, пешеходов, рекламные щиты, за которыми не разглядеть московской архитектуры, и думала, что в общем и целом все идет гладко. Нужно только терпение и еще раз терпение.
Когда такси остановилось, Дорис расстегнула объемистую кожаную сумку, чтобы достать кошелек, и, увидев вдруг дневник Лукина, который она читала сегодня на даче, начала копаться в сумке, стараясь найти свою тетрадь с записями. Но ее не было. Видимо, в спешке она перепутала два ежедневника, внешне похожих. Одного размера, тот и другой в темном кожаном переплете. Господи, лишь бы не заметил Грач! А если заметит? Будет такой скандал, что трудно даже представить. Дорис больше не получит доступ к дневникам и записным книжкам Лукина, не переступит порог его дачи и квартиры…
Сейчас она поднимется наверх, позвонит Грачу и расскажет обо всем. Или лучше действовать иначе. Грач ничего не заметил – и не заметит, потому что ближайшие сутки он будет в городе. Оказавшись на даче, Дорис снова поменяет ежедневники. Так тому и быть. И волноваться не о чем.
– Мадам, мы уже приехали, – обернулся к ней таксист.
Глава 3
Когда подошел Девяткин, водитель стоял на коленях перед лейтенантом, прислушиваясь к дыханию раненого. Он поднял голову, показал пальцем на Суворова и сказал:
– Я вызвал «Скорую». Скоро приедут. Вы были в доме? Чего там?
– Убитая женщина и, наверное, ее муж, черт его знает. Один из ваших ранен. Второй, который лежит на крыльце, убит наповал. Ну, еще этот черт с карабином… Он готов. Я старался стрелять по ногам, но… У моего пистолета ствол во время выстрела задирает.
– Вам, товарищ майор, умыться надо. Вы весь… Ой, смотрите! – Водитель показал пальцем в сторону дома.
Обернувшись, Девяткин увидел, как человеческая тень легла на переднюю стену, рванулась вперед и пропала за углом.
Дорис надела очки и продолжила чтение, с трудом разбирая неряшливый почерк. «Встретил на лестничной площадке Уткина. Сказал ему: «Роль генерала Хлудова в пьесе «Бег» – твоя. Даже вывешивать отдельного приказа не стану. Свой экземпляр пьесы возьми у секретаря. Через две недели начнем читку». Уткин ответил: «Кого я могу играть в таком состоянии? Только старика, больного раком». Я замер и вытаращил глаза, сыграл неподдельное удивление. Он принял мою игру за чистую монету, нахмурился: «Ты разве не знаешь, что я смертельно болен?» Я продолжал таращить глаза, а он поплелся дальше. Я посмотрел ему вслед и подумал, что Уткин сильно сдал за последнее время. Постарел лет на двадцать. Он долго не протянет».
Следующая запись, тоже без даты. «Уже на улице фонари зажгли, когда ко мне в кабинет зашла Верочка из второго состава спектакля «Варвары». Встала у двери, мнет пальцами поясок платья, стесняется спросить, получит ли роль в новой постановке. Я нахмурился, не поднимая взгляда от бумаг, спросил нарочито грубым голосом: «Ну, чего тебе надо?» Она вся зарделась, уже повернулась, чтобы выбежать из кабинета, но я остановил ее. А дальше и без слов понятно… Это произошло на старом кожаном диване. Это должно было произойти уже давно. Но я все тянул, ждал, когда спелый плод сам упадет в руки.
Диван скрипит так, что слышно и в коридоре, и на первом этаже. Скоро развалится, к чертовой матери. Он уже выработал свой ресурс, то есть два ресурса. Даже три. Верочка после этого плакала. От счастья, наверное. Кстати, надо купить занавески на окна. Не хочу, чтобы мою старую задницу и Верочкины прелести задарма смотрели жители дома напротив».
Далее: «Нынешняя публика – это какой-то сброд в сравнении с той, что собиралась в театрах лет двадцать назад. Тогда доставали билеты, чтобы посмотреть на актеров, на постановку. Теперь приходят, кажется, только для того, чтобы опохмелиться пивом в буфете. И поржать в тех местах, где, по замыслу режиссера, положено плакать».
«В коридоре «Мосфильма» встретил Жукова, он только что закончил снимать фильм на патриотическую тему с Мешковым в главной роли. Добрые люди говорят, что эта работа для Жукова – особая. Если раньше зрители в зале засыпали через полчаса просмотра любого его фильма, то сейчас будут дрыхнуть уже на десятой минуте. Я пожал его руку, обнял, поздравил с творческой удачей. Все выглядело настолько трогательно, что этот тип даже прослезился.
Между делом спросил, сколько денег он огреб за постановку. Я не мог скрыть досады. В прошлом году на той же студии мне заплатили в полтора раза меньше. Но только я снял приличный фильм, а не халтуру. Вот же скоты! Поверить не могу: заплатить мне в полтора раза меньше, чем какому-то Жукову… В голове не умещается. Просто рехнуться можно от всего этого».
Для кого он все это писал? Почему в дневниках так много пошлости? И до обидного мало сказано о главном деле его жизни – о работе, о творчестве? Для себя Дорис нашла ответ на этот вопрос. За личиной циника он прятал ранимую душу истинного художника и высокое дарование, данное Богом. Правда, можно найти и другое объяснение. Талант великого режиссера уживался с пошлой, мелочной, корыстолюбивой натурой. В том, что Лукин великий режиссер, Дорис, имевшая счастье видеть все его спектакли, не сомневалась ни минуты.
Внизу страницы мелким неровным почерком, будто рука Лукина дрожала, написано:
«Опять приходил этот хмырь. Мы говорили четверть часа. В его присутствии мою волю парализует. Становится страшно, нить разговора теряется, я перестаю понимать смысл сказанных слов. Только тупо смотрю на него и киваю головой. Хочу сказать «нет», но не могу. Кончится это тем, что он убьет меня. Или наоборот. Я пообещал, что раздобуду деньги к следующему четвергу. Сумма немалая, но я знаю, у кого можно взять в долг».
В самом начале записей упоминался какой-то человек с тяжелыми кулаками. Лукин мог сказать «нет», но, охваченный страхом, согласился что-то сделать. Что именно? Об этом ни слова. Записи короткие, отрывочные. Невозможно понять, о чем идет речь.
«Что ж, пора подбираться к «Евгению Онегину». Меня отговаривают, постановка слишком сложная и затратная. И все почему-то хотят видеть в главной роли Савина. Но из него Онегин – как из дерьма конфета. О том, как решить проблему с костюмами и декорациями, надо думать. Нужно удешевить это дело настолько, насколько это вообще возможно. Или полностью перейти на язык условностей. Отказаться от декораций. Актеров одеть в современные костюмы. Тогда спектакль можно везти за границу. По Европе и в Америку». И три восклицательных знака.
Стук в дверь заставил Дорис вздрогнуть.
– Темно уже, – появился на пороге Грач. – Надо выезжать, а то не успеем. Пойду машину заводить.
– Через минуту буду готова, – ответила Дорис.
Девяткин бежал тяжело. В груди что-то свистело. Когда прорывался табачный кашель, приходилось замедлять бег. Он никак не мог миновать пустырь, продравшись сквозь заросли молодого ольшаника и чертополоха. Подошвы ботинок скользили по мокрой траве, ветви кустов вязали ноги. Девяткин несколько раз падал, теряя ориентировку в пространстве, и едва не выронил пистолет.
Человек, бежавший впереди, был проворнее и моложе своего преследователя. Кажется, он неплохо знал местность, поэтому взял через пустырь не напрямик, а сделал небольшой крюк, чтобы не попасть в самые дебри густой травы, – и выиграл немного времени. Когда Девяткин наконец оказался на ровном месте, он увидел на краю высокой железнодорожной насыпи человека, взбиравшегося наверх. Справа на высоком бетонном столбе был укреплен фонарь, освещавший железнодорожное полотно и подступы к нему.
– Стой! – заорал он, срывая голос. – Стой, или стреляю! Стой, гад…
Человек передвигался на карачках. Услышав голос за спиной, он остановился и бросил быстрый взгляд вниз. Плюнул, взобрался выше и скрылся за краем насыпи. Выругавшись, Девяткин полез следом. Сначала подъем шел хорошо, затем гравий стал осыпаться под ногами и пришлось встать на четвереньки. Чтобы закончить подъем, не хватило минуты. Нога зацепилась за какой-то толстый кабель. Майор изо всех сил дернул ногой, и тут гравий посыпался вниз, увлекая его за собой. Девяткин съехал с горки, больно ударился плечом и услышал, как затрещала ткань пиджака, лопнувшего на спине.
Оказавшись у подножия насыпи, он поднялся и снова стал карабкаться вверх. Когда до рельсов оставалось всего несколько метров, загудел, вынырнув из темноты, локомотив. Девяткин замер, дожидаясь, когда мимо пройдут вагоны и несколько пустых платформ. Железнодорожная ветка вела к ремонтному заводу, поезда здесь проходили всего два-три раза в сутки.
Спустившись вниз с другой стороны насыпи, он вдруг осознал, что преследуемому человеку будет трудно уйти. Впереди, за узкой полосой поля, виднелись посадки молодых сосен, а дальше – прямое, хорошо освещенное полотно шоссе. Человек где-то здесь, рядом. Не разбирая дороги, майор побежал вперед, но почему-то оказался не на гладком поле, а в мелком зловонном болотце, заросшем осокой. Человек, бежавший впереди, опять обхитрил его, взял краем, обошел болото и легко добрался до поля, даже не промочив ноги.
Пришлось дать задний ход и обойти болотце по едва заметной тропинке. Ступив на твердую землю, Девяткин прибавил обороты и вскоре увидел впереди человеческую фигуру. Сердце застучало быстрее. Теперь беглеца и преследователя разделяли метров сто с небольшим. Человек бежал как-то неуверенно, высоко поднимая левую ногу и чуть приволакивая правую. То ли он совсем выдохся, то ли, спускаясь с насыпи, неудачно упал. Девяткин, чувствуя, что его шансы растут, забыл об усталости и побежал быстрее. Человек на минуту потерялся среди сосновых стволов, но вскоре появился снова.
– Стой! – заорал Девяткин и выстрелил в воздух. – Стреляю…
Человек обернулся и выпустил пару пуль в преследователя. Охваченный азартом погони, майор не стал падать на землю, даже не сбавил темпа. До сосновых посадок рукой подать, а там дорога. Развязка наступит через пару минут.
Первый раз Девяткин оступился, поскользнувшись на мокром камне, выступавшем из земли. Через несколько шагов споткнулся о бетонную балку, неизвестно как оказавшуюся здесь, а еще через пару метров ступил ногой в пустоту и провалился в неглубокий колодец, по дну которого проходила газовая труба. Выпустив из руки скользкую рукоятку пистолета, он ударился затылком о кирпичную стенку колодца с такой силой, что в голове зашумело.
…Девяткин сидел в грязной луже и думал о том, что надо выбираться из этой помойки. Уже то хорошо, что он не потерял сознание, что вообще жив. Он посветил вокруг огоньком зажигалки, поднял пистолет и стал медленно карабкаться вверх по ржавым скобам. Выбравшись наружу, вдохнул сырой свежий воздух, шагнул вперед и увидел у дороги далекий абрис человеческой фигуры.
Сделав несколько шагов вперед, майор остановился, сел на мокрую траву, засучил штанину и ощупал голень левой ноги. Вздохнул и положил пистолет на землю, наблюдая, как человек достиг шоссе, прихрамывая, пошел вдоль освещенной трассы по направлению к Москве и через минуту скрылся из вида. Видимо, этого сукина сына где-то неподалеку ждала машина.
Девяткин пошарил по карманам разорванного, перепачканного грязью пиджака, вытащил пачку сигарет, зажигалку. Руки еще дрожали – то ли от напряжения, то ли от сознания того, что партия, которую он уже считал своей, проиграна. В самый последний момент. Так глупо, так бездарно… Он закурил, задержал теплый табачный дым в груди. Голова приятно закружилась, а боль в ноге ненадолго ушла.
Грач водил машину медленно, как-то неуверенно. Он слишком близко наклонялся к рулю, сжимая его с такой силой, что пальцы становились белыми. За всю дорогу он выдавил из себя всего несколько слов и облегченно вздохнул, когда «Ауди», почти новая, доставшаяся от покойного отца, остановилась у служебного подъезда театра.
– Слово себе дал не ездить на этой тачке, когда темно, – сказал на прощание Грач. – Я вечерами плохо вижу, а тут такое движение… Это ведь не просто машина, это память об отце.
Под фонарем Дорис ждал Борис Ефимович Свешников, ведущий актер тетра и ближайший друг Лукина – среднего роста плотный человек с красивыми ресницами, выпуклыми румяными щеками и добрыми глазами.
– Я уж по-старомодному. – Сжав руку Дорис своими пухлыми пальцами, он поцеловал ее. – Со мной прошу по-простому, без церемоний…
И тут же склонил голову для нового поцелуя. Пряди волос, прятавшие напудренную лысину, обнажили ее. Но Свешников сделал вид, что не заметил конфуза, и еще долго не выпускал женскую руку. Прижимал ее к сердцу, гладил запястье и что-то тихо мурлыкал. Редким прохожим, наблюдавшим эту трогательную сцену, могло показаться, что мужчина, оставивший в прошлом свою молодость, вдруг встретил в сумерках московского вечера неувядающую юношескую любовь.
Наконец через служебный вход вошли в театр. Пробрались лабиринтом полутемных коридоров к лестнице, поднялись на второй этаж и оказались в просторной, ярко освещенной комнате. Занавесок на окнах не было, хорошо просматривалась другая сторона улицы. Усадив гостью в дряхлое плюшевое кресло перед кофейным столиком, Свешников прижал палец к губам, будто боялся быть услышанным, и перешел на таинственный шепот:
– Спектакля сегодня нет, нам никто не помешает. Артисты готовятся к гастролям.
Распахнув дверцу книжного шкафа, поставил на столик вазочку с баранками и карамелью, тарелку с зелеными яблоками. Вытащил початую бутылку коньяка и две рюмки толстого стекла. Наполнив их, сказал:
– Поднимаю этот тост в память о великом русском режиссере, который ушел от нас слишком рано.
Кажется, он хотел дать слезу, но передумал. Иначе получится слишком пафосно, фальшиво. Запрокинув голову, осушил рюмку и поморщился, будто не коньяка, а самогонки хлебнул.
– Вот, пожалуйста, лучшие фотографии моей коллекции. – Откуда-то из воздуха материализовался объемистый альбом с золотым тиснением на корешке. – Фото, сделанные по ходу спектаклей «Дядя Ваня», где я имел честь играть Вафлю, и «Вишневый сад». Роль Лопахина я не получил, потому что годы, как говорится, берут свое. Но истинные знатоки театра утверждают, что Фирс в моем исполнении – лучший в России. Я чужд лести, но с этим утверждением соглашаюсь. Все это для вашего музея в Америке. Подборка моих фотографий. Пусть хоть какая-то память останется. Да… У нас тоже есть музей театрального искусства, но эти фотографии в этой цитадели пошлости и примитивизма не поймут и не оценят. Завистники. Повсюду их яд, воздух пропитала ненависть к чужому таланту.
– Не хочу вас обнадеживать. Экспозицию музея формирую не я, – заметила Дорис.
– Но именно вы – ведущий специалист по истории русского театра. – Свешников никогда не скупился на лесть. – Многое зависит от вашего желания, мнения…
С трудом подбирая слова, Дорис сказала, что Свешников обещал принести редкие фотографии Лукина, а принес свои. Конечно, он талантливый актер, она с великой благодарностью принимает этот подарок и надеется, что фотографии помогут ей… Через минуту Дорис окончательно запуталась. И, чувствуя неловкость момента, подняла рюмку и пригубила коньяк. Разговор снова оживился. Свешников добавил, что со смертью Лукина и его актерская звезда померкла и закатилась. Новым главрежем прочат одного молодого человека, бездарного, но с решительным характером. Значит, новых ролей не будет. Прощальный вечер со зрителями состоится в сентябре, об этом уже договорились.
– Я бы мечтал умереть на сцене. – Устроившись в кресле, Свешников ловко налил рюмку и опрокинул ее в рот. – Во время спектакля. Чтобы обязательно в гриме, в парике. Рухнул бы на доски пола так, что пыль поднялась. А зрители сразу поняли бы: Свешников больше не встанет. Отыгрался, артист… Вот это смерть. Это великая награда Бога, а не смерть. Ничего, что я о вечном?
– Ничего. Мы ведь все об этом думаем. Вы обещали рассказать о последних встречах с Лукиным. С вами он делился замыслами, идеями…
Свешников, кажется, не услышал последних слов. От выпитого коньяка он все больше мрачнел, губы стали фиолетовыми, кожа на щеках и шее пошла багровыми пятнами.
– Но моя судьба – другая. Тихо угаснуть на больничной койке, стоящей возле окна. В палате, набитой людьми, где витают миазмы боли, отчаяния и безысходности. Я не боюсь смерти и, кажется, знаю, как все это будет. Все случится холодной зимней ночью, перед рассветом. Я впаду в забытье, в бреду скажу несколько ничего не значащих слов. И всё… Подойдет сестра, меня с головой накроют простыней. Кровать вывезут в коридор, где она простоит до утра. А там явятся санитары и спустят тело в подвал, в морг. Ни одна собака не вспомнит, что скончался большой артист. Которого, между нами, любили женщины, любила публика…
Свешников неожиданно всхлипнул, взглянул на гостью глазами, полными слез, снова всхлипнул и выплеснул в горло новую стопку коньяка.
– Ну, зачем же так мрачно? – Дорис чувствовала себя неловко. Она не знала, чем утешить человека, который слишком поздно открыл для себя, что человеческий век так короток. На душе сделалось тоскливо, и самой захотелось заплакать. – До осени ситуация может еще сто раз измениться. И с работой все наладится, и роли новые будут. Вот только курите вы зря.
– Кури или не кури, все равно подыхать.
Несмотря на все попытки Дорис свернуть беседу в сторону, мрачное настроение, овладевшее Свешниковым, уже не отпустило. К тому же он так захмелел, что дальнейший разговор потерял всякий смысл. Воспоминаниями о покойном друге Свешников делиться не мог, но нашел почтовый пакет с фотографиями Лукина.
Дорис бегло просмотрела снимки и не сдержала вздоха разочарования. Почти все это она уже видела. Какие-то фото опубликованы в газетах и журналах, другие размещены на сайте Лукина. Ради того, чтобы посмотреть, как Свешников напьется, не стоило терять времени. Впрочем, напился он быстро и, свесив голову на грудь, задремал в кресле.
Дорис выбралась на улицу, проскочив тот же лабиринт коридоров, несколько минут стояла на кромке тротуара в ожидании такси. А сев в машину, задумалась о том, что делать дальше. Есть небольшой список людей, с которыми надо бы встретиться и поговорить о Лукине. Следует продолжить работу на даче режиссера. Она разглядывала через стекло бессонный город, огни ресторанов, пешеходов, рекламные щиты, за которыми не разглядеть московской архитектуры, и думала, что в общем и целом все идет гладко. Нужно только терпение и еще раз терпение.
Когда такси остановилось, Дорис расстегнула объемистую кожаную сумку, чтобы достать кошелек, и, увидев вдруг дневник Лукина, который она читала сегодня на даче, начала копаться в сумке, стараясь найти свою тетрадь с записями. Но ее не было. Видимо, в спешке она перепутала два ежедневника, внешне похожих. Одного размера, тот и другой в темном кожаном переплете. Господи, лишь бы не заметил Грач! А если заметит? Будет такой скандал, что трудно даже представить. Дорис больше не получит доступ к дневникам и записным книжкам Лукина, не переступит порог его дачи и квартиры…
Сейчас она поднимется наверх, позвонит Грачу и расскажет обо всем. Или лучше действовать иначе. Грач ничего не заметил – и не заметит, потому что ближайшие сутки он будет в городе. Оказавшись на даче, Дорис снова поменяет ежедневники. Так тому и быть. И волноваться не о чем.
– Мадам, мы уже приехали, – обернулся к ней таксист.
Глава 3
Дорис не успела уснуть, когда раздался телефонный звонок. Она зажгла лампу на тумбочке, села на кровати, чувствуя сердцем, что большие неприятности где-то рядом.
– На дачу залезли. – Голос Грача дрожал от волнения. – Подушки, матрасы, кресла ножами порезали. Мебель повалили, покурочили. Будто искали что-то. Господи… И диван, и кресла накрылись. Сейчас на даче менты. Наверное, растаскивают то, что не унесли воры.
– Вы говорили, что на ночь в дом приходит сторож. Ну, какой-то мужчина из ближней деревни.
– Кажется, ему проломили голову железным прутом, – Грач тяжело застонал. – Но его голова к делу не относится. Господи, диван… Сами видели, что это был за диван. И кресла неземной красоты… – На этот раз в трубке что-то забулькало. То ли Грач заплакал, то ли полилась вода из крана. – За что мне все это? Потерял отца. И вот теперь новое горе. Но что эти подонки искали? Что?
– Вы меня спрашиваете?
– Почему бы мне не спросить вас? Вы – последний человек, который вышел из отцовского кабинета, и прекрасно знаете, какие вещи там были. А ведь именно отцовский кабинет пострадал больше других комнат. Скажете, что это совпадение? Странное совпадение.
– Я ничего не скажу. – Дорис покосилась на дневник Лукина, лежавший на краю тумбочки, и удивилась тому, как спокойно звучит ее голос: – У меня нет ответа.
Она погладила кончиками пальцев вытертый переплет из кожи. Дневник все время находился с Лукиным. Он носил его в портфеле, где помещались еще термос с кофе, пакет с бутербродами, экземпляр пьесы, над которой он работал в театре. И еще рукопись какого-нибудь молодого или маститого драматурга. Ему вечно совали разные пьесы, вдруг заинтересуется. Но Лукин возвращал автору сочинение, пробежав всего три-четыре страницы. На вопросы обычно отвечал так: «Нет, батенька, переделки тут не помогут. Пьеса безнадежна. Может, где-нибудь в глубокой провинции найдется режиссер, который оценит эту вещь. Но не я, только не я».
Рассказывали, что однажды по окончании банкета в честь юбилея большого чиновника Лукин выпил лишнего. В гардеробе схватил чужой портфель вместо своего. И с ним отправился к тогдашней подруге Полине. Только к обеду следующего дня, подкрепившись супом и махнув домашней настойки, он полез в портфель за очками. А когда понял, что случилось, долго сидел за столом, потеряв способность говорить и двигаться. Губы сделались серыми, как олово, глаза остекленели.
«Все, мне хрендец». – Это были первые слова, которые смог выдохнуть Лукин.
До вечера он обзванивал людей, присутствовавших на том банкете, и в сотый раз перебирал содержимое чужого портфеля. Там лежала шерстяная жилетка, пустой термос, несколько английских газет, в том числе номер «Таймс» недельной давности, и пара толстых научно-популярных журналов, тоже английских. На следующий день выпало воскресенье. Лукин ездил на такси по знакомым, выпытывая, кто из гостей пришел на банкет с портфелем и кто владеет английским языком настолько хорошо, чтобы читать «Таймс». Подходящих кандидатов не нашлось. Лукин был напуган чуть не до обморока, даже водка не помогала.
Кому-то он сказал: «Такова жизнь: у меня на одного друга – тысяча недругов. После того как дневник попадет в руки врагов, меня сотрут в пыль. Конечно, сейчас за частные записи в тюрьме не сгноят, не те времена. Но с работы выпрут в два счета. И больше до конца дней не дадут поставить ничего. В театр буду ходить как зритель. Однако этими записями я испорчу жизнь многим людям. Очень многим. Вот это главное».
В понедельник в театр пришел незнакомый пожилой мужчина в старомодном пальто и очках в железной оправе, спросил Лукина, передал в его дрожащие руки потерянный портфель и рассказал, как в сутолоке у дверей ресторана перепутал портфели, внешне похожие. В связях со спецслужбами старика было трудно заподозрить. Он уже давно куковал на пенсии, подрабатывая переводчиком в издательстве технической литературы.
«В соседнем зале ресторана справляла свадьбу моя внучка, – сказал старик. – А гардероб один для всех гостей. Я поставил портфель на подоконник и… Когда я понял, что за штуку принес домой, перепугался до смерти. Вы ведь такой известный человек. Не сомневайтесь: никто из моих домашних в ваш портфель не заглядывал». «Я верю, верю», – пробормотал Лукин, стараясь унять дрожь в руках. А старик еще долго извинялся и наконец ушел, получив назад свое имущество.
На радостях Лукин в компании случайных собутыльников завалился в ресторан и там просидел весь вечер с портфелем на коленях. В театральной среде иногда проносился слушок, будто режиссер записывает в некую тетрадку разные скабрезности и еще кое-что. Говорили, будто он собрал компромат на очень большого человека. Настолько большого, что его имя можно произносить шепотом, и только в кругу близких проверенных людей. Если эта тетрадка когда-нибудь случайно попадет на Лубянку, то большие неприятности ждут не только автора, но и всех людей, которых он помянул в своих заметках.
«Интересно почитать эту штуку, – сказал приятелю Лукина один банкир, он же щедрый меценат. – Я бы проглотил все написанное за ночь. Двадцать тысяч долларов за одну ночь с его тетрадкой. Передайте мое предложение Лукину». – «Что вы, он и в руках не даст подержать за двадцать тысяч, – был ответ. – Да и дневник этот, говорят, штука мистическая. С тем, кто заглянет в тетрадь, непременно случится беда. Близкий родственник умрет, произойдет авария со смертельным исходом, или тяжелая болезнь настигнет». – «Ерунда, – ответил банкир. – Эти слухи сам Лукин и распускает. Ну, чтобы его тетрадку не сперли на репетиции».
Дорис провела кончиками пальцев по переплету. На уголках ежедневник протерся, когда-то рельефный рисунок кожи сделался почти гладким и блестящим, как пергамент. Дорис – первый посторонний человек, прочитавший дневник почти до середины.
– Ясно, что ни денег, ни золота на даче я не хранил, – продолжал Грач, будто разговаривал сам с собой. – Дураки давно вывелись, чтобы деньги на даче держать. Тогда что там искать? Ладно… Одевайтесь и спускайтесь вниз. Я заеду за вами через полчаса.
– Зачем мне туда ехать? – Дорис почувствовала, как в душе зашевелился страх.
– Я думаю, это ваш долг. Моральный долг. Долг перед моим покойным отцом. И у полиции наверняка будут к вам вопросы.
– Хорошо. – Дорис снова прикоснулась к дневнику. – Через полчаса я буду готова.
К даче подъехали, когда предрассветные сумерки еще гоняли по небу низкие облака, а солнце едва обозначило линию горизонта за рекой. Кисея мелкого дождя висела над полем и лесом.
Грач, остановив машину перед забором, выбрался наружу. В темноте долго искал ключ, наконец открыл ворота. На крыльце под навесом стояли двое мужчин: молодой парень в полицейском кителе и человек лет сорока пяти в плаще и кепке. Вместе вошли в дом, встали под матерчатым абажуром в столовой на первом этаже. Тот, что в плаще, представился старшим следователем Иваном Тишковым из районного центра. Он долго рассматривал паспорт Грача, потом спросил документы Дорис.
– На дачу залезли. – Голос Грача дрожал от волнения. – Подушки, матрасы, кресла ножами порезали. Мебель повалили, покурочили. Будто искали что-то. Господи… И диван, и кресла накрылись. Сейчас на даче менты. Наверное, растаскивают то, что не унесли воры.
– Вы говорили, что на ночь в дом приходит сторож. Ну, какой-то мужчина из ближней деревни.
– Кажется, ему проломили голову железным прутом, – Грач тяжело застонал. – Но его голова к делу не относится. Господи, диван… Сами видели, что это был за диван. И кресла неземной красоты… – На этот раз в трубке что-то забулькало. То ли Грач заплакал, то ли полилась вода из крана. – За что мне все это? Потерял отца. И вот теперь новое горе. Но что эти подонки искали? Что?
– Вы меня спрашиваете?
– Почему бы мне не спросить вас? Вы – последний человек, который вышел из отцовского кабинета, и прекрасно знаете, какие вещи там были. А ведь именно отцовский кабинет пострадал больше других комнат. Скажете, что это совпадение? Странное совпадение.
– Я ничего не скажу. – Дорис покосилась на дневник Лукина, лежавший на краю тумбочки, и удивилась тому, как спокойно звучит ее голос: – У меня нет ответа.
Она погладила кончиками пальцев вытертый переплет из кожи. Дневник все время находился с Лукиным. Он носил его в портфеле, где помещались еще термос с кофе, пакет с бутербродами, экземпляр пьесы, над которой он работал в театре. И еще рукопись какого-нибудь молодого или маститого драматурга. Ему вечно совали разные пьесы, вдруг заинтересуется. Но Лукин возвращал автору сочинение, пробежав всего три-четыре страницы. На вопросы обычно отвечал так: «Нет, батенька, переделки тут не помогут. Пьеса безнадежна. Может, где-нибудь в глубокой провинции найдется режиссер, который оценит эту вещь. Но не я, только не я».
Рассказывали, что однажды по окончании банкета в честь юбилея большого чиновника Лукин выпил лишнего. В гардеробе схватил чужой портфель вместо своего. И с ним отправился к тогдашней подруге Полине. Только к обеду следующего дня, подкрепившись супом и махнув домашней настойки, он полез в портфель за очками. А когда понял, что случилось, долго сидел за столом, потеряв способность говорить и двигаться. Губы сделались серыми, как олово, глаза остекленели.
«Все, мне хрендец». – Это были первые слова, которые смог выдохнуть Лукин.
До вечера он обзванивал людей, присутствовавших на том банкете, и в сотый раз перебирал содержимое чужого портфеля. Там лежала шерстяная жилетка, пустой термос, несколько английских газет, в том числе номер «Таймс» недельной давности, и пара толстых научно-популярных журналов, тоже английских. На следующий день выпало воскресенье. Лукин ездил на такси по знакомым, выпытывая, кто из гостей пришел на банкет с портфелем и кто владеет английским языком настолько хорошо, чтобы читать «Таймс». Подходящих кандидатов не нашлось. Лукин был напуган чуть не до обморока, даже водка не помогала.
Кому-то он сказал: «Такова жизнь: у меня на одного друга – тысяча недругов. После того как дневник попадет в руки врагов, меня сотрут в пыль. Конечно, сейчас за частные записи в тюрьме не сгноят, не те времена. Но с работы выпрут в два счета. И больше до конца дней не дадут поставить ничего. В театр буду ходить как зритель. Однако этими записями я испорчу жизнь многим людям. Очень многим. Вот это главное».
В понедельник в театр пришел незнакомый пожилой мужчина в старомодном пальто и очках в железной оправе, спросил Лукина, передал в его дрожащие руки потерянный портфель и рассказал, как в сутолоке у дверей ресторана перепутал портфели, внешне похожие. В связях со спецслужбами старика было трудно заподозрить. Он уже давно куковал на пенсии, подрабатывая переводчиком в издательстве технической литературы.
«В соседнем зале ресторана справляла свадьбу моя внучка, – сказал старик. – А гардероб один для всех гостей. Я поставил портфель на подоконник и… Когда я понял, что за штуку принес домой, перепугался до смерти. Вы ведь такой известный человек. Не сомневайтесь: никто из моих домашних в ваш портфель не заглядывал». «Я верю, верю», – пробормотал Лукин, стараясь унять дрожь в руках. А старик еще долго извинялся и наконец ушел, получив назад свое имущество.
На радостях Лукин в компании случайных собутыльников завалился в ресторан и там просидел весь вечер с портфелем на коленях. В театральной среде иногда проносился слушок, будто режиссер записывает в некую тетрадку разные скабрезности и еще кое-что. Говорили, будто он собрал компромат на очень большого человека. Настолько большого, что его имя можно произносить шепотом, и только в кругу близких проверенных людей. Если эта тетрадка когда-нибудь случайно попадет на Лубянку, то большие неприятности ждут не только автора, но и всех людей, которых он помянул в своих заметках.
«Интересно почитать эту штуку, – сказал приятелю Лукина один банкир, он же щедрый меценат. – Я бы проглотил все написанное за ночь. Двадцать тысяч долларов за одну ночь с его тетрадкой. Передайте мое предложение Лукину». – «Что вы, он и в руках не даст подержать за двадцать тысяч, – был ответ. – Да и дневник этот, говорят, штука мистическая. С тем, кто заглянет в тетрадь, непременно случится беда. Близкий родственник умрет, произойдет авария со смертельным исходом, или тяжелая болезнь настигнет». – «Ерунда, – ответил банкир. – Эти слухи сам Лукин и распускает. Ну, чтобы его тетрадку не сперли на репетиции».
Дорис провела кончиками пальцев по переплету. На уголках ежедневник протерся, когда-то рельефный рисунок кожи сделался почти гладким и блестящим, как пергамент. Дорис – первый посторонний человек, прочитавший дневник почти до середины.
– Ясно, что ни денег, ни золота на даче я не хранил, – продолжал Грач, будто разговаривал сам с собой. – Дураки давно вывелись, чтобы деньги на даче держать. Тогда что там искать? Ладно… Одевайтесь и спускайтесь вниз. Я заеду за вами через полчаса.
– Зачем мне туда ехать? – Дорис почувствовала, как в душе зашевелился страх.
– Я думаю, это ваш долг. Моральный долг. Долг перед моим покойным отцом. И у полиции наверняка будут к вам вопросы.
– Хорошо. – Дорис снова прикоснулась к дневнику. – Через полчаса я буду готова.
К даче подъехали, когда предрассветные сумерки еще гоняли по небу низкие облака, а солнце едва обозначило линию горизонта за рекой. Кисея мелкого дождя висела над полем и лесом.
Грач, остановив машину перед забором, выбрался наружу. В темноте долго искал ключ, наконец открыл ворота. На крыльце под навесом стояли двое мужчин: молодой парень в полицейском кителе и человек лет сорока пяти в плаще и кепке. Вместе вошли в дом, встали под матерчатым абажуром в столовой на первом этаже. Тот, что в плаще, представился старшим следователем Иваном Тишковым из районного центра. Он долго рассматривал паспорт Грача, потом спросил документы Дорис.